Текст книги "Дикий берег"
Автор книги: Ким Робинсон
Жанр: Научная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)
21
Странное место – ночной лес. Деревья становятся больше и как будто оживают, словно днем они спят или выходят из своих тел и только по ночам возвращаются в них и оживают, может быть, даже выдирают корни из земли и бродят по долине. Если выйти из дома, можно подглядеть краешком глаза, как они это делают. Конечно, в безлунную ночь достаточно слабого ветерка, чтобы вообразить нечто подобное. Ветки наклоняются, чтобы взъерошить тебе волосы, журчащий шепот листвы похож на далекие голоса. Два дупла превращаются в глаза, зарубка – в рот, ветки – руки, листья – пальцы. Легко обмануться. И все-таки я думаю, что они – вроде ночных животных. Все-таки они живые. Мы постоянно об этом забываем. Весной они весело распускаются, летом млеют на солнышке, зимой страдают от холода и наготы. Совсем как мы. Только они днем спят, а ночью просыпаются. Так что, если хотите узнать их поближе, ночь – самое подходящее время.
Разные деревья просыпаются по-разному и по-разному к тебе относятся. Эвкалипты дружелюбны и говорливы. Ветви у них перекрещиваются и на ветру все время скрипят. А висячие листья трепыхаются и хлопают, получается журчание, как от воды, переменчивый голос, который ласкает, как объятие, как прикосновение руки ко лбу. Эвкалипты громкоголосы, но их лучше не трогать и не обнимать, если не видишь стволов – вляпаешься в смолу. Кора у них гладкая и прохладная, она, как и все дерево, приятно пахнет, но, как я думаю, растет медленнее древесины и поэтому все время трескается. Из трещин постоянно течет смола, как слюни у собаки, в темноте обязательно заденешь ее рукой и станешь весь липкий.
Сосны неприветливы. В слабый ветер их тихое «ууууу» зловеще, от яростного «охххх», когда поднимется ветер, мороз пробегает по коже. Но трогать их приятно, на их черные силуэты можно смотреть бесконечно. У сосны Торрея иголки самые длинные, а лапы курчавятся. Они нарастают на больших ветвях по спирали, похожи на пружины, которые Рафаэль держит в мастерской. Грубую, ломкую кору этой сосны удивительно приятно гладить, она – словно язык исполинской кошки. У секвойи кора еще лучше, мохнатая и в трещинах – если запустить в трещины пальцы, никто тебя от ствола не оторвет. Это как обниматься с медведем или прижиматься к маме и плакать в ее волосы. Сосны – добрые друзья, только, чтобы это понять, надо не пугаться суровых голосов и потрогать ствол.
Конечно, в ночном лесу водятся и настоящие живые существа, я хочу сказать, движущиеся животные, как мы. Даже целая куча: койоты, хорьки, скунсы, олени, кошки, кролики, опоссумы и еще бог весть кто. Но хоть убей, не узнаете, кто бродит совсем рядом. Даже если в одиночку долго-долго сидеть в лесу, можно так никого и не увидеть, а уж тем более если ломиться через подлесок и обнимать деревья. Тут уж точно ни одного зверя не увидишь, разве что лягушку. Лягушкам чего бояться, они всегда могут прыгнуть в реку, потому такие и смелые. Пока чуть не наступишь на нее, она и замолкнуть не соизволит, не то что двинуться с места. Остальные же обитатели леса слышат тебя или чуют и уходят с дороги, ты и не узнаешь, что они тут были, разве что расслышишь далекий шорох. Конечно, большой кошке может прийти в голову тебя съесть, но можно надеяться, что они осторожны и в долину не заходят. Обычно они избегают людных мест, а осенью вообще не голодны. Стало быть, если ты идешь через лес, то ни одного зверя не видишь, и это странно, ведь ты знаешь, что они – повсюду, пьют, гложут побеги или мертвую добычу, охотятся или прячутся.
Но я забыл про птиц. Иногда видишь быструю черную тень совы и просто диву даешься, как бесшумно она летает. Или кочующие гуси или цапли пролетят в вышине, вытянув шеи, то выстраиваясь в безупречный клин, то рассыпаясь, словно летят наперегонки. Вот у ворон, у них игра другая, больше похожа на салочки.
В ту ночь я увидел стаю гусей, они летели на юг. Два широких клина пронеслись над нашей долиной перед зарей, когда небо голубело, и я видел их совсем четко. Медленные, размеренные взмахи крыльев, оживленная гортанная перекличка…
Конечно, они не совсем часть нашего леса, но их можно увидеть, гуляя в лесу. И я видел их в ту ночь. Перед этим я задремал у секвойи, а потом просто лежал, свернувшись меж двух узловатых корней. Хотя больше я бродил. Сколько раз ходил я по лесу прежде, и днем и ночью, но никогда даже не задумывался о нем. Это был просто дом – ничего особенного. Но в ту ночь я не хотел ни о чем думать, нарочно решил не думать, и мне это иногда удавалось. Я изучал дерево за деревом, общался с ними и познакомился по-настоящему, трогал их, на два даже взбирался… Сидел, высматривая зверей, про которых знал, что они тут, но, как я уже говорил, звери не любят показываться людям. Несколько раз я слышал шорох, но не увидел даже белки.
Там, где в реку впадает ручей из Качельного каньона, есть маленький луг, и на нем всегда полно звериных следов. Когда я проснулся и увидел гусей над головой, я пошел туда в надежде подсмотреть, как кто-нибудь из мохнатых братцев придет на водопой. Так и вышло. После того как я довольно долго пролежал в папоротниках за обросшим древесными грибами бревном, наблюдая, как паук плетет свою утреннюю паутину, к воде вышло семейство оленей – самец, самка и детеныш. Самец огляделся и принюхался; он понял, что я здесь, но разумно решил не обращать внимания. Самка грациозно прошла через грязь к берегу ручья, а детеныш проковылял еле-еле, спотыкаясь. Детеныш был примерно трехмесячный, он отлично мог перейти, но, похоже, хотел досадить матери. Напившись, они пошли прочь, через луг и в лес.
Я с трудом встал, подошел к ручью и тоже напился. Штаны мои так и не высохли, ноги мерзли, сам я был разбитый, грязный, исцарапанный, голодный и усталый как собака, но в остальном я чувствовал себя нормально. Я прошел по западному берегу, пустому, как пустая миска, понимая, что уже больше не зареву, даже если все-таки вспомню про Мандо и Стива. Я мог думать о них, ничего не чувствуя. Все прошло, осталась пустота.
А потом я обогнул излучину и увидел фигуру на моем берегу, ниже по течению, там, где начинались поля. Было раннее утро, когда еще ничего не видно, кроме теней и серости – тысячи оттенков серого и ни намека на цвет. С каждого серого листа, сучка, травинки капала роса – знак, что Санта-Ана улеглась. Мышь пискнула, когда я наступил на ее жилище. Я остановился, но не из-за мыши.
Фигура ниже по течению принадлежала женщине (завидев человека, как бы далеко он ни стоял, мы сразу определяем его пол, уж не знаю, как это получается). И темно-серые волосы этой женщины в свете дня были бы каштановыми с отливом в рыжину. Даже сейчас, в мире сплошной серости, я различал этот рыжеватый отлив. Это была Кэтрин на краю своих полей. Ниже колен штаны ее были темные – мокрые, значит. Выходит, она бродила уже долго. Может быть, тоже всю ночь – еще одно ночное животное, которое я проглядел. Она стояла спиной. Я мог бы подойти к ней, но что-то меня удержало. Бывает, что спина за сотню ярдов не менее выразительна, чем наши лица. Кэтрин вздрогнула и пошла вдоль реки к мосту. У поля она вдруг остановилась и с размаху пнула последний кукурузный стебель. На ней были большие башмаки, стебель закачался и остался стоять, дрожа. Это ее не удовлетворило. Она размахнулась и пнула еще, потом еще, пока стебель не упал. У меня поплыло перед глазами, и я, спотыкаясь, побрел через лес. Все наши утраты вновь обрели реальность.
У меня появилась привычка подолгу торчать на пляже. Я не мог встречаться с людьми. Раз попробовал присоединиться к рыбакам, но ничего хорошего не вышло – меня приняли в штыки. Другой раз я побрел к печам, но тоже ушел – больно было глядеть на бедняжку Кристин. Даже завтраки и ужины с отцом превратились в муку. Я не мог навещать старика, он был совсем плох, и это доводило меня до отчаяния. Все смотрели на меня с вопросом, или с осуждением, или наблюдали за мной, когда думали, я не вижу. Меня пытались утешить, вести себя так, будто ничего не изменилось, а это была ложь. Изменилось все. Поэтому я не хотел быть с ними. Пляж – хорошее место, когда хочешь остаться один. Он такой широкий от обрывов до воды, такой длинный от грубого речного песка в устье до Бетонной бухты с ее белыми валунами, что можно бродить по целым дням и почти никого не встретить. Длинные песчаные валы от давних высоких приливов; лужи стоячей воды за ними; кучи плавника; похожие на осьминогов коряги; водоросли, разбросанные словно кучки черного компоста и кишащие песчаными блохами; раковины – целые и разбитые; песчаные крабики; их пузыри на мокром песке; белые круглые кулички, стайкой бегущие по гальке от разбившейся волны – все это можно разглядывать часами и днями. Так я и гулял взад и вперед по берегу, чувствуя себя то несчастным, то опустошенным.
Понимаете, я мог все от ребят скрыть. Конечно, я мог с самого начала сказать, что не желаю иметь с этой затеей ничего общего. Так и следовало поступить. Но даже после того как я согласился, мне следовало молчать про высадку, и ничего бы не случилось. Я ведь даже подумывал об этом, был близок к такому решению. А поступил наоборот. Я сделал выбор, и все, что за этим последовало – смерть Мандо, побег Стива, – произошло из-за этого выбора. Значит, виноват я. На моей совести бегство одного друга, гибель другого. И кто знает, сколько еще людей полегло в ту ночь, неведомых мне, но дорогих своим близким, которые их сейчас оплакивают, как мы оплакиваем Мандо. И все из-за того, что я принял решение. Как остро я это теперь понимал! Как желал, чтобы подумал лучше, решил иначе! Я бы все отдал, чтобы изменить это решение. Но нет ничего неизменней прошлого. Шагая вдоль реки к дому, я вспомнил наш со стариком разговор на этом самом месте. Том говорил, мы клинья в трещине истории, мы засели крепко, наш выбор стеснен, но теперь я знал: в сравнении с тем, как засело прошлое, настоящее – вольный простор. В настоящем мы совершаем выбор, в прошлом – поступили единственным образом. Сожалей сколько влезет, ничего не исправишь.
Будь я умнее, Мандо остался бы жив. Не просто умнее – честнее. Я лгал, я предал Кэтрин, Тома, отца – всю долину, которая голосовала против союза с южанами. Всех, кроме Стива, и он – на Каталине. Какой я дурак! А я-то считал себя самым умным, когда выведал у Эда время и место высадки, когда вел мэра и его людей на берег, где они собирались устроить засаду.
Но в засаду попали они. Стоило об этом подумать, и все стало очевидно. Мусорщики и японцы не просто оборонялись от внезапного нападения – они нас ждали. А кто их предупредил, если не Эддисон Шенкс? Он знал, что мы проведали о вылазке, и ему оставалось только известить мусорщиков, а тем – подготовиться. Устроить нам засаду.
Только я об этом подумал, все стало ясно как божий день, но до этой секунды подобная мысль даже не приходила мне в голову. Те, кто хотел устроить засаду, сами в нее попали.
А мэр поставил нас к северу от своих людей – нарочно, чтобы в случае чего мы оказались последними на пути к мосту и отвлекли врагов, пока он будет уводить своих. Бросил нас на дороге под ноги врагам.
Нас дважды предали, а я – полный идиот.
Моя глупость стоила Мандо жизни. Я всей душой желал (теперь, когда похороны остались позади), чтобы умер не он, а я. Но я знал, что желать – все равно что бросаться камнями в луну, и мне ничто не грозит.
Дня через два я гулял по берегу, размышляя обо всем этом, и мне вдруг захотелось подняться к Шенксам на Бейзилон. Я не собирался ничего им говорить, просто хотел из любопытства на них взглянуть. По их лицам я увижу, прав ли я, действительно ли Эддисон предупредил мусорщиков, а после можно будет с ними никогда не встречаться.
Дом сгорел. Вокруг никого. Я перепрыгнул через обугленные доски – все, что осталось от южной стены, – и некоторое время бродил среди головешек, разгребая их ногами, отчего в воздух поднималась зола. Хозяева ушли давно. Я стоял посреди бывшей кладовой и глядел на черные кучи. Ничего металлического. Похоже, прежде чем поджечь дом, они вынесли все ценное. Наверно, им помогли перебраться на север. Надо думать, после того как я застукал Эда и он узнал, что я жив, они решили податься на север и окончательно присоединиться к мусорщикам. И разумеется, Эд не пожелал оставлять нам такой дом.
Северная стена еще стояла, но она сильно обгорела и готова была вот-вот рухнуть; остальное дерево превратилось в золу и обугленные головни. Теперь снова стали видны металлические опоры вышки, черные и закопченные, они тянулись к металлической платформе, куда раньше крепились провода. Я опять чувствовал пустоту. Это был хороший дом. Они были дурные люди, но дом построили хороший. Как-то так получилось, что сейчас, среди обгорелых развалин, я не мог вернуть былой злобы к Эду и Мелиссе. Невесело им было, сжечь такой хороший дом и бежать. Да и вправду ли они дурные люди? Водят дела с мусорщиками – и что с того? Мы сами с ними торгуем. А помогать японцам, желающим высадиться на наш берег, – так ли это плохо? Вот Глен Баум делал это, если не врет в своей книге, и никто не обозвал его предателем. Эд и Мелисса просто хотели иного, чем я. В чем-то они лучше меня. По крайней мере, они держали свои обещания, не предавали друзей.
Я поплелся в долину, совсем расстроенный. Заглянул к Доку: Тому плохо, он спит, лицо осунувшееся, будто уже умер; Док один за кухонным столом, смотрит в стену, глаза запавшие. Я поспешил к реке, прошел по мосту, зашел в уборную возле бани облегчиться. Выходя, столкнулся с Джоном Николеном. Он глянул на меня и молча отодвинул плечом.
Я пошел на пляж. И на следующий день тоже. Я научился узнавать стайки куличков: в одной – одноногий, в другой – черный, в третьей – со сломанным клювом. Прилив заливал обеденный стол мух. Отступал, оставляя кучки мокрых водорослей. Чайки кружили и кричали. Раз на полосу мокрого песка опустился пеликан и стоял, горделиво поглядывая вокруг. Однако в тот день прибой был высокий, и пеликан не успел вовремя отскочить. Волна накатила на него, он побежал, его сбило с ног, перекувырнуло через голову. Я засмеялся, глядя, как он встает, мокрый, взъерошенный и обиженный, но он смешно разбежался и полетел вдоль пляжа. Когда я отсмеялся, то заплакал.
Облака вернулись. Серая стена закрыла горизонт, ветер отрывал от нее клочки и нес к берегу. Ветер наконец поменялся. Санта-Ана неделю сдерживала облака, теперь они возвращались на свою законную территорию. Сперва их было совсем мало, прозрачных и рыхлых по краям. Они плодились и размножались и после полудня сделались темнее, ниже, потом вся стена двинулась от горизонта, становясь темно-синей и закрывая небо, словно одеяло. Воздух похолодал, чайки спрятались, ветер с моря набирал силу. Облака стали тяжелыми, они метали молнии в море и в сушу, вспенивая волны и раскалывая деревья на холмах. Я сидел на старом сером бревне и глядел, как ударяют в песок первые капли. Стальная поверхность океана потеряла под дождем свой блеск. Я запахнул куртку и упрямо сидел. Дождь сменился градом. Град падал и падал, пока бурые градины не засыпало чистыми: песчаный пляж накрыло стеклянным.
Я двинулся вдоль берега, взобрался по дороге на обрыв. Град сменился дождем. Я шагал вдоль реки, руки в карманах, подставив лицо дождю. Я нарочно шел по открытым местам, и меня это радовало именно потому, что это так глупо.
Так я дошел до края небольшой поляны, где у нас кладбище. Ливень хлестал из низких облаков прямо над головой. Я прошел через тот участок у реки, где хоронили выброшенных морем японцев. На их деревянных крестах было написано: «Неизвестный китаец. Умер в 2045-м» – год мог меняться. Нат постарался, вырезая на крестах буквы и цифры.
Дальше на поляне были похоронены наши. Я переходил от могилы к могиле, читая надписи. Винсент Мариани, 1992–2038. Рак. Я вспомнил, как он играл в прятки с Кэтрин, Стивом и со мной, Кристин тогда была еще малышкой. Арнольд Калинский, 1970–2026. Том говорил, он пришел в долину уже больной, Док боялся, что мы заразимся, но все обошлось. Джейн Говард Флетчер, 2002–2030. Моя мать. Воспаление легких. Я вырвал из-под креста несколько сорняков, пошел дальше. Джон Менли Моррис, 1975–2029; Эвелина Моррис, 1989–2033. Он умер от рака, она – от заражения крови, когда порезала ладонь. Джон Николен-младший, 2016–2022. Утонул в реке. Мэтью Хэмиш, 2034. Врожденное уродство. Марк Хэмиш, 2036; Люк Хэмиш, 2039. Оба с врожденными уродствами. Франческа Хэмиш, 2044. То же. И Джо снова беременна. Джеффри Джонс, 1995–2040; Энн Джонс, умерла в 2040-м. Оба сгорели при пожаре в своем доме. Эндевор Симпсон, 2039. Врожденное уродство. Дифайнс Симпсон, 2043. То же самое. Элизабет Коста, 2000–2035. Неизвестная болезнь, Док так и не сумел ее определить. Армандо Томас Коста, 2033–2047.
Дальше шли еще могилы, но я остановился и стал смотреть на могилу Мандо, на свежую надпись на кресте. Даже в Библии говорится, что век человеческий – семьдесят лет, а это написано так давно. А наш век – короткий, как у захваченных морозом лягушек.
Земля на могиле Мандо осела, теперь дождь умял ее еще сильнее. Я сходил на край поляны, где Нат всегда оставляет в яме лопату, и начал носить на могилу мокрую землю, лопату за лопатой. Грязь прилипала к лопате, не хотела ссыпаться. Это я плохо придумал. Я бросил лопату обратно в яму и сел на траву на краю могилы, держась за перекладину оградки. Лягушки на морозе. От дождя землю совсем развезло, везде были лужи. Я глядел на ряды крестов, с которых лилась вода, и думал: это несправедливо. Так быть не должно. Мандо и младше меня, и не младше: его нет, он исчез. Он не вернется. Я набрал в горсть земли и сдавил. Мандо из живого человека стал чем-то вроде земли у меня в горсти. И то же будет со всеми, кого я знаю. И со мной. Никакие наши поступки, никакие слова этого не изменят. Так в чем смысл? Странно жить и работать, сколько хватит сил, а потом просто превратиться в землю. Я сидел под дождем и давил глину в руке.
22
И все же старик выжил.
Старик выжил – хотя мне с трудом в это верилось. Кажется, остальные тоже удивились, даже сам Том. А уж Док – точно.
– Просто сам себе не верю, – радостно сообщил он мне, когда однажды ненастным утром я зашел его навестить. – Даже глаза тер и за руку себя щипал. Вчера встаю, а он сидит за кухонным столом и скулит: где мой завтрак, где мой завтрак? Конечно, его легкие очищались всю неделю, но, сказать по правде, я не надеялся, что это поможет. И вот он уже со мной лается.
– Кстати, – крикнул из спальни Том, – где мой чай? Неужели никто больше не заботится о бедном больном?
– Если хочешь горячего, заткнись и подожди! – крикнул Док, улыбаясь мне. – Хлеба тебе принести?
– Конечно.
Я вошел к Тому. Он сидел на кровати и моргал, как птица. Я робко спросил:
– Как тебе?
– Голодно.
– Это хороший знак, – объявил Док у меня за спиной. – Аппетит вернулся, очень хороший знак.
– Только не при таком поваре, как у меня, – сказал Том.
Док фыркнул:
– Не обращай на него внимания. Наворачивает за милую душу, как раньше. И похоже, ему нравится. Скоро он пожелает оставаться тут только из-за кормежки.
– Держи карман шире.
– Вот она, благодарность! – воскликнул Док. – После того как я столько времени заталкивал в него еду чуть ли не силой! Я уже чувствовал себя мамой-птичкой и подумывал, не переваривать ли еду в своем желудке, прежде чем его кормить…
– Да, это бы помогло, – хохотнул Том, – жрать блевотину, тьфу! Унеси это, ты навсегда отбил мне аппетит.
Он отхлебнул чаю, ругаясь, что слишком горячо.
– Да, я тебе говорю, трудно было затолкать в него еду. А теперь только погляди.
Док с удовольствием наблюдал, как Том по старой привычке заглатывает, не жуя, целые куски хлеба. Доел, улыбнулся щербатым ртом. Щеки его за время болезни запали еще глубже, но карие глаза сверкали прежним задором. Я расплылся в улыбке.
– Ах да, – сказал Том, – могу подтвердить, все дело в мутировавшей иммунной системе. Я крепок, как тигр. Во какой крепкий! Тем не менее извините меня, я чуток сосну.
Он раза два кашлянул, заполз под одеяло и отключился, словно зажигалка, когда ее закроешь.
Так что здесь все было хорошо. Том пробыл у Дока еще недели две, по-моему, просто чтобы составить ему компанию, поскольку поправлялся день ото дня и уж точно не любил больницу. Как-то Ребл постучала в дверь и спросила, помогу ли я проводить Тома обратно домой. Я сказал, конечно, и мы пошли через мост, разговаривая и перешучиваясь. Солнце играло в прятки за высокими облаками, из дома Косты вышли Кэтрин, Габби, Кристин, Дел и сам Док, посмеиваясь над Томом, который вприскочку возглавлял парад.
– К нам! – заорал Том, увидев меня и Ребл. – Стар и млад, вливайтесь в ряды нашей партии!
Кэтрин дала мне тяжелый джутовый мешок с Томовыми книгами, и я притворился, будто хочу сбросить его с моста в реку. Том замахнулся на меня палкой. Мы чудесно прошлись по другому склону долины. Прежде я не позволял себе и думать, что этот день наступит, но вот он, его можно потрогать рукой.
Возле дома старик прямо-таки разбушевался. Он театрально размахнулся и пнул ногой дверь – она не открылась. «Замечательная щеколда, видите?» Он сдувал пыль со стола и со стульев, так что в комнате стало нечем дышать. На полу красовалась лужа – значит, снова потекла крыша. Том скривился:
– За домом плохо присматривали, очень плохо. Вы все уволены.
– Хо-хо, – сказала Кэтрин, – сейчас тебе придется снова нанять нас за деньги, чтобы мы помогли убраться.
Мы открыли все окна и устроили сквозняк. Габби и Дел выпалывали сорняки, мы с Томом и Доком прошли по гребню к ульям. Том, увидев их издали, ругнулся, но все оказалось не так и плохо. Мы немного их прибрали, потом Док велел возвращаться. Из трубы валил белый дым, большое переднее окно сверкало чистотой, на крыше стоял Габби с молотком, клещами и гвоздями, искал дыру и кричал, чтобы ему показали, где она. Когда мы вошли, Кэтрин стояла на табуретке и стучала метлой в потолок.
– Давай-давай, – сказал Том, – проломи мне крышу окончательно.
Кэтрин замахнулась на него метлой, не устояла и спрыгнула с падающей табуретки. Кристин уронила тряпку для вытирания пыли и с визгом бросилась к сестре. Ребл сняла с печки чайник, и мы собрались в столовой выпить ароматного Томова чая.
– Ваше здоровье! – сказал Том, поднимая дымящуюся кружку.
Мы подняли свои и подхватили тост.
Вечером я вернулся домой и услышал от отца, что заходил Джон Николен, спрашивал, чего я больше не рыбачу. Прежде мы питались главным образом рыбой, которую я получал за работу, и сейчас отец был расстроен. Поэтому на следующий день я присоединился к рыбакам и дальше выходил на лов всякий раз, как позволяла погода. На воде стало заметно, что год на исходе. Солнце уже не поднималось так высоко, начались холодные течения. Часто во второй половине дня с моря наползали тучи. Мокрые руки мерзли и краснели, зубы стучали, кожа покрывалась пупырышками. Люди берегли силы, говорили коротко и только по делу. Меня это устраивало. Пронизывающий ветер дул в спину, когда мы в ранних сумерках гребли к берегу; под темно-синими облаками береговые обрывы казались бурыми, холмы – темно-зелеными от сосен, океан – стальным. В темноте желтые костры у реки сияли маяками, хорошо было видать их за излучиной. Подтащив лодки к обрыву, я вместе с другими шел к костру отогреться, прежде чем идти домой. Остальные тоже грелись, держа руки над самым огнем, начинались обычные разговоры, но я в них не участвовал. Хоть я и радовался, что старик жив и дома, других радостей у меня не было. Мне часто бывало худо, и все время чувствовалась пустота. Когда во время рыбалки я заставлял негнущиеся пальцы держать сеть, мне вспоминались ругательство или шутка, которые отпустил бы сейчас Стив, и мне их остро недоставало. Когда лов кончался, меня не ждали на обрыве ребята. Чтобы не напоминать себе об этом, я часто огибал мыс, шел на пляж и бродил по знакомому простору. На следующий день я глубоко вздыхал, натягивал сапоги и вновь отправлялся рыбачить. Но я просто двигался по накатанному. Как-то Том это вычислил. Может, ему сказал Рафаэль, может, сам догадался. Раз после рыбалки я взбирался на обрыв, чувствуя свинцовую тяжесть в ногах, и увидел наверху Тома. Я сказал:
– Вот ты и гуляешь.
Он оставил замечание без ответа и погрозил мне скрюченным пальцем:
– Что тебя гнетет, приятель?
Я сжался.
– Ничего. – Взглянул на свой мешок с рыбой, но он схватил меня за руку и потянул:
– Что тебя тревожит?
– Ах, Том. – Что еще можно было ответить? Он знал, что меня тревожит. Я сказал: – Ты сам знаешь. Я дал тебе слово не ходить туда и пошел.
– Ну и забудь.
– Но смотри, что получилось! Ты был прав. Если бы я туда не ходил, ничего бы не произошло.
– С чего ты взял? Они бы пошли без тебя.
Я мотнул головой:
– Нет, я мог их остановить.
Я объяснил, что произошло и какую роль сыграл я сам в этой истории – все до последней мелочи. Старик кивал на каждую мою фразу.
Когда я закончил, он сказал:
– Да, это плохо.
Я дрожал, и он вместе со мной пошел по дороге.
– Но задним числом все умные, – сказал Том. – Ты не мог знать, что случится.
– Но я знал! Ты мне говорил. И вообще, у меня было предчувствие.
– Ладно, послушай, приятель…
Я поднял голову, он замолк. Нахмурился, признавая, что я прав, не желая себя обелять. Мы еще немного прошли, потом он щелкнул пальцами.
– Книгу писать начал?
– Ох, ради бога, Том.
Он сильно ткнул меня в грудь, так что я оступился и чуть не упал.
– Эй!
– Попытайся на этот раз меня послушать.
Удар попал в цель. Я слушал, широко раскрыв глаза, а он продолжал:
– Не знаю, как долго я смогу выносить это твое слюнтяйство. Мандо умер, и ты отчасти в этом виновен, да. Да. Но это будет мучить тебя без всякой пользы, пока ты не послушаешь меня и не запишешь, как все было.
– Ах, Том…
Он накинулся на меня, снова ткнул! Такое он позволял себе только со Стивом, и все равно на этот раз я готов был дать ему отпор.
– Выслушай меня хоть раз! – крикнул он, и я вдруг понял, что он расстроен.
– Я слушаю, сам знаешь.
– Тогда сделай, как я говорю. Запиши свою историю. Все, что помнишь. Пока будешь записывать, осмыслишь. А когда закончишь, у тебя будет записана история Мандо тоже. Это лучшее, что ты можешь сделать для него теперь, понимаешь?
Я кивнул, в горле у меня стоял комок. Я сглотнул.
– Попытаюсь.
– Не надо пытаться, просто пиши.
Я отпрыгнул, чтоб избежать нового тычка.
– Ха! – воскликнул Том. – Верно – пиши или поколочу. Это – задание. Пока не выполнишь, не буду тебя учить.
Он погрозил кулаком. Рука у него была – кожа да кости, да еще тонкие шнурки мускулов под кожей. Я чуть не рассмеялся.
Так что я стал думать о книге. Снял ее с полки, где она лежала на старом оселке. Перелистал чистые страницы. Много-то как. И ежу ясно, что мне их не исписать. Хотя бы потому, что слишком долго.
Но я продолжал о ней думать. Пустота не отпускала. Дни стали короче, ночи в хижине – длиннее, и воспоминания постоянно теснились в голове. А старик так настаивал…
Однако, еще до того как я взялся за карандаш, Кэтрин объявила, что пора убирать кукурузу. Стоило ей это решить, и для всех нас, кто на нее работал, началась запарка. Мы вкалывали от зари до зари каждый божий день. С самого рассвета я вместе с другими срезал серпом кукурузные стебли, связывал в снопы, носил через мост в амбар к дому Мариани, обдирал початки.
Из-за летних штормов кукуруза уродилась плохо, мы быстро покончили с ней и перешли на картошку. Здесь мы работали на пару с Кэтрин. После той ночи у Дока мы редко оказывались вместе, и я поначалу смущался, но она, похоже, не держала на меня зла. Мы просто работали и говорили о картошке. Работа с Кэтрин выматывает. По утрам еще ничего, потому что она вкалывает как лошадь и делает больше своей доли, но беда в том, что она работает в том же темпе весь день, так что ты волей-неволей должен делать больше своей доли изо дня в день, сколько б ни сделала она. А картошку копать – и в грязи увозишься, и спину наломаешь, это обязательно. Конец уборки мы отпраздновали скромной выпивкой в бане. Никто особенно не веселился, поскольку урожай вышел плохой, но, по крайней мере, он был убран. Мы с Кэтрин сидели на стульях рядом с баней и смотрели на закат. К нам подошли Ребл и Кристин. В другом конце двора Габби и Дел перебрасывались футбольным мячом. Пламя костра едва различалось на розово-алом небе. Ребл была грустная из-за неурожая картошки, даже всплакнула, и Кэтрин много говорила, чтобы ее ободрить.
– От вредителей никуда не денешься. На следующий год попробуем тот порошок, который я купила у мусорщиков. Не огорчайся, фермершей в один год не станешь. Картошка – не дети, сама не родится.
На это Кристин улыбнулась впервые со смерти Мандо, по крайней мере – на моих глазах.
– Голодным никто не останется, – сказал я.
– Но меня уже от рыбы воротит, – фыркнула Ребл.
Девушки рассмеялись.
– По тому как ты ее уплетаешь, этого не видно, – заметила Кристин.
Кэтрин лениво отхлебнула виски.
– А чем ты сейчас занимаешься, Хэнк?
– Пишу в книге, которую мне дал Том, – солгал я, чтобы услышать, как это прозвучит.
– Да ты что? Пишешь про нашу долину?
– Да.
Она подняла брови:
– Про?..
– Ага.
– Хм. – Она посмотрела в огонь. – Ладно. Может, что-нибудь хорошее и получится в конце концов из этого лета. Но написать целую книгу? Это, наверно, очень трудно.
– Еще бы, – заверил я. – Скажу тебе по правде, почти невозможно. Но я пишу.
Все три девушки взглянули на меня уважительно.
Так что я опять стал думать про книгу. Снял ее с полки и положил на скамейку возле кровати, рядом с лампой, чашкой и пьесами Шекспира, которые Том подарил мне на Рождество. И думал про нее. Когда это все началось, давным-давно… Компания встретилась, стали придумывать дела на лето. «Мы же не ворье кладбищенское», сказал Николен, и я резко очнулся…
Итак, я начал писать.
Работа продвигалась медленно. Писать для меня было примерно как для Чудилы Роджера говорить. Каждый вечер я решал, все, завязываю. Но на следующий вечер или через вечер начинал снова. Удивительно, сколько память выдает, если на нее поднажать. Иногда, закончив писать, я приходил в себя и дивился, что сижу в хижине, по ребрам катился пот, руки немели, пальцы сводило, сердце колотилось от давних переживаний. А днем, качаясь в лодке на расходившихся волнах, я думал о том, что было, и о том, как это изложить на бумаге. Я знал, что закончу книгу, сколько бы времени на это ни ушло. Я был на крючке.
Теперь осенние вечера проходили одинаково. Отнеся рыбу на разделочные столы, я поднимался на обрыв. Ребят там не было. Упрямо не думая о них, я шел домой, обычно уже в ранних сумерках. Дома отец смазывал сковородку и жарил рыбу с луком, а я зажигал лампу, садился за стол, и мы болтали о дневных событиях. Когда рыба была готова, мы садились, отец читал молитву, и мы ели рыбу с хлебом или картошкой. Потом мыли посуду, убирали со стола, допивали воду и чистили зубы купленной у мусорщиков зубной щеткой. Потом отец садился за машинку, а я – за обеденный стол, и он шил одежду, а я сшивал слова, пока мы оба не соглашались, что пора спать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.