Текст книги "Эксперимент (сборник)"
Автор книги: Леонид Подольский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Лида
(повесть)
Так случилось, что Лида и жизнь, человеческая то есть жизнь, как говорила бабушка, разминулись почти при самом Лидином рождении. Лида хорошую, человеческую жизнь не помнила. Она даже не была уверена, что эта жизнь – без вечных несчастий – вообще была, что её не придумала бабушка. Собственно, Лидино рождение и несчастье почти совпали. Это было первое, что она смутно запомнила, – гробы, плачущие женщины в чёрных платках и мама, тогда ещё красивая и трезвая, держащая Лиду за руку. В одном из гробов лежал отец, он был в дедушкином сером костюме – своего у папы не было – и в кепке, низко нахлобученной на лоб; лицо у папы было чёрное от взрыва и въевшейся угольной пыли. Процессия шла почему-то мимо шахты – доброй кормилицы и жестокой убийцы, как позже узнала Лида, на этой шахте и погиб отец, – хотя кладбище было с другого конца посёлка; мимо огромных портретов Ленина и Брежнева и ещё каких-то плакатов, указывавших путь к коммунизму. Годы спустя, став старшеклассницей, Лида догадалась, хотя и не была уверена до конца, что это были две совсем разные картинки – похорон и праздника, – обе картинки очень крепко отпечатались в её детской памяти и наложились одна на другую. Среди смутных детских картинок-воспоминаний были ещё митинг с выступавшим парторгом и другими сердитыми начальниками и батюшка в чёрной рясе. Отпевать погибших от взрыва на шахте не разрешили. Парторг даже вызвал милицию; это были показательные, советские похороны, приехали представители из района и области, Очень Большие начальники – хоронили не просто шахтёров, борцов за светлое будущее, павших в схватке с коварной природой. Ни церкви, ни батюшки в посёлке не было. Но бабушка и другие женщины тайно привезли батюшку на похороны, и это было чем-то вроде чуда, что добрый седой старик в чёрном, похожий на Иисуса с картинок, ходил между гробами у могил, читал молитвы, кропил святой водой и что целый посёлок – мужчины, женщины и даже дети держали в руках свечи. Эти свечи были для Бога, не против начальства, но отчего-то привели в гнев парторга с милицией. С похорон от злости уехали с руганью областные начальники. Это было плохо. Посёлку, со временем, урезали лимиты.
Их рабочий посёлок строителей социализма, энтузиастов – типичное дитя индустриализации, гордо звавшийся Ленинским, возник в тридцатые годы вокруг шахты, тоже носившей гордое имя вождя. Покосившиеся, вросшие в землю деревянные домишки и сколоченные зеками бараки по нескольким кривым улицам бежали прочь от гордости первых пятилеток, своенравного зверя-кормильца с разинутой в преисподнюю чёрной пастью, дававшего уголь и жизнь, но время от времени бесившегося и требовавшего человеческих жертвоприношений. Лет за двадцать до смерти отца, когда Лидина мама была совсем маленькой девочкой, на этой же шахте погиб Лидин дед, романтик-переселенец из среднерусской деревни, отправленный по путёвке на стройку социализма. Как говорится, из огня да в полымя. В тот раз тоже был взрыв метана – по недосмотру, положивший начало фатальной семейной традиции. Лидиного дедушку и других горняков после того, первого, взрыва так и не нашли под землёй. Говорили, впрочем, что не очень-то и искали. Земля забрала, и всё. Вечная память героям.
Шахта не только убивала, она ещё сводила с ума. В поселковой школе, где училась Лида, работала учительница – Марья Никифоровна. Она была нездешняя, из города, голубоглазая, тонкая, со светлой косой, похожая на Офелию. Марья Никифоровна увлекалась поэзией, древнегреческими мифами и даже сама писала стихи. Стихи у неё были странные, нежные, как она сама, часто непонятные, не для Ленинского. Бывало, Марья Никифоровна писала про Шахту. Именно так, с большой буквы. Про подземных богов или сказочных гномов, про несметные богатства, похищенные людьми; как-то даже Марья Никифоровна изобразила Шахту диким зверем-людоедом. Школьники смеялись и считали её немного сумасшедшей, баловались и стреляли из рогаток на уроках Марьи Никифоровны. Она же не сердилась и никогда не жаловалась родителям. Только бабушка, услышав странные стихи учительницы от Лиды, сказала:
– Не надо смеяться. У неё страх перед Шахтой. Пробует Шахту заговорить. Молится своим подземным богам.
Бабушкины слова оказались пророческими. Марья Никифоровна в самом деле молилась. Но однажды совершила святотатство, то есть никакое не святотатство, поступила как все люди, но сама этот поступок посчитала святотатством и предательством. Нарушением тайного договора. К Октябрьским праздникам директор школы попросил её написать стихи про труд шахтёров и шахту, только нормальные стихи, советские, оптимистические. Марья Никифоровна долго отнекивалась, но в конце концов ей пришлось подчиниться. И она написала про энтузиазм шахтёров и соцсоревнование, будто над Шахтой, как радуга, встаёт заря коммунизма. Эти стихи учительницы даже напечатали в областном журнале. И как только напечатали, на шахте случилась беда. Шахта забрала её мужа. Навсегда. А надо сказать, что брак у Марьи Никифоровны был немного странный: муж-красавец, косая сажень в плечах, гуляка и ударник, орденоносец-шахтёр, простой парень, и она, городская Офелия; они вроде бы сильно любили друг друга, только недавно поженились, но родственники мужа, известная шахтёрская фамилия, Серёгины, терпеть не могли Марью Никифоровну за её городские интеллигентские странности.
– Стишки пишет, музыку играет, как барышня. Такой бы в небе летать ангелочком, а она топчет землю. Огород прополоть не может, пол помыть, даже родить ребёночка. Тьфу, – говорила, недобро удивляясь, соседям про Марью Никифоровну свекровь.
От смерти мужа у Марьи Никифоровны был нервный срыв. Она долго лежала в больнице в городе. Когда вернулась, исхудавшая, в чёрном, Лиде показалось, что Марья Никифоровна слегка тронулась. Говорила про святотатство. Рассказывала детям про Минотавра, как он поедал греческих юношей. Но так рассказывала, всё возвращаясь к Шахте, что получалось, будто Шахта – это и есть страшное логово чудовища. Из её слов выходило, что богиня Гея в наказание за похищаемые сокровища заключает людей навечно в смертельные объятия или отравляет жизнь на земле. И ещё – будто Шахта и есть Аид, со своим Стиксом, лодочником Хароном и Цербером. Иногда Марья Никифоровна забывала Эзопов язык и прямо призывала мальчиков бежать из Ленинского, от страшной Шахты имени вождя, от соцсоревнования, от висящей над головами дамокловым мечом опасности. Словно произносила над ними заклятия или исполняла какой-то долг. Про разговоры Марьи Никифоровны прознал директор и испугался, будто это антисоветский бред. Он обратился к врачам, те тоже перепугались, и Марью Никифоровну повторно забрали в больницу. На сей раз почти как шахтёров – навсегда. Говорили, шизофрения.
В тот раз, после смерти отца, шахту восстановили за несколько месяцев, даже вскоре расширили, вырубив под землёй новые галереи, а Ленинский, отгоревав и отгуляв поминки, вернулся в прежние беззаботные будни, поглубже запрятав страх. Вместо погибших приехали новые люди, привезли отмотавших срок зеков, построили новые домишки и бараки, подросла и пошла на шахту молодёжь, – деваться ей больше было некуда, – всё осталось по-старому, будто не было беды. Со скорым временем про погибших шахтёров даже запретили вспоминать. Это не было чьей-то злой волей. Так совпало, что как раз в те дни в стране родился очередной почин: «Шахтёрам – безопасный труд». Почин этот шагал по стране, его поддерживали на собраниях и митингах миллионы, повсюду пестрели плакаты – в Советском Союзе на шахтах от Калининграда до Владивостока объявлен был смертельный бой пожарам, взрывам и разгильдяйству. «При социализме не должно быть аварий», – гордо говорил парторг.
Понятно, что портреты шахтёров, украшенные чёрным крепом, кому-то мешали. Это был тайный упрёк и напоминание о чьём-то разгильдяйстве, а может быть, и того хуже. Всего через несколько недель после аварии фотографии погибших ночью тихо убрали с памятной доски. Мама из-за работы не решилась спорить, впервые с подругами-вдовами напилась пьяная, плакала, кричала дома, будто это снова были похороны. Всю ночь её тошнило и рвало. Зато бабушка с другими старыми женщинами ходили в шахтоуправление к парторгу добиваться, чтобы портреты вернули на прежнее место. Парторг, тот самый, что на похороны вызвал милицию, сначала сильно стыдил старых женщин за несознательность. Он убеждал их долго, говорил горячо и уверенно о деле социализма и международном престиже страны, брызгал слюной – таких слов никто не выдерживал. Парторг считался лучшим оратором в области, выступал на всех собраниях и пленумах, но эти женщины стояли на своём, их не убедил даже предстоящий приезд делегации шахтёров из Франции. В конце концов парторг сломался, обессилел и вроде бы уступил, обещал фотографии погибших повесить обратно на старое место, рядом с красной доской и с козлами из политбюро – это, понятно, не парторг так говорил, а пересказывала дома бабушка. Только парторг обманул, как всегда. Делегация французских шахтёров осталась в областном центре, в Ленинский её не повезли – не успели залить асфальт и отремонтировать клуб, но фотографии погибших горняков всё равно не вернули. Женщины терпеливо ожидали, пока французы уедут из области, а когда поняли, что их обманули, не решились снова идти с требованием.
Парторг, пока они ожидали, проводил свою линию: вызывал зятьёв и сыновей, партийцев – эти были ему опорой. Но дело было не только в партийных зятьях.
– Весь пар вышел у людей, – устало объяснила бабушка.
Лидино детство прошло быстро – школа, уроки, работа на огороде и по дому; иногда, когда звучала сирена, все бежали к шахте, но шахта на время насытилась – пока Лида училась в школе, аварий почти не было. К концу учёбы всё чаще были мамины пьяные компании, мама пила с такими же, как она, вдовами от тоски – в Ленинском было убого и тошно. Он был построен ради угля, не ради людей. Лида боялась услышать в школе про свою маму, как пьяная она пела и танцевала в посёлке среди грязи и луж, но ей везло, при Лиде ничего такого не говорили, да и не одна её мать: Ленинский постепенно спивался и сходил с ума. Пили всё больше, всё злее. Пили и раньше, но сейчас будто сорвало клапан – то ли от бывших зеков, то ли от страха перед шахтой. Даже мальчишки. А может, просто – Время. Ленинский пятился в пропасть. Ленинский умирал от тоски и похмелья. Глубоко-глубоко, неощутимый пока на поверхности, зрел страшной силы взрыв. Терпение людей подходило к концу.
В один из дней появился отчим. Точнее, не отчим, а мамин сожитель, дядя Саша. Тоже бывший зек. Политический, как хвастался он сам. Как-то по пьянке дядя Саша громко ругал советскую власть и дрался с милицией, а потом мотал срок. Дядя Саша пил редкими запоями, по нескольку недель; в промежутках между запоями ходил, как все, на шахту. С работы его не выгоняли, дядя Саша был умелый проходчик, передовик. Дома, трезвый, он был добрый, любил пошутить и порассуждать. С дядей Сашей мама пила редко, держалась. Жизнь, казалось, начинала налаживаться, не хуже, чем у других. Лида мечтала после школы поехать в техникум в райцентр, а то и дальше – в областной город, где никогда ещё не была, учиться на педагога.
Так и шагнул Ленинский в перестройку – чёрные, вросшие в землю дома и бараки, длинные, с драками и матерщиной, очереди в магазинах, пьяные на улицах, грязь, воздух с угольной пылью, по выходным – танцы с редкой поножовщиной в местном клубе. Зато по телевизору целый день талдычат про ускорение, перестройку и о борьбе с пьянством. В этот год, переломный, – Лиде стукнуло четырнадцать – что-то произошло. Всё началось с очередной аварии на шахте. Только в этот раз похороны были шумные, с речами. Парторга уже не боялись – рабочие в открытую ругали советскую власть, парторга, Горбачёва с Лигачёвым, призывали к забастовке. Дядя Саша, местный пророк и вождь, – он был немного пьян – влез на стол и стал говорить про Россию, будто другие страны движутся по спирали, а Россия – только по кругу; в России время от времени меняется власть, но всё остальное остаётся по-прежнему.
Почти сразу после похорон, а может, и раньше – последовательность событий давно перепуталась у Лиды в голове – в Ленинском окончательно рухнуло снабжение. Такое сакральное советское слово – «снабжение». Бабушка всегда произносила это слово как-то особенно, с придыханием, как «Бог», «церковь» или «школа». Со снабжением давно уже было худо, магазины стояли почти пустые, а тут сразу исчезли из торговли водка, сахар и мыло. В длинных, до бесконечности, очередях нарастали гнев и ярость. Люди ходили с протестами к милиции и к местному начальству, вместо сбежавшего парторга приезжал молодой секретарь из райкома, говорил про перестройку и ускорение, но его не слушали, бабы кричали и требовали водку, сахар и мыло, и он ретировался.
– А ведь партии больше нет, – первым обнаружил дядя Саша.
Партии в Ленинском в самом деле больше не было. Парторг куда-то уехал или даже сбежал, коммунисты попрятали свои билеты, но жизнь от этого не менялась к лучшему, наоборот, становилась всё хуже. Очереди почти исчезли, но оказалось, что очереди – не самое худшее. Ещё хуже, когда магазины сверкают пустыми полками.
– Так больше жить нельзя, – повторял дядя Саша чьи-то слова. Было лето, и они с друзьями собирались во дворе. В своё время дядя Саша хитро приспособился к антиалкогольной компании: где-то закупил, а может, и стащил несколько мешков сахара, собрал хитрый аппарат и гнал самогон. Вместе с дяди-Сашиными друзьями часто сидела и мама. Они пили, но не до бесчувствия, даже, пожалуй, до поры весело. От дяди-Сашиных друзей Лида впервые услышала сразу два новых слова: стачком и стачка.
И вот она началась, эта стачка. Не в одном Ленинском, охватила весь Кузбасс и другие районы России. Мужчины продолжали ходить на работу, даже спускались в шахту, но вместо того, чтобы добывать уголь, забивали козла. Вывесили плакаты: «Шахту – от Союза к России!» и «Приватизация! Шахты – в руки рабочих». Что эти лозунги исключают друг друга, никто не задумывался. Все бредили суверенитетом и самоуправлением. Все хотели справедливости и правды. Всё в то время перепуталось, всё требовали сразу – мыла, новых расценок, приватизации, водки, улучшить снабжение, отменить штрафы, навести порядок, переизбрать директора, Горбачёва, прогнать Лигачёва, распустить Верховный Совет СССР, передать шахты России; приезжали с агитацией какие-то люди, похожие на парторга, но речи говорили иные – призывали поддерживать Ельцина, и дядя Саша с товарищами тоже ездили – в Кемерово, в Междуреченск и даже в Москву стучать касками.
– Ой, не к добру всё это, не к добру, – вздыхала бабушка, – такое творят мужики, ни один умный не расхлёбает. Народ у нас глупый, посходил с ума, всё против самого себя делает.
Так и вышло. Откуда только знала бабушка. Всё пошло наперекосяк после той стачки. Союз распался. В Москве в Кремль вместо Горбачёва въехал Ельцин. Говорили, победили демократы. Да только в посёлке Ленинском, в этом русском убогом Боринаже, не было ни демократов, ни коммунистов, одни простые мужики. В Ленинском протекала и гибла своя жизнь, непохожая на московскую. Посёлок Ленинский всё больше превращался в тонущую Атлантиду. Это, конечно, если мыслить диалектически, коммунисты обманули народ, их социализм оказался доморощенным, неэффективным, невосприимчивым к прогрессу – сталинский проржавевший мастодонт – и был сброшен с корабля новой жизни. Но жители Ленинского понимали это смутно, потому что вместе с треклятым социализмом с корабля жизни оказались сброшены и они. Правда, сброшены были не сразу. Сначала, наоборот, всё шло вроде бы так, как они хотели. Даже придумали какое-то самоуправление. Правда, чему самоуправляться и на какие деньги, никто так и не понял, так что всё осталось вроде игры. Но было приятно, что в самоуправление избрали дядю Сашу и освобождённую из больницы Марью Никифоровну, которой, как оказалось, нарочно неправильно поставили диагноз. И шахту, как требовали шахтёры, приватизировали, чтобы распоряжалось не бестолковое государство, а рачительный хозяин. Вот только всё дело испортил Чубайс. Шахта досталась не рабочим, хотя они зачем-то сдавали свои ваучеры, а бывшему директору, тому самому, которого во время стачки шахтёры хотели снять. Лида не очень вникала в эти подробности. Она как раз закончила школу, собиралась замуж и должна была рожать. И вот тут – всё сразу поехало под гору. В Москве расстреляли парламент, а в Ленинском случилась беда с шахтой. На шахте от демократии и воровства не стало никакого порядка и произошёл взрыв. Лида, не полюбив как следует, не познав по-настоящему сладость мужчины, не став женой, была уже вдова. Дочка родилась безотцовщиной месяца через три после аварии. Шахта была теперь частная, и никто не стал её восстанавливать. Бывший директор решил: нерентабельно. Говорили, что он шахту продал или отдал за долги, обменялся с кем-то акциями, но это только бумаги ходили из рук в руки, а шахта так и осталась мёртвой. Шахты тоже умирают, как люди.
На этом первая, не слишком счастливая, часть Лидиной жизни закончилась. Начиналась новая жизнь – выживание. Выживание в умиравшем, заброшенном посёлке, где дети больше не рождались, где люди только умирали, уезжали, пили самогон и держались огородами. Лиде вначале даже повезло. Она устроилась в ещё не закрытый садик уборщицей. Плюс детское пособие. За мужа Лида ничего не получала – они не успели зарегистрироваться. Лида держалась как могла, она спасала свою дочку.
– В войну было хуже, а мы выдюжили. И сейчас выдюжим, – утешала бабушка.
Получалось, дядя Саша был прав, даже если угадал случайно. Жизнь в России в самом деле текла по кругу – от беды до беды, – и сейчас она была на тёмной, ночной стороне. Но Лиде от дяди-Сашиной правоты было не легче, Ленинский будто взаправду превратился в Атлантиду, шли всё новые глубокие трещины; посёлок всё больше проваливался в пучину. Одним из первых провалился дядя Саша. Он уехал – в запое – то ли на заработки, то ли по старым знакомым насчёт новой стачки – поднимать Кузбасс – и пропал. Может, его убили, может быть, погиб сам, возможно, просто сбежал. Мать после исчезновения дяди Саши сильно запила. Жить она больше не хотела. Кричала: наложу на себя руки. И однажды во время весеннего половодья, скорее всего пьяная, свалилась с моста. Никто этого не видел, мать просто пропала – лишь через несколько месяцев случайно обнаружили её раздувшееся страшное тело у болотистого берега реки. Иногда Лида думала, что мама нарочно от отчаяния или стыда бросилась в воду. Но это была тайна, не принадлежавшая людям, – мать унесла её с собой.
Шахтёрский посёлок с закрытой шахтой был похож на рыбу, выброшенную на берег; он, казалось, был предназначен медленной и мучительной смерти. В первые, самые трудные годы так и было. Вокруг Ленинского быстро росло кладбище. Умершим ставили деревянные кресты, никому не делали памятники из камня, – не было денег; крестов этих за год вырастало во много раз больше, чем раньше. Безнадёжность и палёная водка убивали вернее, чем шахта. Люди из Ленинского разбредались кто куда. Кто-то извозничал в областном центре, кто-то добрался до Москвы, иные подались на Дальний Восток в матросы и рыбаки, в контрабандисты. Лидин одноклассник, в прошлом ничем не примечательный, стал знаменитым киллером. Молодые шли в армию, воевали в Чечне, в других горячих точках. Люди постарше, странное дело, продолжали держаться за профессию, уезжали на другие шахты, хотя и там было несладко, зарплату не платили по многу месяцев. Женщин разбросало ещё дальше, вплоть до Австралии. Иные подались в Китай челноками, молодые девчонки – в публичные дома. По этим домам, получалось, теперь можно было изучать географию. Но больше всего разъехались по рынкам: от Владивостока до Калининграда встречались женщины из Ленинского.
Последние из могикан, оставшиеся в Ленинском, попытались бороться за свою шахту. За прежний золотой век, с государственными дотациями, очередями и парторгом. Парторга больше не ругали, напротив, многие ожидали его возвращения, как мессии. Но мессия не приезжал. Через некоторое время, к разочарованию народа, стало известно, что парторг обернулся профсоюзным боссом и живёт в Москве, на Рублёвке. Ясно стало, не приедет. Не будет мессии.
Марья Никифоровна, любимая Лидина учительница, в девяностом году вернулась из лечебницы и основала движение «Закрыть Огнедышащего Дракона» – так она и её сторонницы-вдовы, считавшиеся местными зелёными, всего человек шесть, называли шахту. С плакатами «Закрыть шахту-убийцу» и «Шахта – наш Чернобыль» они чуть ли не каждый день устраивали пикеты, требовали построить в Ленинском альтернативные предприятия. Они даже участвовали в местных выборах, и Марью Никифоровну избрали в поселковый Совет. Не просто избрали, Марья Никифоровна победила самого парторга. Но закрыть шахту Марье Никифоровне не удалось. А потом наступило новое время. Её движение раскололось. Марья Никифоровна осталась одна. Она единственная не могла поступиться принципами и продолжала стоять против шахты. Остальные члены движения сменили лозунги и снова стояли в пикетах, требуя возродить угольную славу России. Иногда они с другими шли дальше – требовали возродить СССР, а Ельцина и его банду отправить в отставку. Активисты чуть ли не каждый день устраивали митинги и всюду писали петиции. Но время было уже не советское. Чиновники научились не реагировать. И пресса тоже молчала. Только местная многотиражка «Ленинский рабочий» пыталась поддерживать протестующих, организовала даже альтернативное движение «За шахту», но – газета издавалась за счёт шахты, местный олигарх-директор перестал её финансировать за ненадобностью.
Самые разумные люди из бывших шахтёров в противовес радикалам создали инициативную группу и отправились на поиски Нового Хозяина, то есть бывшего директора, – теперь оставшиеся в Ленинском готовы были отказаться от всяких социальных гарантий, экономить на технике безопасности, платить штрафы, вообще были готовы на всё, чтобы спасти свои семьи. Но ни в областном центре, ни в Москве Нового Хозяина они не обнаружили. Подтвердились самые мрачные слухи: новоиспечённый угольный барон набрал кредиты, наделал долги, заложил акции – то ли на бирже, то ли в казино, впрочем, для наивных островитян из Ленинского это было одно и то же, – попытался было пролезть в олигархи. Но в итоге сбежал, то ли от кредиторов, то ли от бандитов, то ли от милиции. Концов не было.
По всем законам обнищавший безработный посёлок должен был вымереть, оставив в наследство руины, по которым будущие историки и археологи смогут, как Кювье, воспроизвести то ли убогий социализм позднесоветского образца, то ли дикий паразитический капитализм, выросший на его останках, эту бездумную социальную мутацию, но, вопреки всякой логике, Ленинский сопротивлялся судьбе и выживал. Подобно тому как из старого трухлявого пня, бывает, выбиваются и идут в рост молоденькие побеги, так и тут – на общаковские деньги местные бандиты построили несколько убогих магазинов и маленькую деревянную церковь; приехали китайцы – соорудили теплицы, выращивали грибы в шахте, но, главное, открыли торжище. Частная инициатива, даже задавленная чиновниками, всё же начала работать. Люди, было уехавшие, возвращались с кой-какими деньгами, привозили нехитрые товары, сколачивали ларьки или просто ставили столы и начинали торговлю. В этой стихии расцвели пенсионерки-бабушки, оставшиеся дома, – они выращивали на участках лук, укроп, петрушку, кинзу и редиску, пекли хлеб и булочки, гнали самогон. Весь посёлок охватила торговая лихорадка. Непонятно только, ради чего, ведь денег у людей не было. Самые ушлые придумали расплачиваться расписками, эти расписки ходили вместо денег. Часть из них по многу раз переходила из рук в руки, пока наконец кто-нибудь не приходил к должнику с ножом или старым охотничьим ружьём. Но, конечно, чаще были не расписки, а бартер, чейндж, как говорили в Ленинском. Так что, простояв и прождав целый день за своими столами и наговорившись до одурения, изругав вдоль и поперёк новую власть, демократов, Чубайса, вложенные в шахту ваучеры и местное начальство, люди уносили вечером вместо одних товаров другие, чтобы завтра и эти, чейнджные товары выставить на торг. Ещё труднее, чем эту странную торговлю, было понять, зачем уехавшие возвращались в Ленинский, какая сила влекла их назад, к подслеповатым убогим домишкам и разбитым корытам, но – возвращались, хотя и не все. Однако не может бедненькая торговля идти вечно, по кругу. Всегда что-то убывает. Утруска и усушка, как говорили бывалые. Бартер – не вечный двигатель. Требуется хоть маленький впадающий денежный ручеёк. Даже ручейки. Один из этих ручейков, как говорила в отчаянии Марья Никифоровна, составляли ленинские женщины, которых, вместо спившихся мужчин, послали в логово Минотавра. Это были Лидиного возраста девчонки и помоложе, а были и женщины постарше, даже замужние – они уходили на недалёкий тракт искать мужиков с деньгами – дальнобойщиков, шоферюг, бандюков, гаишников, чиновников на проносившихся мимо авто. То был апофеоз реформ и пик монетаристского эксперимента – не одни ленинские женщины выходили на обочины дорог, первичное накопление шло повсюду на развалинах советского блока. Происходила странная, неожиданная конвергенция. В столицах пышно расцвели клофелинщицы с сутенёрами, но в Ленинском было тише. Местные женщины, скромные провинциалки, честным трудом зарабатывали свой горький хлеб, спасая детей, а заодно и посёлок от окончательного банкротства. Лида долго держалась, даже прослыла белой вороной, но когда детский сад, где она работала уборщицей, продали с молотка за три копейки, пришла очередь и ей отправляться в логово Минотавра. На сей раз Лиде повезло. Довольно скоро Лида встретила дальнобойщика, скромного доброго парня, к тому же разведённого. Он не забрал Лиду к себе, зато сам стал наезжать к ней в Ленинский, бывало, оставался целую неделю. Этот дальнобойщик мало пил, неплохо зарабатывал и даже любил Лидину дочку. Так и жила Лида, растила девочку на своём острове. Да ещё подрабатывала на торжище. Но года через два стало опять худо. Оборвалась нить Ариадны. Дальнобойщик однажды уехал и канул в Лету. Надо было снова что-то придумывать. Или снова идти на тракт, в логово Минотавра. Лиде, однако, опять повезло: она во второй раз пошла по проторенному пути. Только теперь – в Москву. Ближайшая соседка Оксана, на несколько лет старше Лиды, приехала на побывку из столицы и в местном кафе закатила пир. Оксана сидела словно заморская царица, сам хозяин ей прислуживал, подавал контрабандную икру с левой водкой. Оксана, цедя первач большими глотками, хвасталась Лиде:
– Что ты киснешь в этой яме? Здесь у любого хозяина доход меньше, чем у тамошнего продавца. Видишь, как лебезит перед нами. В Ленинском даже рэкетиры и те нищие. А там, в Москве станешь королевой, будешь смотреть сверху вниз на всяких хачиков. Повкалываешь несколько лет и не только на чёрный день, на всю оставшуюся жизнь соберёшь. А вернёшься, откроешь магазин – местные боссы будут тебе прислуживать и в рот смотреть, как золотой рыбке. Заодно найдёшь себе мужика. Здесь-то все спились, кто остался. Или, ещё лучше, какого-нибудь деда.
– Зачем мне дед? – не поняла Лида.
– Ты дурная, что ли? – удивилась Оксана. – А я вот нашла дедулю. Хороший дед, добрый, только приставучий. Ревнивый. За ними там, в Москве, за одинокими, знаешь какая охота. Очень опасно стало одиноким. Люди озверели от новой жизни. Я своему деду всё что хочешь делаю за квартиру. Может, даже выйду за него замуж.
Лида была одна и свободна. Никогда раньше она не была даже в областном центре, а тут решилась – в Москву. Оставила дочку на попечение старой бабушки, заняла денег на билет под проценты и в путь, вместе с бойкой соседкой Оксаной. Да и то сказать, выбора у Лиды не было. Надо было вырваться со своего тонущего острова.
Рынок был огромный, чуть не в пол-Ленинского вместе с шахтой, бесконечные ряды лотков, киосков и маленьких магазинчиков, в которых было всё, надо только найти; многоязыкий Вавилон, бесконечная, до горизонта, не виданная Лидой никогда фабрика торговли. Каким жалким показалось Лиде Ленинское торжище под убогой гипсовой скульптурой вождя! Идя за Оксаной, Лида робко смотрела на местных женщин. С виду они были счастливые, бойкие, крикливые. Русские, украинки, молдаванки, азербайджанки, узбечки, таджички, кореянки; женщины из Армении и из Грузии, из Дагестана и из Киргизии; даже вьетнамки сидели за швейными машинками и китаянки, коверкая русские слова, торговали игрушками и контрафактной обувью. И все они улыбались, старались привлечь к себе внимание, зазывно кричали – шум был такой, что у Лиды голова шла кругом; только в рядах, где торговали одеждой, особенно шубами и дублёнками, и где не было совсем покупателей, женщины безразлично и даже, показалось Лиде, безнадёжно стояли и сидели с сигаретами, будто в дешёвом квартале Красных фонарей. Иные негромко матерились между собой. И ведь она, Лида, должна была стать одной из них, из этих сорванных с разных мест и занесённых в Москву мачехой-судьбой женщин. Лиде на мгновение сделалось страшно.
– Не дрейфь, – услышала она рядом бойкий голос Оксаны, – главное, просись на фрукты. Я, если что, помогу. Потом сочтёмся.
Мужчин от волнения Лида вначале почти не заметила, но они были, стояли в рядах вместе с женщинами и так же призывно кричали; возили с криком на тележках ящики с картофелем, овощами и фруктами, какие-то мешки, что-то разгружали; между рядами бродили наблюдавшие за этой суетой толстопузые азербайджанцы. Несмотря на то что Оксана была с ней рядом, страх и растерянность у Лиды не проходили, наоборот, ей стало ещё хуже. Какая беда привела всех этих женщин на рынок? Ну, пусть азербайджанки – прирождённые торговки, они-то хоть с мужьями и братьями. Но женщины-славянки, полурабыни, из Молдавии, с Украины и такие, как она, из российских медвежьих углов – да это ведь пол-России, красный пояс беды, – они все могут улыбаться, смеяться, казаться весёлыми, но это притворство, их всех привела сюда беда, оторвала от детей и мужей, а может, мужей оторвала и унесла ещё раньше. Чуть ли не вся страна, бывшая великая страна, пусть и не ласковая к людям, разорённая, опущенная, превратилась в терпящий бедствие Ленинский. Их всех, на этом рынке, смыла с насиженных мест пена непонятной, временной, неустроенной жизни.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.