Текст книги "Анна Ахматова. Гумилев и другие мужчины «дикой девочки»"
Автор книги: Людмила Бояджиева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
Глава 7
«Когда погребают эпоху,
Надгробный псалом не звучит». А.А.
В эти дни отчаявшаяся Ахматова решила предпринять очередную попытку апеллировать к самому могущественному человеку страны – к Сталину. Но политическая ситуация в стране была иной, а те, кто помог ей в 1935 году, уже не имели ни сил, ни влияния. Да и положение самой поэтессы изменилось. В 1939 году органами НКВД на нее было заведено «дело» (так называемое дело оперативной разработки – ДОР) с краткой аннотацией: «Скрытый троцкизм и враждебные антисоветские настроения». В нем содержались материалы, собиравшиеся органами ОГПУ-НКВД еще с двадцатых годов, когда Ахматова попала в поле зрения чекистов как бывшая жена казненного поэта. Обо всем этом Анна Андреевна не знала, и для нее Сталин уже во второй раз стал олицетворением надежды.
История второго письма Ахматовой к Сталину сложилась менее удачно. Оно проделало долгий и длинный путь по бюрократическим инстанциям, но до самого Сталина, судя по всему, так и не дошло. К этому убеждению позже пришла и сама А. А. Ахматова. В те же весенние дни, когда она писала вождю, у нее родились и такие строки:
Легкие летят недели.
Что случилось, не пойму.
Как тебе, сынок, в тюрьму
Ночи белые глядели,
Как они опять глядят
Ястребиным жарким оком,
О твоем кресте высоком
И о смерти говорят.
______
Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой,
Кидалась в ноги палачу —
Ты сын и ужас мой.
Все перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек,
И долго ль казни ждать…
В эти дни, замкнутая в мыслях о грозящей сыну смертельной опасности, она понимала, что лишь своим грехопадением – шагами в сторону власти – может спасти его жизнь. Анна Андреевна пишет стихотворный цикл «Слава миру», прославляющий мудрость Сталина. Поступок, который всю жизнь жег ее позором. Пришлось сломить в себе главный стержень – поэтической чести и «в ногах валяться у кровавой куклы палача». После публикации этого цикла у нее, как замечают близкие люди, навсегда появились фальшивые интонации в общении. Она совершила осознанно шаг, которого, знала, будет стыдиться всю жизнь. Сделать это она могла только ради сына. Увы, Лев Николаевич считал, что мать ничем не способствует пересмотру его дела, поглощенная своими выступлениями и публикациями. А у тех, кто слышал ее славящие «кровавого палача» стихи, промелькнуло некое презрение: не устояла, сломалась!
Однако поступок Ахматовой был оценен властью. Неожиданный интерес со стороны издательств подтвердил это – Ахматовой давали понять, что готовы сохранить ее как национальное достояние в обмен на лояльность.
26 июля 1939 года Особое совещание при НКВД СССР вынесло свой окончательный приговор: Л. Н. Гумилев, Н. П. Ерехович и Т. А. Шумовский осуждены к заключению в исправительно-трудовых лагерях сроком на пять лет каждый. Гумилев был определен в Норильский лагерь, Ерехович – в Севостлагерь на Колыму, Шумовский – в город Котлас Архангельской области. Пять лет ИТЛ! Это был легкий приговор, объясняли его тем, что на место Ежова пришел добрый Берия. Конечно, дело было не в Берии: Анна спасла сына своим шагом в сторону власти. Знала, за ним должны последовать и другие – власть рассчитывает приручить народных кумиров.
В 1939 году, дождавшись от Льва открытки, что он живым прибыл на место трудового исправления, Анна немедленно подала заявление в Союз писателей с просьбой принять ее в свои члены.
5 января 1940 года Ахматову, ранее из Союза принципиально выбывшую, торжественно приняли обратно. Был снят пятнадцатилетний запрет на публикацию ее стихов, и они стали снова появляться в журналах. В числе почестей, посыпавшихся на Ахматову, было единовременное пособие в три тысячи рублей и повышенное до семисот пятидесяти рублей прежнее четырехсотрублевое пособие. Кроме того, Ленсовет начал хлопоты о квартире для Ахматовой. Как же они хотели ее заполучить! Это даже лестно. Но подкуп не удался. От единовременного пособия Ахматова отказалась. Телефон и так разрывался от предложений издательств подписать с ней договор.
Дьявол не выдал. Мне все удалось,
Вот и могущества явные знаки.
Вынь из груди мое сердце и брось
Самой голодной собаке.
В мае 1940 года вышел сборник стихотворений Ахматовой «Из шести книг», куда были включены произведения прошлых лет и несколько новых. А. А. Фадеев, А. Н. Толстой и Б. Л. Пастернак собирались выдвинуть это издание на Сталинскую премию. Ахматова, начиненная «антисоветскими бомбами» – стихами, спрятанными в тайниках памяти, не записала на бумаге до 1946 года ни одной крамольной строки. Все стихи сборника далеки от идеологии, абсолютно подцензурны. Казалось бы – зацепиться не за что. Но не этого ждала власть от пошедшей на сближение с ней Ахматовой. «Из шести книг» вызвал гнев высших инстанций. Анна Андреевна рассчитывала, что начисто лишенная общественного пафоса книга не сразу попадется на глаза Сталину, а может, и вообще не попадется. Легкомыслие не по времени. Ее поступки внимательно отслеживали. 25 сентября 1940 года управляющий делами ЦК ВКП(б) Д. В. Крушин направил секретарю ЦК ВКП(б) А. А. Жданову записку, в которой с возмущением писал о том, что в сборнике стихов А. А. Ахматовой нет «стихотворений с революционной и советской тематикой, о людях социализма» и что «необходимо изъять из распространения стихотворения Ахматовой». Жданов в свою очередь был удивлен, пролистав книгу: «Как этот ахматовский „блуд с молитвою во славу божию“ мог появиться на свет? Кто его продвинул?» 29 октября 1940 года не без злорадного удовольствия Жданов подписал постановление секретариата ЦК ВКП(б) об изъятии книги Ахматовой и строгом наказании виновных в ее выпуске. Вопрос с квартирой для писательницы, как и щедрое пособие, отпали сами собой.
На Ахматову обрушился шквал злобной критики, и она боялась, что нынешняя немилость к ней властей усугубит и без того тяжелое положение сына. Не зря. В январе 1941 года военный прокурор ЛВО наложил резолюцию: «Истребовать дело Льва Гумилева для проверки доказательств».
Глава 8
«Мы живем, под собою не чуя страны». О.М.
С первых дней знакомства дружба связывала молодого поэта Мандельштама и его жены Надежды Яковлевны с Гумилевыми. Расстрел Николая Степановича тридцатилетний Осип Эмильевич воспринял как личную потерю и крах всего миропорядка. Утрата еще больше сблизила их с Ахматовой, считавшей Мандельштама сильнейшим среди живущих русскоязычных поэтов. Анна часто навещала друзей в Москве, летом 1933 года Осип с Надеждой приезжали в Ленинград.
Осенью Мандельштам прислал Анне Андреевне телеграмму с приглашением погостить в новой квартире в Нащекинском переулке. Она поехала, рвалась отдохнуть от Ленинграда, от травли критиков, косых взглядов запуганного Пунина. И знала – там, в Москве, Мандельштамы ее по-настоящему любят.
Детски легкомысленный и наивный, Осип жил как бы в ином пространстве, он испытывал то героическую эйфорию, то ужас затравленного зверька. Подозрительный, мнительный, пугливый и в то же время безрассудно, до глупой бравады смелый, он был человеком, категорически несовместимым с безумием тридцатых годов. Ироничное спокойствие Анны Андреевны действовало на него умиротворяюще, она была для него словно надежный причал для затерявшегося в штормовом хаосе суденышка. На этот раз Осип Эмильевич ждал приезда Ахматовой с особым нетерпением – ему было чем ее поразить.
Осенним поздним вечером они прохаживались по ветреной темной набережной. Анна куталась в платок, повязанный поверх ветхого пальтишка, понимая, что неспроста выманил ее Осип на эту прогулку.
– Анна Андреевна, еще летом в Коктебеле я написал оду. Вернее – антиоду. Мечтаю вам прочесть. Вы, именно вы меня поймете! – Перекрикивая порывы ветра, он с отчаянной злобой начал читать:
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища…
Эта была широко известная впоследствии «антисталинская ода». Осип торжествовал – наконец-то он посмел выразить свою ненависть к вождю и его приспешникам – выплюнул яд в свиные рыла «полулюдей». Нелепый, похожий на подростка, в замызганной шапке с опущенными ушами, он был похож на хулигана-пацана, выскочившего из подворотни. Дама, закутанная в цветастый платок, слушала его, сурово сдвинув темные брови, и молчала.
– Н-ну! К-как? – торопил он, завершив чтение. Осип повернулся к спутнице и шел, пятясь, закрывая Анну от ветра. На его лице, осененном фантастическими ресницами, играла смесь детского восторга и нетерпения.
– Постоим, – предложила Анна и закурила, склонившись к парапету набережной, за которым черным дегтем качалась вода.
– Я п-понимаю… Понимаю – это никому читать нельзя… Это – расстрел… – И поскольку Анна Андреевна все еще молчала, принял ее молчание за испуг: – Простите… Такими стишатами можно и подставить. Анна – здесь сейчас только ветер! Здесь н-никого нет! Я обо всем подумал!
– Стишатами… С точки зрении героизма… Отдать жизнь – это для них многовато. А с точки зрения литературы… Поверь, Ося, пропуск в бессмертие тебе обеспечат другие стихи.
– Понял… – Он сник. – Я бы собственными руками разорвал этих упырей в клочья… Я бы взорвал их Кремль! Я бы… Я бы казнил их всех… – Он вытянул перед собой узкие кисти еврейского интеллигента: – А что я могу? Даже землю копать слабо… Только писать, захлебываясь от злости…
Анна Андреевна взяла его за лацканы обтрепанного пальто, сохранившего, как насмешку, былую элегантность. Проговорила, прямо и близко глядя в глаза:
– Слушай внимательно, Осип! Очень тебя прошу, и Надю буду молить – не читай ты свой пасквиль никому. Прошу как друг. Серьезно прошу. Думаешь, я меньше тебя их ненавижу? Думаешь, у меня за душой ничего не припрятано? Но не прочту. Не могу тебя подводить. И ты забудь о своем. Пока забудь. Не пугай людей…
– А что, скажите только – сильная вещь? Если ему прямо самому послать? Взорвется от злости, упырь!
– Господи! Как ты наивен. Мешки таких пасквилей по всей стране жгут, людей по ссылкам гноят. Что им твой иудейский гнилой плевок? И не такое видали… Ты его многим читал?
Осип замялся – врать он не умел категорически:
– Читал…
– Беда-то какая!
– Но ведь не зря же читал! Люди должны от моего слова духом подняться, оду эту антихристову запомнить и про себя как проклятие твердить…
– Осип, – Анна сжала его горячую руку, – это совсем другой разговор. Поверь мне, Осип, ненависть не лучшее вдохновение для поэзии.
– Не получилось, выходит?
– Нет. – Анна отвернулась и быстро зашагала к дому. – Что же ты, в самом деле, заморозил меня совсем!
Анна рассчитывала погостить у Мандельштамов месяц, но оказалась единственным, кроме Надежды Яковлевны, свидетелем ареста Осипа Эмильевича в ночь с 14 на 15 мая. Мандельштама сослали в Воронеж, где три года (с 1934 по 1937) он вместе с женой вел нищенский образ жизни в полуподвальной комнатенке. Пошли слухи, что психика Мандельштама, надломленная арестом, не выдержала: полубезумец не способен был больше сочинить что-либо вразумительное. Анна Андреевна приехала в Воронеж и убедилась, что именно сейчас, объятый желанием успеть выговориться сполна, Осип пишет свои лучшие стихи.
В мае 1937 года поэт с женой получили разрешение выехать из Воронежа. И вместо того чтобы рвануть куда подальше, бунтари немедля вернулись в Москву. Разрешения на жизнь в столице у них не было. Очевидно, человек более осмотрительный, чем этот чудак с детскими наивными глазами, смотрящий на все с удивлением пятилетнего ребенка, предпочел бы скрыться где-то в глубинке. Осип же постоянно ходил в Союз писателей с требованием провести его творческий вечер! От него шарахались как от чумного – переходили на другую сторону улицы, в упор не замечали, столкнувшись нос к носу. Друзья уговаривали убежать, затаиться в глухой норе. Супруги уехали было в Тверь, но продержался Осип «в подполье» недолго. В начале 1938 года он возвратился в Москву и снова замелькал перед глазами разъяренного писательского начальства. Анна узнала от знакомых, что Осип с отчаянием самоубийцы читает всюду свою «расстрельную» антиоду.
3 мая в квартиру Пуниных позвонили. Открывший двери Николай Николаевич обнаружил на лестничной площадке радостную пару – Осипа Эмильевича и Надежду Яковлевну.
– Прямо с вокзала – к вам! – Осип, сияя, сунул под нос хозяину газетный сверток: – Здесь почти кило воблы – мне с Волги привезли. Вы только понюхайте – свеженькая!
Пунин онемел.
– Да что же вы в дверях стоите? Заходите, сейчас чай будем пить! – с преувеличенной веселостью объявила Анна.
Надежда Яковлевна писала: «Мы провели в Ленинграде два дня, ночевали у Пуниных… Все понимали, перед чем мы стоим, но не захотели губить последние минуты жизни. Анна Андреевна казалась легкой и веселой. Николай Николаевич шутил и смеялся. Но я заметила, что у него участился тик левой щеки и века».
Они все тогда стояли на краю пропасти (жить Осипу Эмильевичу оставалось несколько месяцев). Уже в марте бы арестован Лев. Вскоре та же участь постигла Мандельштама. Он был отправлен по этапу в лагерь на Дальний Восток и скончался 27 декабря 1938 года от тифа в пересыльном пункте у Владивостока. Был посмертно реабилитирован.
О смерти Мандельштама долго было неизвестно, но и самые худшие предположения не изменили отношения Анны Ахматовой к его стихам. В восприятии Сталина она скорее была солидарна с Михаилом Булгаковым, наделившим фигуру вождя инфернальной, дьявольской мощью с некой даже долей обаяния. «Мастера и Маргариту» она считала высшим достижением русской прозы. Масштаб зла в антиоде Мандельштама, по мнению Ахматовой, снижал фигуру Сталина до водевильного уровня. Злодей с тараканьими усищами, выведенный Мандельштамом, смешон и не страшен… Она же видела в нем дьявола во плоти, самого зловещего инквизитора XX века.
Но как ни странно, именно это злосчастное сочинение, далеко не лучшее из наследия Мандельштама, стало одним из самых известных антисталинских поэтических «выстрелов».
Глава 9
«Из каких ты вернулся стран
Через этот густой туман?» А.А.
В феврале 1937 года Ахматова легла на обследование по поводу щитовидной железы в Куйбышевскую (Мариинскую) больницу. Лечил ее профессор-эндокринолог В. Г. Баранов. Однажды он устроил знаменитой больной консультацию со своим коллегой профессором Гаршиным – известным интеллектуалом, любителем поэзии и поклонником Ахматовой. Крупный, красивый человек в белом халате принадлежал к тому поколению российской интеллигенции, что и сама Анна Андреевна, – им обоим было около пятидесяти лет. Кроме того, он поразил ее своим сходством с Анрепом: большой, сильный, надежный и в то же время – мягкий, с покоряющим обаянием.
Вскоре они оказались в больничном сквере, и разговор сразу пошел так, словно знакомы они были много лет и теперь встретились после долгой разлуки. С представительным профессором, кокетливо улыбаясь, здоровался весь женский персонал больницы. Сомнительные взгляды доставались его спутнице.
Ахматова в эти дни была далеко не в лучшей форме. Вот как описывает ее посетительница больницы: «Вышла женщина, такая худая, каких я никогда раньше не видела, с выпученными огромными светлыми глазами, с длинной шеей, с длинной головой и с длинной сизой челкой, непричесанная, в каком-то халате безнадежного цвета. Из того, что я ожидала, подтвердилось одно – тишина. И то не тишина – молчание. Никакой светской беседы. Вообще никакой беседы. Я что-то лепетала, даже мне самой неинтересное, и только пялилась, пялилась на живую Ахматову, страшную, как Баба-яга, которой детей пугают…»
Но для Владимира Георгиевича она была все той же звездой, которой он поклонялся с первого момента знакомства с ее стихами. Выяснилось, что встретиться они могли давным-давно, еще в юности: в одни и те же годы они жили и учились в Киеве. В 1908 году Аня Горенко поступила там на Высшие женские курсы, а Гаршин перевелся с биологического отделения Петербургского университета на медицинский факультет университета киевского. В Киеве в 1910 году состоялось венчание Анны Ахматовой с Николаем Гумилевым и Владимира Гаршина – с Татьяной Акимовой.
Кроме того, Гаршин был фанатичным поклонником поэзии Гумилева, знал наизусть множество его стихов.
– А ведь мы с вами встречались, Анна Андреевна. – Он обволакивал ее восторженным взглядом. – Помните, в доме литературоведа Бориса Михайловича Энгельгардта? Он первым браком был женат на моей двоюродной сестре Наталье Евгеньевне.
– Ах, да… Страшная история. Она кончила жизнь самоубийством после ареста мужа, бросилась в лестничный пролет.
– Да… Борис Энгельгардт «проходил» по «делу Академии наук». Его не расстреляли, и, отбыв ссылку, он вернулся.
– Выходит, Наталья Евгеньевна поторопилась. Так велик страх перед арестом – уж я-то знаю…
– А Энгельгардт, погоревав, женился на Лидии Михайловной Андриевской. И незаконно проживал у нее в Ленинграде на Кирочной, восемь.
– Там я бывала! Всегда большое сборище литературоведов, переводчиков, писателей.
– Бывал там и живший по соседству дальний родственник Энгельгардтов – Николай Васильевич Зеленин, врач-психиатр, внук великой Ермоловой. Я с Зелениными и с их большим другом Татьяной Львовной Щепкиной-Куперник сблизился еще в начале двадцатых, в Крыму. У нас была чрезвычайно интересная переписка…
– Странно, вы же человек из другой среды – профессия суровая и вовсе не поэтическая – патологоанатом.
– Не только анатом, дорогая моя, а еще и доктор. Странный каприз судьбы. Родился-то я скорее всего поэтом. Хотя стихи у меня плохие, но исследователь я, как говорят, хороший.
– Мне кажется, у вас все должно получаться хорошо – по закону всеобщей гармонии. – Анна Андреевна легкой рукой убрала прядь волос с его лба – движение влюбленности и восхищения.
Владимир Георгиевич Гаршин – не поэт, не художник, не искусствовед, не композитор. Ученый, врач-патологоанатом, коллекционер. С творчеством Ахматовой Гаршин был знаком давно. Любил и знал поэзию: Брюсова, Блока. Особое отношение было у него к Н. Гумилеву – с его стихами он прожил жизнь.
Семья Гаршиных вообще была тесно связана с литературой. Дядя Владимира Георгиевича Всеволод Михайлович Гаршин – известный русский писатель. К писательству имели отношение и другие члены семьи. Сам Владимир тоже писал стихи. Стихи неровные, иногда – «на случай», иногда же – подлинные.
– Не верю, что в своих сочинениях вы могли оказаться беспомощным – такой большой, сильный, красивый. – Анна подмешала к неизбывной грусти в глазах тайный восторг. Он понял и улыбнулся:
– О, в юности у меня были сильные сочинения. Наиболее «символические» из них носили медицинские названия: «Туберкулез», «Сыпной тиф».
– Прочтите – это в самом деле интересно.
– Чепуха, уже и не помню. Помню только, что названия как бы снимали мистическое содержание стихов и объясняли его диагнозом. В Крыму во время Гражданской войны я сам перенес тиф, и вероятно, в тифозном бреду меня посещали видения рая.
– Меня тоже часто посещают видения. Прочтите хоть что-нибудь.
– Ладно. Вот примерно такие вирши:
Льются радостные звуки,
Чьи-то ласковые руки,
Словно крылья привидений,
Осеняют, навевают благодатный сон.
Это видение рая, а вот ад:
А потом чьи-то лики
Обожгут горящим взглядом.
Вдруг охватит ужас дикий,
Кто-то грозный и великий
Станет близко-близко, рядом,
Сдавит душу, вырвет стон.
– О, я его знаю – ужас без лица. Именно так: «Сдавит душу, вырвет стон»… И не видно, кто, а значит, скрывается самое страшное, что и представить нельзя.
Их руки соединились, как бы защищаясь от вселенского ужаса: ледяные, тонкие, невесомые – Анны и горячие, сильные, надежные – Гаршина.
После этой беседы, пронизанной флюидами взаимного притяжения, расстаться они уже не смогли. Едва Анна выписалась из больницы, Гаршин стал навещать ее в Фонтанном доме. Она жила в пунинском кабинете, хозяева были в отъезде. В пустой квартире сквозняком пролетал шепот:
– Ты меня не будешь обижать?!
– Только носить на руках и оберегать.
– «Ты опоздал на много лет, Но все-таки тебе я рада…» Нашелся наконец мой «опоздавший». Не поздно ли?
– Не поздно. В самый нужный момент. Ведь я не первый, но точно – последний. Навсегда.
Гаршин, так же как Анреп, принадлежал к типу вечных любовников – легкий, подвижный, всегда как будто немного влюбленный в каждую женщину, случайно оказавшуюся рядом. Такое мужское внимание, даже без авансов на продолжение, льстило всем. А когда на лекциях легким взмахом руки профессор откидывал со лба густые, без седины, пряди каштановых волос – студентки обмирали.
Он был эстетом во всем, что бы ни делал. В молодости полушутя утверждал, что на свете есть только четыре идеальные вещи: роза в стакане воды, хороший микроскоп Цейса, стакан чая с лимоном, рюмочка холодной водки.
Могла ли подумать Анна, из какого ужаса приходит к ней этот безупречно одетый, приятно пахнущий человек? В трех крошечных комнатушках коммунальной квартиры проживали, кроме Гаршина, его жена Татьяна Владимировна – тяжелая мрачная женщина с приступами истерии, два сына (старший с женой), да еще сестра Владимира Георгиевича с дочерью. Спал эстет на железной койке, застланной солдатским одеялом.
Встречаясь с Анной, он убегал из семейного кошмара в иной мир и старался сделать его как можно более элегантным – отвести томившуюся по прекрасному душу.
В том, как Гаршин описывал интерьеры для тайных свиданий, виден ценитель красоты и удобства. В мае влюбленные уехали в Москву, и здесь, у друзей Гаршина, нашлись комнаты с интерьером и милыми деталями, создававшими обособленный от реального мрака уголок.
«Светло: окно широкое – в небо и на реку.
Слева поперек – кровать карельской березы. По стенке диван, карельской же березы с бронзой.
Перед ним стол. Ландыши, кекс, чай светлый…
Шкаф – книги – много книг: много стихов.
Люстра елизаветинская с синим стеклом и наивными подвесками».
Анна, несмотря на полный ужас ее тогдашней жизни, оттаивала рядом с Гаршиным:
За ландышевый май
в моей Москве кровавой
Отдам я звездных стай сияние и славу.
А вот стихи, посвященные В.Г.:
Из каких ты вернулся стран
Через этот густой туман?
Или вижу я в первый раз
Ясный взор прощающих глаз?
Казалось бы, с арестом сына огонь радости жизни для Ахматовой навсегда померк. Но по каким-то неисповедимым законам творчества трагедия тридцатых годов словно высекла искру из кремня, и пламя ее творчества взметнулось высоко и торжествующе, несмотря на разрушенный семейный очаг, на мучительные тюремные очереди, на постоянное ожидание ареста. Молнии творчества вызывают столкновения жажды жизни, молодости, влюбленности с тяжким бременем трагических обстоятельств. Вопль существа, заживо погребаемого.
Анна рвется к счастью и уже этим – виновата. Есть «гражданский муж» Пунин, но сын в ссылке. У нее ландыши и чай с лимоном в стакане, а у тюремных ворот рыдают голодные старухи… Анна Андреевна как бы раздваивается, и та часть, что жаждет быть просто счастливой женщиной, не прощает другой – измученной, скорбной – радости этих мгновений.
Мотив вины и прощения, преследующий Ахматову, звучит с новой силой:
За всю неправду, сказанную мною,
За всю мою возвышенную ложь
Когда-нибудь я казни удостоюсь,
Но ты меня тогда не проклянешь.
Но ты, меня любивший столько весен,
Но ты, меня обретший в мраке сосен,
Мне ведомо, что ты меня поймешь.
Обращение безадресное – к Любящему и Понимающему. Вернее – к тому Главному, кто собрал в себе самые лучшие черты Возлюбленного Ахматовой. С миру по нитке, с бору по сосенке – вот и набралось строительного материала на монумент Идеала. Идеальный возлюбленный Ахматовой – образ собирательный, но каждая из его составляющих в какой-то момент подарила ей иллюзию женской радости. И почти каждый в свою очередь был обманут ею и предан.
В сентябре 1938 года произошел окончательный разрыв Ахматовой с Пуниным: она объявила, что полюбила другого. В который раз эта сцена повторяется в ее жизни: плачущий мужчина, молящий не оставлять его, и она, в эти мгновения помнящая лишь его прегрешения, слабости, недостатки, за которые «бывший» справедливо отлучается от божественной персоны возлюбленной. О, эти записи в дневнике Пунина 1914 года! Вот когда они пришлись кстати. Истеричка, кривляка, похожа на мертвеца… сам же писал, не отвертишься. И в этих-то словах – его подлинное отношение к Анне! А постыдная трусливость в свиданиях в его доме? Выискивание «улик»? Разве такова безоглядная, слепая любовь? Анна Андреевна смогла убедить себя в этом – она всегда умела отбрасывать без особой боли отработанный материал. Сумела и на этот раз.
Ахматова осталась в квартире Пунина в Фонтанном доме, но жила теперь не в кабинете Николая Николаевича, а в бывшей детской. «Гаршин приходил к ней в эту комнату, – вспоминает дочь Пунина. – Это был трогательный и милый человек, с такой необычной деликатностью, которая казалась уже тогда музейной редкостью».
Годовщину веселую празднуй —
Ты пойми, что сегодня точь-в-точь
Нашей первой зимы – той, алмазной —
Повторяется снежная ночь…
Стихи написаны в 1939 году – к годовщине начала романа с Гаршиным. Фантастичен ничем не удержимый порыв Ахматовой не просто к жизни – к излюбленной ее Музой любовной теме. Ведь было уже далеко не до веселья! И она сопротивлялась, как могла, боясь надвигающегося на нее хаоса, прячась за любовными иллюзиями, юными чувствами.
Второй арест сына и все перевернувший страх за его жизнь загнали Анну в перманентный ужас. Гаршин видел, как погружается во мрак сознание Анны, задыхающееся в душегубке беды. Кошмар его собственного домашнего бытия, умноженный на беду Анны, подтачивал силы. А он был вовсе не железный, этот тонкий эстет, живущий в постоянном аду.
Вальяжный профессор, умеющий быть ироничным, желчным, страстным; человек, занимающийся отнюдь не простым делом, говорящий о себе шутливо: «Режу мертвых и смотрю, какой они губернии», стал крайне сентиментальным, легко впадающим в меланхолию, часто роняющим слезы.
Тонкая нервная организация была у него наследственной. Друзья вспоминали о Всеволоде Гаршине: «Плакал от умиления и восторга» при чтении «Евгения Онегина». Узнав о предстоящей казни народовольцев, «рыдал, дошел чуть не до обморока». После ссоры с матерью «не мог сдержать слез, ими захлебнулся». В семилетнем возрасте Владимир пережил потрясение от самоубийства отца – Георгия Михайловича Гаршина, застрелившегося почти на его глазах. В 1930 году он схоронил свою двоюродную сестру, Наталью Евгеньевну Гаршину-Энгельгардт, повторившую смерть их дяди Всеволода Михайловича Гаршина в 1888 году, случившуюся через несколько месяцев после рождения Владимира Георгиевича и потрясшую всю мыслящую Россию.
Гаршин в полной мере ощущал ту страшную интенсивность духовной и душевной жизни, которая сжигала Ахматову, и одновременно чувствовал на себе гнет ее раздражительности, легко вспыхивающего гнева, мании преследования, обострившихся в страшные месяцы ожидания приговора сыну.
– Поймите же, Володя! Я не человек сейчас. Я – машина для страданий. И если я упрекаю вас за невнимательность ко мне, так это оттого, что все внимание мира не заставит меня забыть о сыне. Я больна! Я не в себе! Уйдите! Уйдите! – Она разбросала таблетки, принесенные Гаршиным. Выбила у него из рук стакан с каплями валерианы.
Он рухнул на диван, уронил голову в ладони. Скорбные всхлипы остановили истерику Анны.
– Милый, я знаю, я мучаю вас раздражительностью! – Анна обняла вздрагивающие плечи Владимира. – Я распущенная истеричка! Если хотите – это диагноз. Я хорошо помню моменты, когда оступалась – я лгала, была эгоисткой. Моя проклятая память уничтожает меня, казнит ежесекундно… Простите…
Он повернул к ней мокрое от слез лицо, взял за руки, покрыл худенькие кисти поцелуями.
– Вы – моя радость, моя жизнь… Без вас… – Он всхлипнул, закрыл глаза платком.
Гаршин успокоился, выпив принесенного Анной чая, но какая-то гнетущая мысль все еще не покидала его.
– Выслушайте меня, Анна… Терзаю себя я сам. Я понимаю, что теперь, сейчас обязан быть с вами, совсем с вами, только с вами. Но честное слово, без всяких фраз, прийти к вам я могу только через преступление. Верьте мне, это не слова. Хорошо, я перешагну, я приду. Но перешагнувший я вам буду уже не нужен!
– Не можете перешагнуть через страдания жены? Не можете отвоевать свободу? – Анна нарочито рассмеялась. – Нет, дорогой мой, об этом не беспокойтесь. Судьба распорядится сама, кому и с кем быть… Знаете, недавно я встретила цыганку, и она совершенно определенно предсказала мне, что вы будете любить меня до самой смерти. Вы – именно вы!
Да, Анна верила цыганкам, снам, предсказаниям, своим предчувствиям. То, что сбывалось, вносилось в анналы доказательств ее магической власти. Как точно это углядел в ней тогда Амадей…
Страдающий от невозможности «перешагнуть» через мучения жены, грозившей убить себя, Гаршин тем не менее не заронил в Ахматову и тени сомнения в своей верности ей. Два года он, выбиваясь из сил, старался поддержать Анну: как и обещал – «носил ее на руках». Обеспечивал ей прокорм, таскал в муфте горячие судки с едой из больничной столовой, следил за здоровьем, переписывал стихи для так и не состоявшейся публикации в «Московском альманахе». А главное – был рядом, поддержкой и спасением от одиночества.
В июле 1940 года Ахматова подарила Владимиру Георгиевичу свою фотографию, сделав на обороте надпись: «Моему помощному зверю Володе. А.».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.