Текст книги "Зал ожидания: две с половиной повести в карантине"
Автор книги: Леонид Никитинский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
– Он приезжал к тебе в Москву? Ты мне не рассказывала…
– Да, не рассказывала, я не люблю об этом вспоминать…
Марина видит за спиной Фа-Мажор афишу, с которой на нее глядит, только в темно-зеленом платье, ее собственный портрет: «Марина Черкасова, лауреат международных конкурсов, гордость нашего города, 8 марта в честь своих соотечественниц… Бетховен, Чайковский, Моцарт, Брамс…»
– Ну, пойдемте в машину, – говорит она, стараясь повернуть старуху так, чтобы та не увидела афишу, – вам еще много придется там стоять.
– Погоди, ты должна понять, но я не хочу, чтобы чужой человек это слышал. Это было пустое обещание, которого я не исполнила. Вы с Мишей поступили в консерваторию, но Сережа, конечно, провалился, с этого все началось, все его несчастья.
– Какие несчастья, Любовь Аронночка! – говорит Марина, мягко пытаясь увлечь ее все же в машину. – Он потом заработал кучу денег, наверное, даже больше, чем я за все мои концерты, и если бы не пил, у него была бы счастливая жизнь…
– Он был добрый, благородный человек. Он ничего не обещал, а просто делал. Знаешь, в последние годы, когда бросил пить, он иногда заезжал ко мне и оставлял мне деньги. Я отказывалась, но он оставлял и уходил. А у меня пенсия… А, ладно!
Она заковыляла к такси, и Марина подержала ей дверцу.
– А Миша на похороны не собрался? – спрашивает Фа-Мажор, когда они уже поехали. – Ну конечно, это ты оказалась в городе случайно, а Миша-то сейчас где?
– Должен быть в Берлине. Что это вы про него вспомнили, у вас же вон сколько было учеников?
– Но ты же собиралась за него замуж, ты мне писала? Что-то не сложилось?
– Да, что-то не сложилось, – говорит Марина. – Нет, регулярно мы с ним не общаемся. Пару раз как-то пересекались на концертах. Он вторая скрипка в квартете, иногда даже первая, но не солист. А мог бы стать. Что-то не сложилось…
Такси уже заехало в ворота траурного комплекса, где много машин и людей. Выходят, идут, Марина поддерживает старуху под руку, взяв у нее хризантемы тоже.
– Как же я ненавижу эти голубые ели! – говорит Фа-Мажор. – Мне же теперь так часто приходится здесь бывать. И марш Шопена слышать уже не могу, хотя он, Шопен, в этом уж никак не виноват. А ели эти они специально, наверное, на кладбищах сажают, они сами как будто неживые. Вон деревья, видишь, – голые, но через два месяца там будут листья – это тоже обещание. А эти голубые как искусственные цветы, мертвечина.
– Не переживайте, Любовь Аронночка, – говорит Марина. – Если кто-то ему что-то пообещал и не исполнил, так это я. Вы не все знаете… А! Смотрите – вон вице-губернатор! Наверное, кроме вас, это будет тут единственный человек, которого я знаю. Он там у них устраивал прием какой-то дурацкий по случаю меня…
Джина
Неудобно быть собакой, собаки слишком сосредоточены на своем, чуть под машину два раза не попала. В остальном я не помню, как нашла и добежала, – собаки вообще не помнят событий, только людей и то, что с ними связано. Следы! Все только следы, всегда все уже после… Хотя я, наверное, все же какая-то особенная собака или даже не совсем собака – слишком много помню и знаю.
В вообще другой жизни, в которой мы с Абсантовым катались на электричке, он любил солнечные дни марта, когда все голубое и желтое за окном. Но мы, собаки, не разбираем этих цветов, у нас все серое и немного бежевое, тем более что я дремала на полу, морду положив на лапы и слушая запахи людей, которые проходили мимо. Если по вагонам шли контролеры, я это понимала еще издали: мимо нас начинали пробегать люди, пахнущие страхом, а следом за ними быстро снимались и мы.
Но это было в вообще другой жизни, а сегодня день пасмурный, серый; оттенки серого собаки различают гораздо лучше людей; вот только лапы мокрые и грязные, лучше бы уж мороз, как тогда на станции. Ой сколько народу собралось! Пожрать тут, конечно, никто не даст, и погладить мокрую собаку тоже не погладит, а пнуть могут через одного. Мне бы как-нибудь пробраться туда, где он лежит, уж я бы его как-нибудь узнала, хотя тут очень много посторонних запахов и все забивает срезанная хвоя венков. Люди все-таки странные существа: зачем церемонии? Если умирает собака, ее просто закапывают в землю без всяких венков и гроба, ну кто-нибудь всплакнет иной раз, но на самом деле смерти нет: собаки же не помнят событий, хотя остаются следы и жизнь продолжается, но они в это не верят, они верят в какую-то свою «историю».
Ага, вон сидит на корточках тот, которого я прекрасно помню, он один здесь умеет так удобно устроиться в любом месте, остальные стоят или ходят от елки к елке, потому что никаких скамеек, по их понятиям, тут быть не должно. Который на корточках увидел меня, тянет руку и щелкает пальцами – подзывает. Хвостом на всякий случай издали: раз-два – но ни фига, я не подойду, он мне сначала дал кусок колбасы, когда они там сидели, а в другой раз, когда побежали, пнул. Штаны-то зашил? Сменил – я же его за штанину тогда цапнула, но до икры не достала. Нет, побежим-ка дальше.
Вот эти четверо явно добрые люди, к ним можно поближе. От них пахнет по-разному. От пожилого – дорогим одеколоном и кожей, от теток так себе, средней косметикой, а от молодого – молодой нищетой. Что их собрало вместе? Слышу слово «водка» – жаль, что я знаю мало слов человеческого языка и почти не понимаю предложений, интересно было бы разобраться, о чем они говорят. Пожилой протянул руку, хотел приласкать, но лучше на всякий случай отбежать, лучше сделать вид, что я тут ни с кем, сама по себе, хотя пока и в самом деле ни с кем.
Побежим по кругу между елками, так чтобы не слишком бросаться в глаза – но я сама серая, как этот день, и немного бежевая, пегая, явно дворняга, хотя на мне есть ошейник, и кому тут до меня какое дело? Они пришли хоронить своего, которого я тоже, наверное, знаю… Знала? Некоторым из них правда грустно, как тем четверым, от них так пахнет, но другие пахнут мыслями о делах и еще о чем-то, что многих тут занимает, – наверное, это про деньги, но мы, собаки, с трудом понимаем, что это такое.
Вот этот, например, – он меня заметил, он вообще старается зачем-то все замечать и вовсе даже не думает о покойнике: ходит от одной группы к другой, а когда отходит за елку, что-то тихо говорит себе в воротник. Интересно, чем он пахнет?.. Только подходить к нему я лучше не буду, он какой-то опасный.
А вот идет от площадки, где стоят машины, толстая книзу старуха с клюкой, она бы мне точно дала колбасы, но сейчас у нее нет. Все равно надо подбежать, повилять хвостом – не ради корысти, а, наоборот, чтобы выразить симпатию и поддержку.
А вот эта, помоложе, которая ведет под руку смешную старуху, в светло-бежевом плаще, по-ихнему это, наверное, желтый, – как же восхитительно она пахнет! Зачем ее-то сюда занесло? Кроме цветов и духов, пахнет от нее и настоящей печалью, и как будто каким-то сомнением, чувством вины, да.
Ну, в целом в обстановке я разобралась. Моего еще не приносили, там пока хоронят кого-то другого, совсем чужого, а те, что имеют отношение к моему, тусуются пока тут под снегом и дождем. Под козырьком и ближе к лестнице стоят те, которые побогаче, пахнет от них лучше по человеческим понятиям, но думают они не о покойнике, а обсуждают какие-то дела, связанные с ним, но не имеющие отношения к человеческим качествам, какие у него были, пока он не почил. Чем дальше от них, тем сильней пахнет грустью, пожалуй, местами даже любовью, но и бедностью – средненькие духи, человеческий пот, меньше цветов и нестираные носки. Все, конечно, сложнее, но есть, как сказали бы люди, какая-то корреляция, а линия, так сказать, водораздела, если, конечно, условно, проходит вон по тем елкам…
О! А вот и Абсантов подтянулся со станции – в клетчатой куртке, с непокрытой головой. Надо подбежать обозначиться, что я тоже здесь, а то он меня как будто потерял, хотя уж теперь-то он, конечно, знает, что я никогда никуда не денусь. Странное слово «никогда», хотя в общем это то же самое, что «всегда» – их невозможно различить в вечности, только людям этого пока не объяснишь.
Сыщик
– А чего это вы открыли окно? А чего вы тут курите? И вообще, кто вы такой, я сейчас в милицию позвоню…
– Здравствуйте, бабушка, – вежливо говорит Шура Сыщик, он даже прикрыл окно и спустился на полпролета, чтобы показать ей издали красное удостоверение МВД. Оно давно просрочено, но та ведь разглядывать не будет. – Я тут на работе, я вас потом тоже опрошу, как ваша фамилия?
Дверь захлопнулась, а Швачкин поправил на голове наушники и снова поднес к глазам перламутровый бинокль. Он бы согласился с умозаключениями Джины, если бы вдруг сумел узнать ее мысли: пришедшие явно делились на два класса, даже на три. Ближе к залу толкутся в подходящих к случаю черных плащах и пальто, много загорелых не по сезону лиц, воротников они стойко не поднимают, многие здороваются друг с другом за руку и о чем-то говорят, придавая лицам соответствующее месту и времени выражение. На периферии попадаются и какие-то совсем как будто с помойки – ну, это могут быть и просто поклонники шансона Цесарского, но большую часть пришедших составляют лица среднего достатка – они бродят поодиночке, прячась в капюшоны, или стоят небольшими группами, в большинстве друг с другом не знакомые, но похожие в своей усредненности, хотя куртки у них разных цветов, уж какие нашлись для такой погоды.
– Брр-р! – говорит у него в наушниках Ивакин. – Хуже, чем мороз. Если бы четыре дня назад была такая же погода, он, может, так быстро и не замерз бы, дежурная же его где-то часа через полтора нашла, успели бы откачать…
В наушниках, кроме слов напарника, слышны теперь обрывки фраз, которые ловит на ходу чуткий микрофон: «Минус пятнадцать в городе, а в Болотине и все двадцать было». «Сорок уже исполнилось? Нелепый конец». «Уголовное дело, говорят, возбуждать не будут?..» – «На фиг им головная боль, спишут на несчастный случай». «Но он же с моста бросился – тогда это самоубийство или убийство, если кто-то ему помог через перила…»
– Нормально слышно? – спрашивает снизу Ивакин. – Что хорошего говорят?
– Да так, пока мелят всякую ерунду. Ты ко входу подбирайся, там интересней.
Шура Сыщик живо представил себе, словно на сцене: станция Болотина, только они были там днем, а это случилось примерно в три ночи, – пустой перрон, на той стороне через ряды рельсов осветился изнутри зал ожидания. Пластиковые кресла, кассы не работают – электрички ночью не ходят, а дальние поезда здесь не останавливаются, но в окошке начальника станции дремлет Лидия Ефимовна – вчера они познакомились, но она – редкий случай – днем раньше и под протокол рассказывала то же самое.
Кстати, где там ударение в этой «Болотине»? Наверное, правильно на «и», красиво, хотя чуть страшновато. А Лидия Ефимовна помнит, что ночью на станцию зашел погреться какой-то парень в клетчатой куртке, без шапки, блондин, а с ним собака. С собакой не положено, но она их пожалела и на мороз не выгнала. Интересно, но где их теперь искать? Вот если бы дело возбудили, могли бы найти, конечно, а так… Вот с той стороны идет, шатаясь, по тропинке пьяный Цесарский, поднялся, хватаясь за перила, прошел над путями по мосту, собирается спускаться, поскользнулся – раз!.. И вот лежит внизу, стонет, но подняться уже не может, да и хочется ему только одного – уснуть и ничего не помнить, а может, и не просыпаться вовсе. Уж он-то, Швачкин, знает…
Дежурная тоже задремала и не видела, когда ушел парень с собакой, но отчего-то ей стало тревожно, она накинула тулуп и вышла. Пять утра – и Цесарский уже как каменный; она поняла, что отогревать его бесполезно, да и не дотащила бы одна, и стала звонить в милицию… Следы? Какие следы – свежего снега нет, днем была оттепель, а ночью мороз, лед, да если что и было, пассажиры уже все затоптали или, если выронил, с собой унесли.
«В сущности, – размышляет Швачкин, – если всякая жизнь, несомненно, загадка и даже непонятно, откуда она тут вообще взялась, то и всякая смерть тоже должна быть загадка. Смерть любого человека можно и нужно исследовать, как детектив, никто просто так не умирает, но каждый тащит за собой какой-то хвост».
Зачем его понесло в три ночи на станцию? Ну пьяный был, но не за водкой же шел – у него в доме остался полный бар: вероятно, привозили те, кто приезжал советоваться и решать вопросы, а он жил один и все это не пил последние пять лет. Чем не загадка? В убойном отделе Шура видел много смертей и слышал много всяких историй, пора бы уж ему и самому задуматься о смерти, но отвлекают разговоры в наушниках.
Ивакин внизу подошел ближе к ступеням, и там уже другой, степенный разговор. «А когда его первые песни появились, не помните?» – «Дайте вспомнить, они же как будто всегда были… Наверное, в конце семидесятых, как раз кассетные магнитофоны только в моду вошли». – «Да, помню, у меня был “Грюндик”». – «Ну, это так себе, у моего бати был двухкассетный “Шарп”». – «Высоцкого тогда еще слушали, но он же скоро умер, вот беда-то была». – «Да, и тогда как раз появился Цесарский»…
«А они же гордятся знакомством с Цесарским, как когда-то люди бахвалились тем, что видели живого Высоцкого, – думает Шура. – И его смерть ничуть этому не мешает, даже помогает, пожалуй, придавая аромат трагизма. С Высоцким же так же было, но, положим, Цесарский не Высоцкий, но как только того не стало, так из всех щелей и полезло вот это говно, хотя и нехорошо так, наверное, о покойном. Но он же на этих песнях и выехал, такой симпатяга, поначалу его как бы запрещали, но не очень, а начиная с перестройки все начальники его, наоборот, вдруг полюбили. Или, скорее, тогда пришли новые такие вот начальники», – размышляет Сыщик, продолжая смотреть в бинокль.
– Вон та, в шубе, наверное, как раз жена, – говорит он в микрофон. – Но не та, от которой сын двадцати лет, а последняя, ей и самой только чуть больше. Видишь, все, кто мимо идет, ей кланяются с таким видом, как будто их самих сегодня будут хоронить.
– Догадливый ты мужик, Швачкин, – говорит капитан едко. – Я же ее опрашивал и тебе вчера по дороге пересказывал. Она самая, Оксана, мастер спорта по фигурному катанию.
– Она тебя узнает, раз ты ее допрашивал? – спрашивает Швачкин, пропустив колкость мимо ушей. – Она сильно нервничала?
– Она только насчет наследства нервничает… что ей сделается, она дура дурой. Узнает меня, наверное, у таких память на лица как фотоаппарат.
– Подойди и встань за елкой с другой стороны, чтобы она тебя не видела, а я послушаю, кто и о чем с ней будет разговаривать.
– Здравствуйте, Оксана, позвольте выразить… – слышит он благожелательный голос в наушнике и поднимает перламутровый бинокль. Вот те на: это же вице-губернатор!.. – А маленькую Олю вы не взяли с ним попрощаться? Правильно, она еще этого не поймет, к тому же погода… Она, наверное, какое-то время будет скучать без отца…
– Я Олечку привозила к нему раз в неделю по выходным, – звучит жеманный голос, но лицо ее плохо видно за воротником огромной, в пол, шубы. – Они во что-то там играли и ходили гулять, там лес и хороший воздух, в Болотине (говорит она с ударением на «о»). Но вы же знаете, последнее время Сергей любил быть один…
– Да, я сам его давно не видел… Если вам нужна будет какая-нибудь помощь, скажите, мы с ним были друзья. Ничего про завещание пока неизвестно? Извините, если я, может быть, некстати…
Оксана чуть повернулась, и Швачкин видит ее лицо, и его выражение ему совсем не нравится: кукольное, как у всех этих юных крашеных блондинок, но в то же время чем-то очень уж практическим озабоченное.
– Мой муж, – говорит она, скривив рот в улыбке некстати, – никогда мне не сообщал ни о каком завещании, а по закону права на долю имеем только сын от первого брака и я. Но вы же знаете, что Кирилл…
– Ну-ну, слышал, а ведь мальчик еще совсем. Это, видимо, у них наследственное…
– Поминки в загородном доме Сергея… я боюсь, как бы Кирилл не напился, но нельзя же запретить ему приехать? У нас с ним дружеские отношения… А вы сами-то будете, Федор Петрович? Я бы очень хотела…
– Боюсь, что нет, – говорит вице, – у меня важное заседание во второй половине дня…
Следя в бинокль, Швачкин видит, как тот пошел в сторону зала – помощник несет за ним почтительно венок с лентой, только надпись с другой стороны. А умри Цесарский лет пять назад, пришел бы и сам губернатор отметиться, а как он отошел от дел, постановили, что хватит и вице…
К вдове между тем подошла еще дамочка, держит бежевой перчаткой пук дежурных гвоздик. Ее голос кажется Швачкину знакомым, но лица он пока видеть не может: та стала к его окну спиной в черном пуховике. Заговорила она почти шепотом, так что Ивакин, стоящий в трех метрах за елкой, едва ли может что-то расслышать, но хитрый микрофон работает что надо, и Сыщику в наушнике слышно каждое слово.
– Привет, ты как? Хотя что я спрашиваю… Что от тебя хотел вице-губер?
– Ничего вроде не хотел, спрашивал про дочку.
– Ну да, не хотел… Все теперь только и думают об этих акциях, ты просто не понимаешь, что это такое. Если они возбудятся по убийству, акции зависнут в банке года на два, а там будут выяснять, кто заказчик… Тебя допрашивали? Что они больше всего хотели узнать?
– Ну так… Как часто он приезжал в город с дачи, кто к нему туда ездил – а я откуда же знаю, кто ездил? Может, любовницы. И он последние лет пять оттуда носу не показывал, на группу анонимных алкоголиков раз в неделю только приезжал, иногда два, но тут же назад, а к дочери даже не заглядывал…
– Я надеюсь, ты никому не говорила, что вы собирались с ним развестись?
– Ну не такая же я дура, – говорит Оксана, а подруга – в бинокль Сыщику виден ее капюшон – кивает: «Дура, дура…» – И потом это была его инициатива, кто-то рассказал Цесарскому про Виталия, а меня и так все устраивало…
– Ну мне-то не надо ля-ля, – говорит подруга. – Я знаю, кто ему рассказал и зачем, но ему твой Виталий был вообще по барабану, а дочку он тебе, пока живой, не оставил бы…
Звук все-таки не очень хороший, подруга говорит тихо, мешают чьи-то «бу-бу-бу», а слушать надо внимательно: Сыщик знает, что люди всегда говорят одним одно – тем более под протокол, а другим совсем другое, и это-то и есть обычно самое интересное.
– Начальник! – шепчет внизу Ивакин в микрофон. – Я околею на одном месте стоять, давай я лучше пойду туда, за вице-губером, погреюсь в фойе пока…
– Стой, Василий, и по возможности не дыши…
– Никакого завещания нет, – говорит Оксана. – Он не собирался умирать, с тех пор как бросил пить. О!.. Он бы и еще раз женился и детей бы нарожал. Но бог не фраер…
– Откуда у тебя эта присказка? – спрашивает подруга (или не подруга?) жены (или уже не жены?), и Сыщик вместе с настороженным полуоборотом ее головы вспомнил, чей это голос: адвоката Насти Щегловой – пять лет назад она защищала одного его фигуранта, и хорошо защищала, хотя вытащил его только Цесарский благодаря своим связям, да и не без денег, наверное. Но учтем – это та еще волчица…
– Сережа часто повторял про «не фраера». Мы будем судиться с банком?
– Да с банком-то еще ладно, – говорит адвокатесса. – Ты видела, когда шла от ворот, человека, сидящего на корточках?
– Да, это какой-то старый знакомый Сергея, я видела их общую фотографию, когда мы еще вместе жили, а у него рожа такая – раз увидишь и век не забудешь.
– Правильно, бойся. Если он с тобой заговорит, не вздумай ничего отвечать, особенно про завещание. Если бы вы успели развестись, тебе мало что досталось бы: все, что он купил, было еще до брака, а наличные, которые и мне случалось ему передавать, вообще нигде не отражались. Это понятно?
– Да…
– Кстати, вечером накануне той ночи я видела твоего мужа в филармонии, – говорит Щеглова. – Он, конечно, тебя с собой не звал?
– В филармонии? – изумилась Оксана. – Он уже лет десять не брал в руки гитару, я его просила спеть, когда он ко мне женихался, а он: нет, песен не будет, зато все остальное будет, не пожалеешь…
– В филармонии не поют шансон, там в крайнем случае арии из опер, но Цесарский, сколько я помню, опер не исполнял.
– Он интересовался классической музыкой?
– Он окончил музыкальное училище по классу виолончели, пытался даже поступить в консерваторию в Москве, но пролетел, – говорит Щеглова. – Неужели он тебе за пять лет и об этом ни разу не рассказывал?
«А в досье об этом ни слова, – соображает Швачкин. – Даже с поправкой на нынешнюю некомпетентность, если бы Цесарский хоть иногда ходил в филармонию, они бы не могли этого пропустить. А Щеглова откуда знает?»
«До пятидесяти не дожил, какая глупая смерть!..» – врываются сбоку чьи-то голоса. «Но зато, говорят, замерзать не больно». – «Когда пьяный, ага…» – «Разве он был пьян? Он же давно уже завязал…» – «Вот и развязал, всегда так бывает…»
– Да, классику он, наверное, возненавидел, это плохо совместимо, – вылавливает из этого потока Шура свист Щегловой, – а в филармонию пришел на концерт Марины Черкасовой, она у нас в городе на гастролях была. Ты и про нее тоже ничего не знаешь?
– Нет, это какая-то школьная любовь? – проницательно говорит Оксана. – Да если бы я стала ему про свои школьные похождения рассказывать, да еще на секции…
– Вон она, – вдруг говорит Щеглова совсем уж шепотом. – Тоже зачем-то пришла, хотя, по моим сведениям, должна была уже улететь…
Шура Сыщик повел биноклем в ту сторону и на миг застыл. Давно не видел он и не ожидал здесь увидеть такого лица. С толстой, нелепой теткой под руку, та с палкой, и идут они поэтому медленно. В ярко-желтом, некстати, плаще. Обе одиноки в окружающей их толпе, прущей к залу так целеустремленно, будто за продуктами в гастроном, но эта еще более одинока, словно шагнула сюда с какой-то старинной картины, где – там и тогда – все было вообще совсем не так. Где-то он видел это лицо…
– Что ей тут надо? – подозрительно спрашивает мастер спорта по фигурному катанию.
– Поди сама спроси.
– Ты спроси, ты же с ней знакома.
– Не то что знакома, – говорит Щеглова. – Я тремя годами позже в то же музыкальное училище поступила, правда, через два года хватило ума бросить, а у него весь ум отбила эта, так сказать, любовь. Он только из-за нее и в училище пошел, виолончель эта сто лет ему была не нужна… А вот… Здравствуйте, Любовь Аронна! Здравствуйте, Марина, вы меня не помните? Ну да, в юности три года разницы – это было много. А я была у вас на концерте восьмого. А вы что же, Любовь Аронна, позвонили бы мне, я бы за вами заехала, если вам трудно самой.
– Здравствуй, Настя, спасибо, – отвечает старуха скрипучим голосом, по которому сразу угадывается училка, – я буду иметь в виду в следующий раз. Мне действительно трудно теперь выходить, но Марина была так любезна, что сама ко мне приехала, мы пили чай, и она сыграла для меня одной – то-то соседи, наверное, были счастливы…
– Я на вашем концерте встретила покойного, – говорит Щеглова, – хотя он последнее время совсем не появлялся в городе. Он же с вами учился? Я помню и ваш выпускной концерт, но, не в обиду вам будет сказано, Любовь Ароновна…
Швачкин наверху весь слух и зрение – жалеет теперь, что не прихватил и посильнее бинокль, сейчас он видит в перламутровый их четверых в профиль лицом друг к другу, и у училки красный нос, а выражение такое, словно ей вместо мандарина подсунули лимон.
– Ну да, на виолончели он по-настоящему так и не научился, но, девочки, о покойном нельзя плохо, и вообще он был добрый человек…
– О да! – говорит Щеглова, но с подтекстом, более или менее понятным, может, только жене покойного. – Я, к сожалению, с музыкой рассталась, ушла, так сказать, на другую стезю. Я адвокат, кстати, вот вам, Марина, моя карточка, мало ли что… А вы из-за похорон отложили отлет? Вы были до сих пор с ним близкие друзья? Вот уж не подумала бы…
«Ловко она ее выводит на откровенность, волчица, – отмечает про себя Сыщик. – Что-то та ей ответит?»
– Нет, в последнее время мы не были друзьями, – отвечает Марина сухо. – На концерт он зачем-то приходил, мы раскланялись. Извините, мы пойдем, может, получится там где-нибудь посадить Любовь Ароновну, ей тяжело стоять.
– Подумаешь! – говорит блондинка, едва они отошли.
– Ага, – поддакнула Щеглова. – А знаешь, какая у Любовь Аронны в школе была кличка? Фа-Мажор!.. Придумала тоже – они на выпускном пытались сыграть из тройного концерта Бетховена… А, да, тебе это ничего не говорит. Короче, там Цесарский вообще в ноты не попадал, а в Марину он был влюблен до безумия, поэтому он и в филармонию приехал, конечно… Марина и скрипач поступили потом в консерваторию, а Цесарский, конечно, провалился, в Москве начал пить, виолончель загнал, она была казенная, это статья сто сорок четыре тогдашнего УК РСФСР – до трех лет, из которых он отсидел два с половиной…
Сыщик мотал на ус, память у него на такие вещи была еще отменная, про судимость в досье, конечно, информация была, да он это и сам знал, включая подробности отсидки, а про школьную любовь деталь была любопытная, надо будет внимательно в той тетрадке посмотреть. Школьная любовь, случается, дремлет где-то там под сердцем целые годы, а потом в какой-то момент вдруг – раз! И выстрелит…
– Собака, – говорит Ивакин в наушниках. – Та самая, бля буду…
Шура повел биноклем в сторону и тоже видит пегую собаку, которая сейчас подбежала к Любови Ароновне и помахала, как будто ей лично, хвостом. Похожа на ту, которая все время вертелась у дома Цесарского в Болотине, когда они его незаконно вскрыли вчера, но они же, дворняги, все на одно лицо.
– Да ладно, – говорит он Ивакину в микрофон. – Просто похожа, они все одинаковые. Что же, она билет купила и на электричке приехала?
– Да та, та! – убежденно говорит Ивакин. – Она меня тоже узнала, но, зараза, сделала вид, что нет. Они хитрые знаешь какие!..
– Капитан Ивакин! – заорал тут кто-то в наушнике так, что Швачкин вздрагивает. – А вы не родственник ли покойному? Нет? Значит, все-таки убийство… Что вы тут делаете?
– Сухари сушу! – шипит в ответ Ивакин, но ни его, ни собеседника не видно за елкой.
Капитан быстро пошел прочь, но не в сторону ступеней, куда его отправил бы Швачкин, а вдоль этих как бы мертворожденных елок.
– Кто это был? – спрашивает Шура в микрофон. – Эй, Вася, это кто тебя там засек?..
Но Ивакин, видно, отцепил и спрятал наушник, и это было, пожалуй, правильное решение: если бы его увидела адвокатесса, уж она-то заметила бы. Однако связь с ним стала теперь односторонней: команд сверху Ивакин не слышит, а звук в микрофон идет, но фразы, долетающие в наушники, вырванные из контекста, звучат бессмысленно, хотя иной раз и многозначительно.
– А Тормахов-то где-то в Москве, что ли?
– Да ты что, Паша, Тормахов в позапрошлом году еще помер от рака…
– Что ты говоришь! А ведь не пил, не курил и в школе учился лучше всех. А вот и Серж – денег, говорят, кучу накопил, да не пригодятся они ему…
– Ну Цесарский-то тоже нормально учился, пока пить не начал…
– Так мы все вместе вроде начинали, а видишь, не всем это полезно. А Серж еще часто уроки прогуливал. Помнишь: «Children, who is absent today?..»[46]46
Дети, кто сегодня отсутствует? (англ.)
[Закрыть]
– Ха-ха-ха… Ребята, а не грешно смеяться на похоронах?
– Да нет, он же был веселый человек. Ха-ха-ха.
Тоже любопытно, но интересней сейчас, конечно, урка Брынцев, вон он по зэковской привычке сидит на корточках в отдалении от остальных. В последний раз пят лет назад Швачкин его сажал за драку с тяжкими телесными на десять лет с учетом рецидива, но там было еще много чего недоказанного… Значит, он вышел по УДО, уж не стараниями ли Цесарского? Он же с ним в ИК-8 сидел по молодости, в семьдесят… Ну да, он вышел в семьдесят восьмом, а этот на пару месяцев раньше… Так, мудило Ивакин тоже его увидел и как раз к нему направляется. Что он делает, идиот, что он делает?
– Ивакин, отставить, Ивакин!..
Э, забыл про наушник, а его еще рекомендовали как «исполнительного и сметливого». Если они все там теперь такие сметливые, о чем вообще говорить?
Шура спрятал бинокль и наушники в сумку, застегнул пальто и пошел к лифту, нажал кнопку, которая загорелась красным. Все равно пора спускаться, самое интересное теперь внизу.
Принц
«Вот сука-блядь, – размышляет Костя Брынцев по кличке Принц в доступных ему терминах, и мы не осудим его за это, потому что у него этих судимостей и так четыре. – Слетелись, сука-блядь, как коршуны на падаль. Деньги учуяли. А из настоящих друзей-то в последнее время у него был я один… А вот и легавый идет до меня докапываться. Я ж вас, ментов, хоть в штатском, хоть голых, за километр чую…»
– Так… Что мы тут делаем?.. – спрашивает, подходя, Ивакин.
– А что такое? – лениво отвечает урка, не вставая с корточек. – Я разве мешаю кому?
– Может, встанешь, когда с тобой разговаривают?
– С фига ли? Я так привык, да и постарше я тебя буду.
– А что это ты мне тычешь?
– А ты чего?
– Добавь еще: «Ты чего, начальник».
– А ты начальник? Я думал, начальники все там собрались. – Принц, не вставая, сделал жест рукой в сторону ступеней. – И я не спрашивал, ты кто.
– Документы у тебя есть?
Принц, удобно переместив тяжесть тела на одну ногу, полез в боковой карман куртки, и Ивакин на всякий случай тоже полез в карман, но тот вместо документов или еще чего выудил из кармана только мятую пачку сигарет и дорогую зажигалку.
– А тебе какое дело? – говорит сидящий, закуривая и выпуская в сторону капитана струйку дыма – впрочем, пока не в лицо, а в ноги. – Начальник…
– А ну, встань!.. – говорит, уже закипая, Ивакин и ворочает в кармане рукой.
Но тот и не думает вставать, и в таком положении они несколько секунд молча глядят в глаза друг другу. А ведь, пожалуй, капитан первый отвел бы взгляд, но его положение спасает подошедшая к ним то ли молодая, то ли молодящаяся женщина в темном пуховике с лисьей такой мордочкой.
– Костя! – радостно говорит она еще издали, и тот повернул в ее сторону сначала только глаза. – Я так и знала, что встречу тебя тут. А ты что ко мне сразу не подошел?
Принц поднимается легко, словно пружина распрямилась, сигаретка в руке:
– Здравствуйте, Анастасия Эдуардовна! Да вот этот – документ спрашивает…
– А, вон как! – Она как будто только что заметила Ивакина. – А вы на каком основании?..
– А вы, значит, не иначе адвокат…
– Точно! – говорит Щеглова, показывая ему удостоверение. – А это гражданин Брынцев, мой бывший подзащитный, освободился по УДО по решению суда. А вы тут по чьему заданию? Можно узнать вашу фамилию-звание-должность?
– Перебьетесь, – вынужден теперь говорить Ивакин с ней, что, впрочем, и проще. – Но тут все-таки не проходной двор, а похороны, серьезные люди собрались…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.