Текст книги "Анна Ахматова. Гумилев и другие мужчины «дикой девочки»"
Автор книги: Людмила Бояджиева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
Глава 4
«Но теперь я слаб, как во власти сна,
И больна душа, тягостно больна». Н.Г.
Гумилев возвратился внезапно без телеграммы 20 сентября 1913 года. Усталый, измученный, все еще где-то в джунглях или на морских просторах блуждающим взглядом.
Привезенные вещи он оставил у встречавшего Зенкевича. Отложив проблему багажа до утра и обняв мать, Николай поспешил уединиться в кабинете и бессильно опустился в кресло. Анна задерживалась, возможно, не придет ночевать. Что там, кто у нее сейчас? Стрелки часов отсчитывали круг за кругом, он то нервно ходил по комнате, подбрасывая поленья в камин, вороша угли, то застывал у письменного стола.
«Наплывала тень… Догорал камин,
Руки на груди, он стоял один,
Неподвижный взор устремляя вдаль,
Горько говоря про свою печаль:
«Я пробрался в глубь неизвестных стран,
Восемьдесят дней шел мой караван;
Цепи грозных гор, лес, а иногда
Странные вдали чьи-то города,
И не раз из них в тишине ночной
В лагерь долетал непонятный вой.
Мы рубили лес, мы копали рвы,
Вечерами к нам подходили львы.
Но трусливых душ не было меж нас,
Мы стреляли в них, целясь между глаз.
Древний я отрыл храм из-под песка,
Именем моим названа река.
И в стране озер пять больших племен
Слушались меня, чтили мой закон.
Но теперь я слаб, как во власти сна,
И больна душа, тягостно больна;
Я узнал, узнал, что такое страх,
Погребенный здесь, в четырех стенах;
Даже блеск ружья, даже плеск волны
Эту цепь порвать ныне не вольны…»
И, тая в глазах злое торжество,
Женщина в углу слушала его.
Женщины не было. Да и слушать о страданиях мужа она не любила. Только вошла в переднюю, поняла, что вернулся, что измучен, зол и предстоит тяжелый разговор. Подошла к кабинету – в свете настольной лампы вырисовывался силуэт больной, нахохлившейся птицы. Застыла в проеме, уронив с плеч шаль.
Николай скользнул взглядом по темной фигуре. От нее пахло вином, духами, осенним дождем. И в глазах – как верно подметил! – злое торжество. В руке папироса. Все то же!
– Вы так и не бросили свои папироски? Дурно, Анна! Мы же договорились – это моветон и при ваших легких совсем уж глупо…
– Ничего не понимаю – мы не виделись полгода, я не получила от вас ни одного письма за все это время, и вам нечего больше сказать мне?
– У меня рассказов на тысячу и одну ночь. Но вас больше интересуют оргии в «Бродячей собаке».
– Там веселятся и вдохновляются умные и талантливые люди. И я слишком устала для выяснения отношений.
– Разумеется, разумеется. Устали вы… Обо мне не будем. Устали, но от подарков не откажетесь?
– Подарки? Ах, эти браслеты… – Она встряхнула рукой, прозвенев черненым серебром туземных колец.
– Они как разменная монета нашей «любви» – вы мне всегда их возвращаете, когда собираетесь уходить.
– В этом отличие меня от продажной девки – я возвращаю оплату услуг.
Анна собрала снятые с рук украшения и сложила их в большую резную шкатулку из черного дерева.
– Это все.
– Да что стряслось? Вам попался нервный любовник? Думаете, я слеп и глух? Шипение вашей злости за километр слышу. Еще когти выпустите, как уличная кошка.
Анна улыбнулась – Николай, любивший собак, терпеть не мог кошек.
– Так определитесь все же: бездомная кошка или дворняжка? А ваша белокурая Ольга Высотская из театра Мейерхольда и впрямь не очень умна, если рискнула родить от вас сына!
– Ах, вот в чем дело… Идиотские сплетни!
– Копия вы. Косит, и еще это имя – Орест! Ваша идея – не отвертитесь! Во всем городе не найдется второй такой остряк. И потаскун! – Тут уж Анна швырнула в него перстни и устроила «сцену дворняжки». Кричала до визга, сопровождая одесские выражения крымскими жестами.
Николай отрешенно глядел сквозь ее мечущийся силуэт, ничего не слыша. Отвернулся к письменному столу, взял перо. На голубом листке любимой бумаги появились строки:
Музы, рыдать перестаньте,
Грусть вашу в песнях излейте,
Спойте мне песню о Данте
Или сыграйте на флейте.
Дальше, докучные фавны,
Музыки нет в вашем кличе!
Знаете ль вы, что недавно
Бросила рай Беатриче?
Странная белая роза
В тихой вечерней прохладе,
Что это? Снова угроза
Или мольба о пощаде?
(…)
Утром сошлись в кабинете, как для дуэли. Оба бледные – Николая трясла подхваченная в походе лихорадка, Анна не спала, сочиняя что-нибудь совершенно убийственное. Но записала только: «Я счастье разбила с торжеством святотатца…» Хотела «перепеть» на иной мотив старые стихи мужа, но так и бросила.
Николай сидел, кутаясь в шкуру гепарда. Замотанный в шарф по уши, в меховых, расшитых кожей и бусами индейских бахилах.
– Ты шлюха, в браслетах или без них. И твои стихи все пронизаны этим запахом… – Он закашлялся.
– К тому же – я убийца. Смотри, накликал беду своей «отравительницей». – Она схватила сверкавший широким лезвием на стене туземный нож и подступила к нему – жалкому, дрожащему под шкурой. – Думаешь, не решусь ударить?
– Этот для разделки туш. Зак-к-калывать надо вон тем, узким. Воткнуть вот сюда, справа – в сонную артерию. – Николай повернул к ней шею и сдернул шарф. – Представляю, как мы насмешим публику… – проговорил он, сильно картавя и заикаясь.
Смешон. Какая уж тут трагедия? Бросив нож, Анна ушла. Вернулась вскоре совершенно спокойная, лишь накинула на зябнущие плечи пеструю, в больших темных розанах, шаль.
– В самом деле – смешно. И так уже твой Орест дал повод повеселиться. Вся наша жизнь превратилась в фарс. Давай договоримся, Николай. Мы оба понимаем, что любви нет и никогда не было. Да и не будет…
– И совершенно не обязательно резать друг другу горло, верно? Все же у нас сын.
– У нас! Когда вы видели Левушку последний раз?
– Да и вы не из заботливых мамаш. Кстати, с Ольгой мы расстались еще до моей поездки. Я не желал этой беременности, тем паче брака с этой женщиной. Предлагаю пока не оформлять развод. Мне предстоит волокита с Академией наук по отчету об экспедиции.
– Сообразили, что разводиться совсем не выгодно. Олечка только и ждет, чтобы подхватить освободившегося любовника.
– Не глупите, Анна! И учтите, если будете настаивать на оформлении развода, я не отдам вам сына.
Глава 5
«Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф». Н.Г.
Через пару дней после выяснения отношений супруги пришли к Вале Срезневской. Хоть и с вином, а лица не то насмешливые, не то траурные. У Николая были больные ввалившиеся глаза, напевная, вполне приятная картавость стала более похожа на заикание – говорил рывками, словно выдавливая из себя слова. Анна – напряженная, как струна, одну от другой прикуривала папиросы.
Сели по краям большого мягкого дивана в уютной, бордовым бархатом затянутой комнатке Вали.
– Ты у нас вроде сватья, Валя, рассуди по совести, – начал Николай, с первого их юношеского знакомства (с ее десяти лет) симпатизировавший Вале.
– Мы разводимся. Это окончательно. Я отныне не хочу быть связанной с этим человеком, – отрубила Анна. – И ни слова больше. Иначе я уйду.
Николай страшно побледнел. Строптивость Анны била в самые его больные точки: «покоритель амазонок» не смог справиться с обычной киевской чертовкой.
– Я всегда говорил, что вы совершенно свободны делать то, что желаете, – выдавил он через силу. – Спасибо за прием.
Встал и ушел, лишь хлопнула в передней дверь.
В тишине было слышно, как капало из крана на кухне. Валя застыла с открытым ртом. Наконец проговорила:
– Я ж уговаривать собралась не принимать поспешных решений! А он… А ты… Не успела и слова вставить – все уже кончено!
– Он мириться пришел, надеялся, что ты меня уломаешь.
– Вот именно! Довольно копья ломать! – Валя вспыхнула. – Послушай, Анька, история с этим Орестом банальная! Подставилась девица, увести видного мужчину надеялась. Пусть растет малец – Николай же его не хотел, но, видно, так уж судьба распорядилась…
– Позорище какое! На весь город…
– Наоборот! Знаешь, каким твой Гумилев теперь у женского пола суперменом и красавцем считается?! И все шепчутся – гений! Вот что значит обратить на себя внимание. Разглядели!
– А я киевская ведьма, соблазнительница – так болтают?
– Ну, тут особый разговор… – Вале не хотелось сейчас рассказывать подруге, что о ней ходит слава разлучницы, разбивающей чужие семьи. Чулкова едва не развела, теперь за Недоброво взялась. И о других поминают.
– А разговор у меня вот какой. – Анна достала блокнот, вырвала из него листок. – Передай ему, когда встретитесь, он же к тебе еще зайдет на меня жаловаться…
Валя прочла:
Твой белый дом и тихий сад оставлю.
Да будет жизнь пустынна и светла.
Тебя, тебя в моих стихах прославлю,
Как женщина прославить не могла.
И ты подругу помнишь дорогую
В тобою созданном для глаз ее раю,
А я товаром редкостным торгую —
Твою любовь и нежность продаю.
– Уф… Так печально… – Валя засомневалась. – Это правда Николаю написано?
Губы Анны тронула улыбка:
– А кому же? Я читаю на вечерах его стихи, которые он посвящал мне, – это, во-первых, мне самой лестно, во-вторых, и ему известность не помешает. – Она прищурила глаза от дыма. – Особенно все «Жирафа» просят…
– Я тоже его страшно люблю! – согласилась Валя. – Когда грустно, сама себе вслух читаю. – Она с выражением продекламировала:
Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далёко, далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Ему грациозная стройность и нега дана,
И шкуру его украшает волшебный узор,
С которым равняться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
Вдали он подобен цветным парусам корабля,
И бег его плавен, как радостный птичий полет.
Я знаю, что много чудесного видит земля,
Когда на закате он прячется в мраморный грот.
Я знаю веселые сказки таинственных стран
Про черную деву, про страсть молодого вождя,
Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,
Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.
И как я тебе расскажу про тропический сад,
Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав?..
Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Анна открыла вино, наполнила бокалы:
– Давай, Валя, птица моя, за него! Хороший поэт. Пока я спала, оставил на моей тумбочке листок. Это после вчерашней ссоры. Прямо святой:
Когда, изнемогши от муки,
Я больше ее не люблю,
Какие-то бледные руки
Ложатся на душу мою.
И чьи-то печальные очи
Зовут меня тихо назад,
Во мраке остынувшей ночи
Нездешней мольбою горят.
И снова, рыдая от муки,
Проклявши свое бытие,
Целую я бледные руки
И тихие очи ее.
– Господи, бедный Коленька! Анька, ты и впрямь каменная. Муж такие стихи в постель приносит! Ну, прости его, прости! Сама ведь тоже не святая.
– Наивная, он не для меня пишет, а для демонстрации на сборищах своего «Цеха поэтов». У меня впечатление, что он для них и пишет… – Анна снова закурила. – Скажи, ты как думаешь, он меня когда-то любил?
– Ох, если мой Срезневский говорит, что любит, – я понимаю, как это. А когда у тебя или у Гумилева такие фантазии появляются, извини, тут без пол-литра не разберешь. Давай выпьем за понимание между полами! – Валя разлила вино.
– Знаешь, что я тебе скажу, хотя и не «ведьма из города змиева»… – Анна отпила, помедлила, раскачивая в хрустале гранатовую жидкость. – Замороченный он, и чувства у него замороченные. Ну где еще найдешь такого полоумного гения? Спрашивается, что ему дались эти туземцы и жирафы? Ведь он Поэт! Понимаешь – настоящий, совершенно особенный – штучный.
– «…Или, бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвет пистолет так, что сыпется золото с кружев, с розоватых брабантских манжет» – ведь красота какая и порыв! – Валя вскочила, изобразив движение описанного Гумилевым отважного капитана. – Он у тебя – такой! Все Васко де Гаммы, Куки и Колумбы вместе взятые. Под наркозом морских глубин и приключений! Но еще и призвание – нам, сидням и домоседкам, романтику странствий перелить из сердца в сердце.
– Только я здесь совсем ни при чем! Я – понимаешь? Я! Не моя это романтика. И стать его Евой я не могу!
– Да… Нашла коса на камень… – Валя погладила узоры на скатерти. – Он, думаю, крупно промахнулся. Вбил себе в голову, что именно ты ему и нужна! Именно тебя он добивался столько лет!
– Видишь ли – «невинную грешницу» нашел! – Анна усмехнулась. – Все они хотят шлюху по-монастырски. А кроме того – рабыню льстивую. Чтобы дома сидела с котлетами и детьми да ему дифирамбы пела.
– Гумилев от женщины подзаряжаться должен. Он же у тебя совершенно сумасшедший – покой ему даже не снится!
– Не женщина ему нужна, а эликсир жизни и одновременно мука, незаживающая рана и колдовское варево. Короче, Африка со всеми ее страстями. – Анна прищурилась и проговорила тихо, словно боясь, что некая темная сила их подслушает: – Смертельными страстями!
– Точно! – Валя придвинулась к подруге, прошептала: – Он же всю жизнь проходил смертельно тобой раненный! Сколько раз пытался вытащить отравленное жало, а без него – тоска и серость – плоская жизнь! И снова к тебе рвался. За своей порцией яда. Вот такой травматический романтизм.
– Может, кому-то эта история в кайф – ну, финтифлюшке его театральной. А мне своих заморочек хватает. У меня свой романтизм – не травматический. Твой муж психов лечит. Это тоже романтика. Думаю, с его пациентами покруче, чем в дебрях Амазонки. Но от тебя он ждет борща, а не ядовитых укусов.
– Так Вяч Вяч только из Пушкина три стиха наизусть знает! Ты хоть сейчас пойми, что такое ГУ-МИ-ЛЕВ!
– Пойму, когда помудрею.
– А у него счастья не будет больше ни с одной бабой – вот тебе мое пророчество. – Валя осушила рюмку и отвернулась. Чтобы не показывать слез.
Валя оказалась права. Женившись вторично меньше чем через год после развода с Ахматовой, Гумилев отправил юную жену к своей маме, которая к тому времени поселилась с внуком Левушкой в Бежецке, городе вьюжном и вовсе не наполненном светскими развлечениями. Отправил и забыл. И жить ему оставалось недолго…
На вечерах поэзии Ахматова читала его стихи:
…Я молод был, был жаден и уверен,
Но Дух Земли молчал, высокомерен,
И умерли слепящие мечты,
Как умирают птицы и цветы.
Теперь мой голос медлен и размерен,
Я знаю, жизнь не удалась…
(…)
Сказала ты, задумчивая, строго:
«Я верила, любила слишком много,
А ухожу, не веря, не любя,
И пред лицом Всевидящего Бога,
Быть может, самое себя губя,
Навек я отрекаюсь от тебя».
Твоих волос не смел поцеловать я,
Ни даже сжать холодных тонких рук,
Я сам себе был гадок, как паук,
Меня пугал и ранил каждый звук.
И ты ушла, в простом и темном платье,
Похожая на древнее Распятье…
В залах рыдали курсистки, гимназистки переписывали стихи друг другу в тетрадь. Поклонники Анны обмирали от глубины чувств несчастного влюбленного. Измученный, трепещущий Гумилев!
Глава 6
«Но такие таятся чары
В этом страшном дымном лице…» А.А.
Имя Ахматовой к последним годам ее жизни превратилось в святыню, которую тревожить всуе грешно. Сама она жестко пресекала всякое проникновение в ее личную историю и запретила делать это впредь. Анна Андреевна всерьез думала о будущем памятнике и, разумеется, о наличии в собраниях сочинений безукоризненной биографии. Как должно выглядеть безукоризненное жизнеописание поэта с мировым именем, знала она одна. Говорить о том, что в продвижении Анны Андреевны в примы поэзии помогал ее талант просчитывать ходы и делать верные ставки, – кощунственно. Назовем умение создавать себе имя вдохновенным ясновидением. Весьма спорно, что беспомощная смиренница, позволяющая оттеснить себя в задние ряды массовки, должна быть более симпатична, чем дама волевая, умеющая добиваться поставленной цели. Именно последние качества отличают характер нашей героини. С этих позиций иначе выглядит и попытка Анны Андреевны сблизиться с Блоком…
В 1913 году Ахматову считали не только красивейшей женщиной Петербурга, но и одним из самых мощных голосов в поэзии. Романы с интересными мужчинами при муже Гумилеве украшали ее венцом опасной искусительницы, приносили славу центральной фигуры в женском ансамбле столичных див. Ее «портрет» учили наизусть прыщавые студентки, надеясь выискать в себе сходство с неподражаемым образом.
На шее мелких четок ряд,
В широкой муфте руки прячу,
Глаза рассеянно глядят
И больше никогда не плачут.
И кажется лицо бледней
От лиловеющего шелка,
Почти доходит до бровей
Моя незавитая челка.
И не похожа на полет
Походка медленная эта,
Как будто под ногами плот,
А не квадратики паркета.
А бледный рот слегка разжат,
Неровно трудное дыханье,
И на груди моей дрожат
Цветы небывшего свиданья.
Ее рисовали, ей посвящали стихи, на ее выступлениях публика сходила с ума. Но ее славе поэта не хватало официального признания – прочно зафиксированного пьедестала первенства. Тем более что в это время явно обозначилась вакансия на солирующий женский голос в российской поэзии. Часто речь заходила о Марине Цветаевой, и Ахматова ревностно переживала посягательства этой «истерички», затеявшей, кроме всего прочего, роман с Мандельштамом.
Надо было немедленно прорываться в примадонны. К концу 1913 года Ахматова закончила составлять сборник «Четки», опубликовала много произведений в периодике. Требовались громкие отзывы.
Чулков снова появился в Питере. Но встреча с ним показалась Ахматовой недостаточно теплой, а его рецензия на стихи из нового сборника (который выйдет лишь в марте 1914 года) – и вовсе холодной. Она злилась на непостоянство литературных привязанностей, впервые четко осознав, как крепко они связаны с привязанностями интимного характера. Рецензия Недоброво – умна и лестна. Но его имя не дотягивало до уровня непререкаемого авторитета.
Нужен был мощный голос, яркий прецедент, способный поднять планку Ахматовой на недосягаемую высоту. Она задумалась, какую фигуру выбрать, чтобы сделать выигрышный ход – потрясти поэтический олимп и навсегда остаться среди классиков.
Собственно, живым классиком считался только Блок. Случай тяжелый – поэт находился в затяжной депрессии с приступами обостренной неврастении. Полная пресыщенность прекрасным полом и отсутствие мужской энергетики. Три красавицы из приятельниц Ахматовой, прошедшие через близость с Блоком, убедили Анну: рассчитывать на серьезный роман с Александром Александровичем не стоит – больше одного свидания из него не вытянешь. Плохонький роман Анне и не нужен. Дело совсем в другом: покорить, завоевать, привязать, заставить Блока признать ее равной себе – совсем не простая задача. Признание Блока решило бы навсегда вопрос статуса Анны Ахматовой.
Она несколько раз сталкивалась с ним и сделала вывод: искра не пробежала, и вряд ли возможно разжечь ее. Увидав Блока первый раз в «Аполлоне», юная тогда жена Гумилева сама отказалась знакомиться с пожаловавшим в редакцию монументом – стушевалась, оробела. Вторая встреча была более удачной – Блок сам подошел к Гумилеву и попросил представить его супруге. Дело было в 1911 году – Гумильвица едва начала выходить в свет и чувствовала себя недостаточно уверенной. Однако Чулков, близкий друг Блока, обмолвился ей как-то в пору их горячих встреч, что Александра интригует ее независимое поведение, как бы врожденная дерзость и стихи, которые становятся «чем дальше, тем лучше».
За два года ситуация изменилась – Анна выдвинулась в лидеры молодых голосов и почувствовала себя злой и азартной, как в юности. Теперь стоило ввязаться в игру, невзирая на то, что Блок находился не в лучшем виде. А вдруг близкое знакомство с ней поможет вытащить пресыщенного классика из депрессии и вдохновить к новым поэтическим завоеваниям? Случай помог Анне.
В ноябре 1913 года Ахматова принимала участие в выступлениях на Бестужевских курсах. Она знала, что приглашен для участия и Блок, вроде бы страдающий от сплина, и сочла, что ей в любом случае надо быть соблазнительной. Остро модное платье: длинная юбка с разрезом сбоку ниже колена. Но шов на перетянутой ткани разошелся так, что в движении открывалось колено. Неслыханная дерзость для серьезного поэтического вечера!
Анна не стала искать иголку и срочно ликвидировать казус. Напротив, тоскующее лицо Блока, мелькнувшее за кулисами, собственное колено, обтянутое черным шелковым чулком, подстегнуло ее кураж. Ему нравится дерзость? Так получите же. Она вышла на подиум и с вызывающей простотой прочла вовсе неприемлемые для Бестужевских курсов стихи, написанные в «Бродячей собаке»…
Зал неистовствовал. Но Анна поспешила уйти сразу же после выступления, она хотела избежать толпы поклонников и проверить реакцию Блока. Обостренная интуиция помогла почувствовать, что ее выход взволновал Александра Александровича. Если сейчас он не попытается заговорить с ней, то шанс упущен. Она стояла под снегом в желтом свете качающегося фонаря и ловила извозчика. Черно-бурая муфта, узкое серое пальто, загадочно светящиеся из-под полей бархатной шляпки печальные серебристые глаза.
– Приветствую вашу дерзость, Анна Андреевна! – Подошедший Блок ждал руку для символического поцелуя. Она протянула ладонь, но не к поцелую, а к рукопожатию, как бы обозначив границу между понятиями «дама» и «товарищ по профессии». Он слегка задержал тонкую кисть в надушенной перчатке, измеряя степень своей заинтересованности дамой – екнет, не екнет. Екнуло. Да, она возбуждала его. Но не как прекрасная дама его мечты, будоражащая эротические инстинкты. Скорее, эта молоденькая провинциалка несла притягательный «задор свободы и разлуки», способный приструнить завладевший им сплин.
Несколько общих фраз под мокрым ноябрьским снегом, и вдруг слова:
– Анна Андреевна, я нынче хвораю. Не могли бы вы навестить меня через недельку-две? Кажется, нам есть о чем поговорить…
Все дни до пятнадцатого декабря, на которое Блок по телефону назначил визит, Анна летала на крыльях. Дело в том, что Блок в последнее время был совершенно недоступен даже для близких друзей, безуспешно добивавшихся встречи с ним. Само по себе полученное Анной приглашение уже было знаком высшего отличия. Анна терялась, представляя события предстоящей встречи…
Пятнадцатого декабря ровно в полдень, под бой старинных часов в квартире Блока, Анна, не опоздавшая, вопреки обыкновению, ни на минуту, стояла в полутемной гостиной. Окна, почти закрытые шторами тяжелого темно-зеленого бархата, прятали тихий уголок от полуденной, залитой солнцем улицы. Лампа под золотистым абажуром в углу у дивана подчеркивала мягкость и тепло гнездышка питерского отшельника. Запах восковой мастики недавно натертого паркета напомнил Анне Смольный. И время, отделявшее ее от робкой девочки в синем платье с пелеринкой, показалось бездной. Да и она ли это?
Встретивший ее Блок выглядел совсем как на портретах – с шапкой кудрей над длинным бледным лицом то ли моряка, то ли мученика. Анна сразу уловила искру мужской заинтересованности в его серых глазах.
Расположившись в углу под лампой, заговорили о чем-то литературном. Анна упомянула между прочим: поэт Бенедикт Лифшиц жалуется на то, что Блок мешает ему писать.
С тяжелой серьезностью Блок ответил:
– Понимаю. А мне мешает писать Лев Толстой.
Анна опешила – она чувствовала себя чуть ли не ровней этому кумиру страны, а он единым махом поставил себя на одну высоту с Толстым, обозначив собственный масштаб и место: не только живой классик, но уже и памятник.
Стало ясно, что визит не может перейти в лирическую встречу и даже в беседу собратьев по перу. Анна, трепетавшая в ожидании некоего торжества, померкла.
Угас и Блок. При близком рассмотрении зацепившая его мужские струны гибкая дерзкая девчонка казалась грубой и вульгарной. Оттенок южной экзотики в балаклавском варианте. Браслеты, шаль, носатое лицо причерноморских гречанок, напоминающих византийских мадонн. Увы – категорически не в его вкусе. Канон женской прелести Блока требовал совсем иных красок, иного стиля – чего-то изысканно-скандинавского, отсылающего к образам пьес Стриндберга, Метерлинка, Гамсуна. Чего-то златовласого, нежного и изысканного.
В глазах Блока обозначилась всегдашняя скука и тягостная необходимость как-то продолжить встречу. Он давно отработал ход, применяемый в таких случаях:
– Расскажите о себе, Анна Андреевна. – Откинулся в кресле и полуприкрыл веки.
Анна заранее заготовила тему разговора, способную расшевелить дремлющего классика. Море! Все знали, как детски нежно и верно поэт любил море. Он не умел плавать, боялся глубины, редко выезжал за пределы пригородов Петербурга, но, неведомо почему, завораживающая сила морской стихии манила его. Ее образ в разных вариантах проходит по всей его поэзии. Свою тягу к морю он удовлетворял рисованием кораблей и наклеиванием в альбом их фотографий.
И тут – в морских глубинах – Анна нашла свою силу. Рассказы об отце – капитане второго ранга, о диком херсонесском детстве и отрочестве на черноморском берегу… Ей было что вдохновенно поведать, какие стихи прочесть. «Вижу выцветший флаг над таможней…»
Вспыхнул и Блок. Они проговорили три часа как близкие друзья.
Выйдя на морозный воздух, окрашенный мутным послеполуденным солнцем, Анна направилась пешком с Офицерской улицы до Васильевского острова, к своей Тучковской набережной. Сорок минут энергичной ходьбы пролетели в победном темпе. И ветер, и мороз, пугавший всегда Анну, в тот вечер приятно будоражили кровь. Выковывались строки в необычном для Ахматовой ритме.
Добравшись в синеющих сумерках до своей комнаты, Анна записала:
…И я подумала: не может быть,
Чтоб я когда-нибудь забыла это.
И если трудный путь мне предстоит,
Вот легкий груз, который мне под силу
С собою взять, чтоб в старости, в болезни,
Быть может, в нищете – припоминать
Закат неистовый, и полноту
Душевных сил и прелесть милой жизни.
Уходя, Анна оставила Блоку трехтомник – на подпись. Он в ту же ночь сделал подписи, сам доставил книги в дом на Тучковской набережной и, не зная номер квартиры Гумилевых, передал пакет дворнику.
Получив блуждавшую довольно долго посылку, Анна нетерпеливо открыла книги. В первых двух томах значилось лаконичное «Ахматовой – Блок». А в третьем ее ждал целый мадригал, написанный в ночь после встречи!
«Красота страшна», – Вам скажут, —
Вы накинете лениво
Шаль испанскую на плечи,
Красный розан – в волосах.
«Красота проста», – Вам скажут, —
Пестрой шалью неумело
Вы укроете ребенка,
Красный розан – на полу.
Но, рассеянно внимая
Всем словам, кругом звучащим,
Вы задумаетесь грустно
И твердите про себя:
«Не страшна и не проста я;
Я не так страшна, чтоб просто
Убивать; не так проста я,
Чтоб не знать, как жизнь страшна».
«Что ж, – сказала себе Анна, – испанский мадригал, славно… – Она с трудом подавляла злость. – А стишки откровенно слабоваты. И далась ему шаль! Никаких розанов отродясь не втыкала… Вытащил откуда-то образ плясуньи из испанских трущоб. Хорошо-то он меня оценил…»
Она была разочарована – чары на Блока не подействовали. Даже морская тема душевного диалога не изменила его отношения – он не воспринимал Ахматову как первую красавицу с магической силой притяжения. Да и ее поэзией, как видно, не очарован. Обидно… Она подумала, а не наговорил ли Чулков своему близкому приятелю лишнего? Уж ему-то, вращавшемуся в центре светской молвы, отлично известны все приключения Ахматовой… А если и наговорил – Бог ему судья.
В это время Анна уже достаточно была напоена восхвалениями, влюбленностями, вожделениями. Она знала себе цену. И если этот окаменевший в своем скучном величии невротик не способен понять, что они уже стоят рядом, – это его проблема.
Анна написала благодарственное письмо. В эпистолярном жанре она, в отличие от соперницы Цветаевой, не была сильна. Беспомощное послание наивной гимназистки. В переписке, как и в умных дискуссиях, ей лучше было бы молчать. Но этикет требовал ответа: «…А я скучала без Ваших стихов. Вы очень добрый, что надписали мне так много книг; а за стихи я Вам глубоко и навсегда благодарна. Я им ужасно радуюсь, а это удается мне реже всего в жизни. Посылаю Вам стихотворение, Вам написанное, и хочу для Вас радости…»
Я пришла к поэту в гости.
Ровно полдень. Воскресенье.
Тихо в комнате просторной,
А за окнами мороз.
И малиновое солнце
Над лохматым сизым дымом…
Как хозяин молчаливый
Ясно смотрит на меня!
У него глаза такие,
Что запомнить каждый должен;
Мне же лучше, осторожной,
В них и вовсе не глядеть.
Но запомнится беседа,
Дымный полдень, воскресенье
В доме сером и высоком
У морских ворот Невы.
Получив стихи, Блок заглянул в зеркало. Он знал силу своего взгляда, околдовывавшего женщин, и не замечал болезненных мешков в подглазьях, сонной туманности потухших глаз. Двусмысленность ахматовского пассажа о том, что лучше «в них и вовсе не глядеть», была воспринята в качестве скрытого комплимента, как и полагалось поэтическому божеству трех десятилетий, кумиру дам самого высокого полета.
Он написал письмо Ахматовой, испрашивая разрешения напечатать свой мадригал в пару с ее стихом в журнале Мейерхольда «Любовь к трем апельсинам».
Не ведал Александр Александрович, что относительно его взгляда она написала и другие стихи, которые при жизни Блока не публиковала:
Ты первый, ставший у источника
С улыбкой мертвой и сухой.
Как нас измучил взор пустой,
Твой взор тяжелый – полуночника.
Не слишком лестно – Анна отвела душу.
И все же случилось чудо – визит Анны Андреевны разбудил в Блоке дремавший писательский зуд. Он, давно мучимый творческим бесплодием, написал еще одно стихотворение, на адресность которого будут претендовать несколько женщин, в том числе Любовь Менделеева. Ахматова же решила однозначно, что стихи посвящены ей.
О, нет! не расколдуешь сердца ты
Ни лестию, ни красотой, ни словом.
Я буду для тебя чужим и новым,
Все призрак, все мертвец, в лучах мечты.
И ты уйдешь. И некий саван белый
Прижмешь к губам ты, пребывая в снах.
Все будет сном: что ты хоронишь тело,
Что ты стоишь три ночи в головах.
(…)
И тень моя пройдет перед тобою
В девятый день и в день сороковой —
Неузнанной, красивой, неживою.
Такой ведь ты искала? – Да, такой…
Решив, что она таки нашла путь к сердцу Блока и он воспринимает ее как достойного собрата по перу, Анна отослала ему сигнальный экземпляр «Четок», вышедший в марте 1914 года, сопроводив его слишком интимной надписью: «От тебя приходила ко мне тревога и умение писать стихи». Сближающее «ты», не имевшее оснований, и сама претензия на творческий союз равных величин покоробили Блока. Его ответ звучал издевательски: «Вчера получил Вашу книгу, только разрезал ее и отнес моей матери… Сегодня утром моя мать взяла книгу и читала, не отрываясь: говорит, что это не только хорошие стихи, а по-человечески, по-женски подлинно».
Не читал сам! Отдал матери. То есть – решительно оттеснил Ахматову в круг дамского чтива, занятого лишь любовно-страдальческими всхлипами.
…Блок ушел из жизни, так и не поняв, что Анна Андреевна в истории поэзии прочно заняла место в одном ряду с ним.
А она спустя несколько десятилетий в «Поэме без героя» напишет убийственный портрет «героя», отвергнувшего ее женские и поэтические чары.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.