Электронная библиотека » Людмила Бояджиева » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 16 апреля 2014, 17:28


Автор книги: Людмила Бояджиева


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Не надо никуда ходить, дорогая Анна Андреевна! Не надо вам сейчас вообще мелькать. Сидите тихо в своей библиотеке и поменьше рассказывайте о бывшем муже. Время такое.

Утром 1 сентября «Правда» сообщила о раскрытом силами ВЧК контрреволюционном заговоре. Были расстреляны участники петроградской боевой организации. В списке уничтоженных врагов народа под тридцатым номером значился Н. С. Гумилев.

Его расстреляли еще 24 или 25 августа, где-то в районе станции Бернгардовка под Петроградом, в долине реки Лубья. И никакой могилы – общая братская яма…

Анна не могла смириться с произошедшим. Африканские людоеды, поле боя – все что угодно, но так… Она поняла вдруг, что Гумилев – главный человек в ее жизни, что ворох обид, взаимонепониманий, раздражения, навалившийся за годы совместного бытия, – нелепость! Нелепость, которую, увы, уже нельзя исправить. Только написать:

 
Что лучшему из юношей, рыдая,
Закрою я орлиные глаза…
 

Тот день, когда на афишной тумбе она прочла в расклеенной газете о расстреле Гумилева, стал переломным в судьбе Ахматовой. Ее жизнь повернулась в другое русло, и она сама стала иной. Горести любовных разлук и предательств, выступавшие как высшая мера мучений души в ее прежних стихах, теперь понизились в ранге. Анна узнала, что такое – расстаться навек. Это и есть высшая мера. Расстаться, не успев ничего толком объяснить, понять. Только теперь стало ясно, что значил для нее этот такой неудобный, такой невозможный для семейного счастья муж. Рядом был огромный человек, огромный поэт, так, собственно, при жизни и не узнавший славы. Да и любви, о которой настойчиво и слишком красиво грезил…

Николая Степановича убили в самом расцвете его таланта; каждый новый сборник его стихов был новой гранью его творчества, новой вершиной, им завоеванной, и бог весть каких высот достигла бы русская поэзия, если бы Гумилева не вырвала из жизни Петроградская ЧК.

Александр Блок тяжело умирал от застарелой болезни сердца, незадолго до смерти его воспаленным мозгом овладела навязчивая мысль: надо уничтожить все экземпляры поэмы «Двенадцать», из-за которой многие русские люди перестали подавать ему руку. Ему чудилось, что он уже уничтожил все экземпляры, но остался еще один, у Брюсова, и в предсмертном бреду Блок повторял: «Я заставлю его отдать! Я убью его». Нам неизвестно, сколь мучительна была насильственная смерть Н. Гумилева, но зато мы знаем, что умер он так же мужественно, как и жил: никого не предав, не оговорив никого из друзей и знакомых, не попытавшись спасти свою жизнь ценой подлости, измены, позора.

Гибель Гумилева потрясла русское общество, уже привыкшее с февраля 1917 года к бессудным расстрелам, убийствам на улицах, на дому и в больницах, а с 1918 года – к казням заложников, к так называемому «красному террору». После долгих лет забвения Николая Гумилева, сопровождавшихся посмертно лживыми обвинениями поэта и искажением исторической правды, мы еще не вполне ясно осознаем, что для многих современников его смерть была равнозначна смерти Пушкина. Известие об аресте Гумилева вызвало в литературных кругах шок. Несмотря на всю рискованность такой акции, группа литераторов обратилась к советскому правительству с письмом в защиту Николая Гумилева. Ходили легенды, что якобы Максим Горький лично ездил в Москву к Ленину просить за него. Даже после расстрела многие не могли поверить, что советская власть решилась уничтожить поэта.

Интеллектуальная элита Петрограда не оставила без внимания казнь Гумилева. В Казанском соборе была заказана панихида. Фамилия его, конечно, не называлась, но всем были понятны слова священника: «Помяни душу убиенного раба твоего, Николая, о коем проходит сея служба». Несколькими днями позднее была проведена еще одна панихида – в весьма популярной в народе Спасской часовне Гуслицкого монастыря, которая находилась на Невском проспекте перед портиком Перинной линии (ныне не существующей). Часовня была битком набита людьми, пришедшими отдать дань великому русскому поэту. В толпе неузнанной осталась худая, изможденная женщина в черном платке, надвинутом чуть не до бровей. Бледные ее губы были плотно сжаты, а глаза сухи.

Красный комиссар Лариса Рейснер, женщина поистине легендарной и героической судьбы, послужившая прототипом знаменитого Комиссара в «Оптимистической трагедии» Всеволода Вишневского, с конца лета 1920 года – жена командующего Балтфлотом Федора Раскольникова, была одной из ярчайших фигур в столице. В 1917 году, после разрыва с Гумилевым, Лариса примкнула к революции, к самым верхам власти. В это время в голодном Петрограде, в трудный момент для семьи Гумилевых, она хотела взять на воспитание Леву – сама пришла к Анне, рассказала ей все о своих отношениях с Николаем Степановичем и просила разрешить ей помочь. Анна доброжелательно приняла гостью, но от помощи отказалась. Известие о смерти Гумилева оказалось для Рейснер страшным ударом…

Анна Андреевна получила от нее письмо лишь осенью 1921 года: «…Злосчастная судьба! Если бы я была в Петрограде, то наверняка смогла бы спасти Николая Степановича! В эту жаркую дыру (мой муж с весны назначен послом в Афганистан) скорбное известие пришло лишь через несколько недель. Никогда не прощу себе, что ничего не смогла сделать для его спасения…» Позже мать Ларисы переслала Ахматовой письмо дочери: «Если бы перед смертью его видела – все ему простила бы, сказала бы правду, что никого не любила с такой болью, с таким желанием за него умереть (…) Девочку Гумилева – возьмите. Это сделать надо – я помогу (…) Если бы только маленькая была на него похожа». Речь шла о дочери Гумилева с Энгельгарт, которую та собиралась отдать в приют.

Ахматова положила в старую сумочку оба послания – она отнесет их на кладбище, когда найдется могила. Но могила так и не нашлась. К скорбным «документам» Анна добавила и свой – записанное по памяти стихотворение Николая «Заблудившийся трамвай», появившееся на свет все в том же роковом 1921 году:

 
В красной рубахе, с лицом, как вымя,
Голову срезал палач и мне.
Она лежала вместе с другими
Там, в ящике скользком, на самом дне.
. . . .
Смерть в дому моем,
И в дому твоем, —
Ничего, что смерть,
Если мы вдвоем.
 

А в подвал памяти занесла еще одну свою клятву. Обдирая в кровь руки, ржавым гвоздем выскребла на кирпичной стене на веки вечные слова:

 
Пока не свалюсь под забором
И ветер меня не добьет,
Мечта о спасении скором
Меня, как проклятие, ждет.
 

Часть пятая

 
Упрямая, жду, что случится,
Как в песне случится со мной,
Уверенно в дверь постучится
И, прежний, веселый, дневной,
 
 
Войдет он и скажет: «Довольно,
Ты видишь, я тоже простил».
Не будет ни страшно, ни больно…
Ни роз, ни архангельских сил.
 
Анна Ахматова

Глава 1
«Соблазна не было
Соблазн в тиши живет…» А.А.

Разузнать о гибели Николая удалось немного – расстрелян без суда и следствия, захоронен в общей могиле. Неизвестно где – много их повсюду в лесочках да оврагах.

Без могилы, без креста? По христианскому канону не отпет? Анна в отчаянии билась о закрытую дверь, пытаясь выяснить место захоронения Гумилева, но никаких справок ей больше не давали. Лишь всплывали в памяти его юношеские романтические видения, испугавшие многих предчувствием ранней смерти:

 
Очарован соблазнами жизни,
Не хочу я растаять во мгле,
Не хочу я вернуться к отчизне,
К усыпляющей, мертвой земле.
 
 
Пусть высоко на розовой влаге
Вечереющих горных озер
Молодые и строгие маги
Кипарисовый сложат костер…
 

Накликал, говорили. А может, там ему и в самом деле лучше – «высоко на розовой влаге вечереющих горных озер»? Лучше, чем в «усыпляющей, мертвой земле» сырого российского оврага? Николай верил в свободу души выбирать пристанище. Да сбудется же это по его вере.

А вот разорванная линия жизни и у него, и у Амедео оказалась трагическим знаком – ушли молодыми, талантливыми, с разницей в год. Не верь после этого хиромантии. Да и в сны надо вглядываться, не отбрасывая, как ночной бред. В ночь расстрела Гумилева Анна пережила ужас – ее закапывали живьем, и, прорываясь сквозь тяжелые комья земли, она звала Николая. Ведь не знала – никто не знал, что засыпают его еще теплый труп в безымянном овражке. Впрочем, ей часто снились кошмары с участием близких – живых или умерших. Подумать было о чем. Или придумать вокруг смутных видений целую историю.

Шилей в сны и предсказания не верил, но привидений опасался. Прочел древний ассирийский трактат о переселении душ и пытался Анну застращать. А она и так не поймешь на каком свете – чуть жива от слабости. Пронесся даже слух, что Ахматова покончила с собой. В каких-то городах устраивали вечера ее памяти…

Но Анна старалась жить. Действительность, плодящая зло, казалась ей устрашающе нелепой, но тем сильнее росло желание вступить с ней в борьбу. Как? Конечно же, данной ей взрывоопасной силой – силой слова. Анна Андреевна носила в себе зачатки еще только зреющих, только набухающих мощью стихов. Изможденная, бездомная, она все же цеплялась за жизнь, ощущая ответственность перед этими новыми жизнями. Стойкости духа, вдохновляемой ее могучей Музой, Ахматовой было не занимать.

Выживать физически ей помогали Ольга Судейкина, бывшая жена художника Сергея Судейкина, одного из основателей «Бродячей собаки», и Артур Лурье, неунывающий музыкальный гений. Оптимистичная пара, несмотря ни на что, старалась радоваться жизни и вытягивать Анну из мрака уныния. Но и у них не хватило терпения переждать «временные бедствия». Супруги всерьез задумались об отъезде из России. Лурье развил бешеную деятельность, добиваясь разрешения на гастрольную поездку по Европе, из которой возвращаться он, естественно, не собирался. В дальнейшем Артур планировал взять к себе Ольгу. И оба уговаривали уехать с ними Анну.

– Тебе хоть сейчас понятно, что здесь происходит? – который раз бралась агитировать Ольга, включив радио – защиту от соседских ушей. – Они же всех бывших, всех порядочных, кто не убивал и не грабил с ними, истреблять будут! Ты же не из их шайки – ты подлежишь уничтожению!

– Я же не пишу антисоветских агиток. – Анна крутила в длинных пальцах саксонскую статуэтку танцовщицы в костюме Коломбины. На полированном, карельской березы столе уже выстроилась веселая группа отобранных для продажи безделушек. – Смотри, вылитая ты на карнавале в «Собаке», когда тринадцатый год встречали… Как ты отплясывала с Судейкиным! Вроде сто лет прошло. Гумилев был в черной маске домино и злючий, бедняга.

– Еще бы! Граф Зубов вокруг тебя тогда такие пассы выписывал! Розами завалил! Помню, когда корзину притащили, в бумагу закутанную, все было снегом заметено. Разворачивали долго – бумага тонкая, слоями шуршит. И вдруг – аромат и красота неземная… Ты еще один цветок в волосы заткнула…

– Ага… Я и забыла… Много тогда шампанского утекло. Но… но ведь Блок «Собакой» брезговал. Откуда про «розан» вспомнил? Ну, тогда в испанском «мадригале», что мне написал?

– Да Чулков сказал – они ж друзья близкие были, жену и то делили! Чулков – сплетник. Блок – сволочь. После всех его революционных «подвигов».

– Больной он был… Совсем надломленный. Только с Чулковым и общался. Вся эта история мне хорошо известна… – Анна вспомнила камин в полутемной комнате Чулкова и его чтение романа… Сладкий глинтвейн на теплых губах, ласкающие руки… Неужели ничего больше не будет? Ни молодости, ни шелковых чулок, ни томных поцелуев?

Ольга вздохнула:

– Прямо поверить не могу: ни «Собаки» нашей, ни «Башни» ивановской, ни роз, ни шампанского… Ни кутерьмы всей этой бесшабашной, талантливой, хмельной…

– Ни графов, ни дворцов… Иных уж нет, а те далече… Только Ахматову с места не сдвинешь. Приросла к родной земле, собака старая.

– Забываешь, милая, что ты – вдова расстрелянного заговорщика! А значит – по лезвию бритвы ходишь. Тебе не страшно оставаться с ними, с этими упырями?

– Страшно. Ночью только и прислушиваюсь: то шаги во дворе, то на лестнице двери скрипнут. И машины тихонько так подъезжают, крадучись. «Черные воронки». Кажется даже, что кандалы звенят… – Анна вздохнула. Оставаться патриоткой в бандитском государстве было смертельно опасно. – А ты подумай, Оль, кому я нужна там? Я ж даже французский кое-как знаю. И публика моя – здесь!

– Господи, Париж – уже почти русский город. Брат Лурье пишет, что в кафе и на бульварах – сплошная русская речь, а в ресторанах, как на Дерибасовской, – одесская мова! Кроме того, там чрезвычайно ценят русское искусство. Тем более сейчас, когда здесь его большевики истребляют!

– Я слышала, что Цветаева в Париже бедствует.

– Так она ж только из Чехии прибыла, и вообще человек трудный. Гордячка, с людьми плохо ладит, и стихи ее на любителя… – Ольга принялась отбирать из резного шкафчика с гранеными хрустальными дверцами антикварные чашечки и рюмки – она постепенно распродавала оставшийся еще от Судейкина антиквариат. – Там по крайней мере никого не расстреливают, а известных поэтов печатают. Тебе есть о чем сейчас писать, чем взбаламутить эмигрантское болото.

– Ох есть… Надеюсь, моя публика меня и там не забыла. – Анна символически подняла старательно протертый бокал венецианского стекла. – За Париж! Устроитесь, тогда и меня зовите.

– Эй, погоди! Пустыми плохая примета чокаться. – Ольга достала бутылку вина. – Из Артурова загашника. Представляешь – еще массандровское! «Изабелла»!

Анна долго смотрела сквозь лиловатую толщу вина, пытаясь разглядеть тот жалкий номер в приморской гостинице и рыжего человека, посланного ей небесами. Было или приснилось? Да за что в этой жизни можно твердо поручиться? Двоится, троится, ломается реальность, как в граненом стекле. Или разбитом… Одни осколки.


В конце сентября Лурье наконец получил разрешение на выезд. Анна перебралась к Ольге в хорошо обставленную, не разграбленную еще квартиру Судейкина. Желание уехать, бежать из ада, уничтожившего Николая, все настойчивей посещало ее. Все складывалось – даже огромные деньги, необходимые для оплаты визы и билета, Ольга выделила из заграничного «довольствия» – собранных на первоначальное устройство за границей средств.

– Ничего! Артурик на рояле отбарабанит, да и я плясать пока не устала! Не пропадем!

– А я на что? Билетами в кассе торговать?

– Нет уж, дорогая, на тебя у нас главная надежда. Литературные вечера! Мы с Артурчиком весь бомонд поднимем. А народ подтянется. У них там ведь знаешь красавиц вообще нет. А тут сама из себя – сплошной Лувр, да еще и такая поэзия!

Возможно, Ахматова на этот раз и стала бы эмигранткой, и жизнь ее развернулась бы совсем в другое русло. Ее и Левушкина. Да и многих других людей. Но судьба распорядилась иначе.

В день отъезда Артур устроил отвальную в ресторане гостиницы «Европейская». Щедро, шумно, как он любил, вытаскивая всех, кто еще прятался в щелях старой жизни.

– Все наши «собачники» будут, естественно, кто не успел отсюда свалить. Тебе надо с людьми встретиться! – Ольга непременно хотела заманить на банкет Анну.

– Я не пойду. Не уговаривай – категорически! – Анна сидела на банкетке перед трельяжем в малиново-розовой спальне.

– Может, носки вязать начнешь? Что так-то сидеть? – Ольга выбрасывала на огромную кровать карельской березы нарядные, духами пахнущие платья. – Ой, боюсь, в последний загул идем. Квартирку эту покупатель уже ждет. Вместе с мебелишкой.

– Грустно. – Анна ощущала, как уходит в прошлое этот островок старой жизни. Словно льдина отломилась и поплыла в черной реке. А на ней – она одна.

– Грусть заливают весельем! Шевелись, Ахматова!

– Оль, никого видеть не хочется. В прошлое шагнуть страшно.

– Куда от него денешься, от прошлого? Оно всегда за спиной. А дальше-то жить надо.

– Не поверишь – самой показаться страшно. Кто меня узнает, такую завалящую чухню? Ты на ногти эти глянь!

– Приведи в порядок, вон – лаков полно. Это ж у меня сейчас такая лафа – хоть салон открывай. У других и ножниц-то не осталось. Только грызть.

– Надеть совершенно нечего.

– А я для чего? – Ольга достала из зеркального шифоньера платье. – Смотри – это же роскошно! Конечно, не новое, естественно, перекупленное, но ведь – натуральный Париж! У Женьки Синявской за копейки выдрала – она теперь в него все равно не влезет. На картошке раздуло.

– А на мне повиснет. – Анна потрогала шелковистый трикотаж, вдохнула аромат духов, несущих память о каких-то давних банкетах, флиртах, сердечном волнении…

– Что за проблемы! Ты ж меня знаешь! Подгоню в лучшем виде!

Анна примерила наряд, и ловкая Ольга тут же превратила видавшее виды платье в современный вечерний туалет. Платье сидело на отощавшей Ахматовой как на профессиональной манекенщице.

– Вот так! – Ольга надела на шею подруги бусы из искусственного жемчуга. – Причесон а ля «комсомольская богиня», малость макияжа… Капля «Коти». И вспомни свои былые примадоннские замашки. Пора ликвидировать разруху в собственном теле. А то выедем мы с тобой в Европу и будем людей пугать.


Так Анна оказалась среди шумного пира. Пира во время чумы, «у бездны мрачной на краю». В общем хмельном веселье она обратила внимание на представительного интеллигентного мужчину – высокий, лицо киноактера, задумчивый, мягкий взгляд ученого. К тому ж – без дамы! Откуда еще такие берутся?! Он сидел визави и явно не решался заговорить с ней. При такой внешности – и не ловелас!

Анна припомнила, что мельком видела незнакомца в «Аполлоне» и вроде даже была представлена… Но теперь разве вспомнить?

– Будьте добры подвинуть ко мне вазу с фруктами, мне не дотянуться. Благодарю. – Оторвав виноградину, Анна насмешливо взглянула на смутившегося соседа: – Сомневаетесь, является ли совместный ужин поводом для знакомства?

– Простите, мне показалось, вы задумались, и я уже хотел, хотел представиться… но не решался… – Он поднялся, подошел к Анне: – Позвольте представиться, Николай Николаевич Пунин.

– Ни-ко-лай… – раздельно произнесла Анна, пробуя на вкус это ставшее священным имя. – Анна Андреевна Ахматова. – Она подала руку для поцелуя. Он склонился, уронив на широкий лоб прядь каштановых волос…

Одинокий красавец оказался работником Русского музея, искусствоведом. Анна по привычке пустила в ход привораживающие флюиды и с неожиданным удовлетворением заметила, что собеседник поддался ее чарам.

После банкета Лурье отвезли на вокзал, с песнями и взрывами шампанского усадили в бархатом обитый международный вагон. Прощаясь, он шутливо препоручил Пунину присматривать за его женой и Анной, остававшимися в большом нарядном доме.

– Вот мы наконец на свободе! Две одинокие красотки в роскошной квартире. – Ольга с визгом восторга сбросила туфли. – Начинаем грустить по полной!

– Не ехидничай. Мне лично грустить расхотелось! Этот музейный работник совсем не плох. – Анна рухнула поперек кровати в гору пестрых шмоток. – Оказалось, что мы жили рядом в Царском, учились бок о бок и ни разу не встретились!.. – Она метнулась к зеркалу, опустилась на пуфик, вглядываясь в свое отражение. – Оль, у меня правда такое хмурое лицо? И желтое какое-то.

– Выглядела ты сегодня очень даже ничего… Если честно – бывало и лучше. Но не караул.

– Вот я и пытаюсь понять, на что еще может рассчитывать эта худая, носатая, мрачная дама. – Анна подкрасила губы, томно улыбнулась своему отражению. – А музейный работник совсем, совсем не плох.

– Плох! – отрезала Ольга, снимая платье. – Ой, бретельки надавили жутко…

– И чем же плох? Гуляка и выпивоха? Интеллектуальный червь?

– Ах, если б только. Слушай внимательно. – Накинув японские кимоно (привезенные из прежних гастрольных поездок Лурье), подруги переместились на кухню к чашкам горячего чая. – Представляешь, этот мужик – огромный, сильный, с такой брутальной физиономией… – Ольга сделала интригующую паузу.

– Неужели поклонник мужского пола? Вот бы не сказала… Я их за версту чую… – изумилась Анна.

– Нет. Хуже – застенчив, как девочка, и наивен, как ребенок. Женат на одной из дочек генерала Аренса – самой серьезной и скромной, к которой не побоялся посвататься. Год назад она родила ему девочку. Николая Николаевича назначили комиссаром Эрмитажа, и он каким-то образом ухитрился заполучить четырехкомнатную квартиру в жилой пристройке Фонтанного дворца.

– Фонтанного дворца! Удивительно! Мы ж там с Шилейко жили! Но Шилея выгнали.

– А Пунина как ценного работника – нет!

После революции последний владелец усадьбы граф Сергей Шереметев передал ее вместе с коллекцией предметов искусства народу. Фонтанный дворец стал филиалом Русского музея. Флигели, расположенные в парке, в музейную собственность не входили, и Пунин как комиссар Эрмитажа получил квартиру на третьем этаже правого флигеля.

– Так он вовсе не растяпа! И почему ж ты его забраковала? Думаешь, мне уже не по зубам? – Анна показала крепкий оскал.

– Такие не разводятся, милая моя. И амуры под носом жены заводят редко. Совестью мучаются, вены режут. Нужен тебе такой?

– Совестлив – ах как трогательно! Так и я всегда грехи свои тяжело несла. Каялась. И что это меняло?

– Грешить и каяться – девиз «ночных бабочек».

– А также самых знаменитых поэтов! Надеюсь, тебе не надо объяснять разницу?

– Не обижайся, у меня ж язык без костей.

– Они за себя каются. А я за всех. И за все. За них, между прочим, тоже. – Анна проверила на растопыренных пальцах шелковые чулки – не порвала, слава богу! Хорошая примета. Если чулок после первого же свидания в пух – больше можно и не встречаться.

– Ну, все-то ты знаешь, ведьма киевская. – Ольга увернулась от брошенного в нее тапка. – Ладно, если тебе поднимет настроение попытка соблазнить этого тихоню – вперед! Только потом мне в жилетку не плачься!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации