Текст книги "Анна Ахматова. Гумилев и другие мужчины «дикой девочки»"
Автор книги: Людмила Бояджиева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 24 страниц)
Во время нашего разговора дверь в соседнюю комнату оставалась приоткрытой, кое-когда был слышен легкий шорох. Кто там? Может быть, политический контроль, может быть, свой человек – не знаю. Это невидимое присутствие было мне неприятно. Было ясно, что кто-то подслушивал наш разговор. Не это ли помешало нашей последней встрече превратиться в теплую душевную беседу? Я ищу себе оправдания, не так ли? Я его не нахожу…»
В этом эпизоде заметно и то, что не мог заметить Анреп: облегчение Ахматовой после того, как выяснилось, что Анреп отдал Струве письма об Ахматовой, предшествующие их личной встрече. А позднюю переписку она осмотрительно сожгла. Как поступала со всеми любовными письмами, способными приоткрыть нечто большее, чем стихи. И еще одно – вся история с бабушкиным кольцом скорее всего оказалась мистификацией, в которую больше верил до конца жизни потрясенный даром Анны Анреп, чем сама дарительница. Не слишком-то она дорожила этим оберегом, если и Гумилеву на фронт не дала, осенив его крестным знаменем, и про столь важный подарок Анрепу даже упомянуть забыла.
Глава 3
«И кажется такой нетрудной,
Белея в чаще изумрудной,
Дорога не скажу куда…» А.А.
В стихах последних лет Ахматова чаще оглядывалась на дни ранней царскосельской юности, чем на ужасные времена, последовавшие за ними. В одном стихотворении 1958 года она называет себя «наследницей» Царского. «Приморский сонет», написанный в Комарове, смыкает начало и конец жизни:
Здесь все меня переживет,
Все, даже ветхие скворешни,
И этот воздух, воздух вешний,
Морской свершивший перелет.
И голос вечности зовет
С неодолимостью нездешней,
И над цветущею черешней
Сиянье легкий месяц льет.
И кажется такой нетрудной,
Белея в чаще изумрудной,
Дорога не скажу куда…
Там средь стволов еще светлее,
И все похоже на аллею
У царскосельского пруда.
В июне 1964 года Ахматова уехала в Комарово отмечать свое семидесятипятилетие. Ожидался большой съезд московских друзей. Дача утопала в цветах – сирень в вазах, банках, ведрах, кастрюлях. Комаровская почтальонша не слезала с велосипеда, доставляя пачки поздравительных телеграмм. Званых гостей не было – только свои, но и они, не поместившись в комнате, устроили «пикник» на природе. За столом Ахматова сидела в нарядном платье и с новой прической. Глаза у нее сияли. Можно не сомневаться: рядом был тот, к которому сейчас рвалось ее сердце, и Муза ночами нашептывала:
Так уж глаза опускали,
Бросив цветы на кровать,
Так до конца и не знали,
Как нам друг друга назвать.
Так до конца и не смели
Имя произнести,
Словно замедлив у цели
Сказочного пути.
Лето стояло великолепное, она много гуляла по лесу с Ниной Ольшевской, заядлым грибником, и часто (это Ахматова особенно любила) разводила средь бела дня костер.
Огонь почти прозрачный, будто неземной – райский. Словно не жжет, не палит, а лишь заманивает. Проясняет, открывает дорогу… В таком эфирном пламени унеслись в небеса слова ее первой синей тетради. Стихи к Амедео и много еще чего, не подлежащего хранению здесь – на земле. Там – надежнее. Бог сохраняет все.
Печалило лишь отсутствие «Полторакота» – Иосифа Бродского. Да еще многих тех, кто стоял тенями вокруг, соединяя два мира – «тот» и «этот», все более сближавшиеся и не пугавшие Анну Андреевну чужеродностью. Иногда, особенно во сне, она путала, где находится, и, кажется, привыкла к легкости «перехода границы» и обратимости разлуки. Слова «навсегда», «никогда», которыми ранее запугивала в стихах судьбу, одомашнились, прижились.
В конце лета ушла из жизни Валя Срезневская.
Ахматова «отправила» подруге послание:
Почти не может быть, ведь ты была всегда:
В тени блаженных лип, в блокаде и в больнице,
В тюремной камере и там, где злые птицы,
И травы пышные, и страшная вода.
О, как менялось все, но ты была всегда,
И мнится, что души отъяли половину,
Ту, что была тобой, – в ней знала я причину
Чего-то главного. И все забыла вдруг…
Но звонкий голос твой зовет меня оттуда
И просит не грустить и смерти ждать, как чуда.
Ну что ж! попробую.
Конец лета, как обычно, Ахматова провела в Комарове. Погода испортилась, она чувствовала усталость, не могла заставить себя выйти на прогулку. В сентябре переехала оттуда в Москву. И здесь не стало легче… Да еще эти поездки за границу – в Италию, Лондон, Париж…
В начале 1966 года «скорая помощь» диагностировала у больной сердечный приступ и увезла в больницу. В конце февраля, выписавшись из больницы, Ахматова поселилась у Ардовых. Вместе с Ниной Ольшевской, которая все еще не могла оправиться после случившегося у нее год назад инсульта, они собрались ехать в подмосковный санаторий. Добирались на машине. Ахматова в те дни читала сценарий фильма «В прошлом году в Мариенбаде», и едва она увидела здание санатория, тут же окрестила его Мариенбадом. Она шутила и веселила Нину, словно отгоняя мрачные предчувствия. Пыталась превратить пугающий всех мрак расставания в ритуал обычный и даже забавный.
Ахматова часто скрытничала, не любила исповедальных разговоров и тем более старалась не выплескивать на ближних своих тревог. Сейчас можно было бы вспомнить, что, в течение тринадцати лет отмечая смерть Сталина, она робко пошучивала: «Хорошо, меня с собой не прихватил. Ведь ему там без меня, наверно, скучно будет. Сейчас покручивает ус и хмурится: заждался!»
Утром 5 марта, в субботу, на второй или третий день пребывания в санатории, Ольшевская на несколько минут покинула комнату. Было время завтрака, Ахматова пожаловалась, что чай холодный. Когда же Нина вернулась, ее попросили не входить в комнату. Через несколько минут, после недолгой битвы за жизнь, Ахматова скончалась. Вышло именно так – Сталин таки послал за ней. Она ушла в день его смерти, который всегда отмечала как всеобщий праздник освобождения из мрака.
Тело Ахматовой, прежде чем отправить в Ленинград, поместили в московском морге, который, как это ни удивительно, оказался при больнице, расположенной в здании старого Шереметевского дворца. И здесь на фронтоне был виден герб с девизом, сопровождавшим Анну чуть ли не всю жизнь, – «Deus conservat omnia».
Похоронные хлопоты осложнялись и затягивались из-за выходных дней и предстоящего праздника 8 марта. Когда Иосиф Бродский с Владимиром Зыковым пришли на комаровское кладбище, чтобы подобрать место для могилы, мужики с лопатами были пьяны и веселы – предстоял сбор цветов со свежих могил для праздничной продажи.
Согласно завещанию Ахматовой ее отпевали в Никольском соборе в Ленинграде. Здесь в боковом приделе и поставили гроб с телом, сотни человек пришли попрощаться с ней – кто-то в последний раз, но для большинства молодых людей это была одновременно первая и последняя встреча. Об официальной части похорон, проходившей в Союзе писателей (в еще одном дворце Шереметева), сообщалось в газетах. Толпы заполнили церковь и близлежащие улицы. По пути в Комарово на несколько минут задержались в скорбном молчании у Фонтанного дома.
Но так случилось, что почти всю жизнь
Я прожила под знаменитой кровлей
Фонтанного дворца… Я нищей
В него вошла и нищей выхожу…
Затем самые близкие поехали за город, чтобы проводить тело Ахматовой к месту последнего упокоения – среди соснового леса, ведущего к озеру.
Эпилог
Белым-бело, радостно и светло – завтра Рождество! Анна сидела под старым дубом в Царском. Теперь знала точно – старику триста шестьдесят пять лет. Сам сказал, роняя золотистые желуди ей под ноги. Ноги… Странное слово, и к чему оно? Так невесомо, так прозрачно тело… Сегодня Святки – их с Коленькой день. Царскосельский парк бел и светел, даже нимфы в деревянных клетках просвечиваются белизной. Сквозь руки Анны скользят снежинки – их не задерживает ни связанный моток синей шерсти, ни крючок, которым она ловко работает. Длинная белая аллея, уводящая к Царскосельскому пруду, начинается здесь, прямо перед скамейкой. Анна вглядывается в кружение туманного вихря – там, у пруда, и наконец различает крошечный силуэт, движущийся невесомо из белого тоннеля. Он приближается, обозначаются родные черты, жесткая шинель и… Что это? Ах, тот самый букет! Кажется, георгины «белый лебедь».
– Орхидеи из Патагонии! Тебе. – Он взял ее невесомую руку, заглянул в лунные глаза. – Простила?
– Да. Простил? – Она взяла цветы.
– Простил.
– Бог сохраняет все. Я жалела те бедные белые георгины, которыми ты исхлестал свои сапоги.
– Ты не особенно жалостлива. Была… А я – глуп. Человеческая глупость – одно из лучших изобретений высшего разума. Мудрая безошибочность – это же вечная скука, никогда не ошибаться – пытка. В тот день у Гостиного Двора… Ведь все было так просто… Так элементарно просто!
– Если бы… Если бы только знать… – Анна закрепила петлю и встряхнула связанный шарф. – Вот тут есть ниточка, за которую потянуть – и все можно распутать.
– Мы тянули за разные… И запутались сами. Я ведь многое понял… – Гумилев привычно повертел шеей. – Зачем было таскать эти жесткие воротники! – Он сорвал и отбросил крахмальную «удавку». Анна впервые заметила, как тонка и беззащитна его шея, и быстро окутала ее мягким шарфом. Задержалась у самого лица. – Твой цвет – к глазам.
– Хорошо… Почему я все время делал не то, что было надо?.. Мечтал о набедренной повязке и втискивался в узкие смокинги, до одурения думал о жирафах на озере Чад, жрецах, паладинах «зеленого храма»… Жадно, взахлеб хотел жить и лез на рожон… Искал всю жизнь тебя – тебя! – и бежал прочь!.. А знаешь почему? Просто не мог дотянуться… Или боялся дотянуться. Я же хотел быть великаном, чтобы забыть о том, что пигмей.
– Верно, мне нужен был великан. Великаном был только ты. Разве тогда я могла знать это? Могла знать, что самый главный и нужный был ты. С годами я вспоминала о тебе чаще, чем о других мужчинах. И иначе. Ловила себя на том, что в прожитой жизни меня волнует только то, что касается нас – остальное в тумане. И… знаешь…
– Знаю. Тот клоун у моря был я. Но в другом… Как объяснить – в другом измерении… Во всей этой многолюдной труппе было только двое актеров – ты и я!
– Так и должно быть. Только мы. – Она положила голову на его плечо с жестким погоном, взяла за руки. – Какая сложная, запутанная жизнь… Теперь покойно… Это вечность, я знаю.
Он молчал, не решаясь заговорить. Долго, долго, мягко и бесшумно падала мелкая искристая крошка. Так бы и сидеть всегда, не разжимая рук.
– Скажи, ты боялся? Боялся, когда… Я знаю, ты смеялся, докурил папиросу. Чекисты получили урок. Маленький. Благодаря твоей папиросе.
Он опустил голову.
– Вначале я захлебнулся злостью и гордостью – хотелось петь, и я пел! Ты не знаешь – африканский танец победы. – Гумилев захохотал. – Они подумали, я ругаюсь. Один из солдат – у него еще звезда на фуражке была вырезана криво из красной тряпки, и рожа, как вымя, – двинул меня прикладом в зубы. Очки они раздавили еще раньше… И тут я засмеялся! А потом – так страшно затосковал: в его глазках я увидел знакомое выражение – голод! Голод и зависть. Вечная вражда дикаря и господина. Пожрать и отнять бусы… Так ведь я же хотел дать ему хлеб, землю, достойную жизнь… Но кто-то решил, что нам лучше убить друг друга… И так будет долго.
– Ты был без меня…
– Я привык быть без тебя, когда трудно. И когда смешно.
– Прости, прости…
– Так было надо… Очень скоро я попал в эту аллею – вот эту, царскосельскую, и увидел дуб, нашу скамейку. Только тебя на ней не было… И не было еще много лет… Я сидел один и думал, думал… Понял, что горести жизни, радости – все, ради чего, кажется, только и стоит жить, – всего лишь игра, экзамен на человеческое достоинство. Тебе пришлось трудно – у тебя был мучительный дар, дар-мучитель. Твоя Муза кормилась твоей кровью. А для этого пришлось мучить меня. Да и я сам изобретал себе пыточные аппараты. Как у Кафки. Чтобы открывать доступ к Поэзии. Она у меня тоже была с норовом…
Анна поняла: Николай говорит сам с собой – привык к одиночеству.
– Коля! Теперь ты дождался! Мы неразлучны. Говорить буду я. Много говорить. – Она задумалась, начать надо было с самого главного. – Собственно, давно стало ясно: разлука – это иллюзия. Один из трюков пространства. А как иначе? Зачем тогда мудрить всю жизнь – если за пределами земного бедлама нет такого местечка, где можно встретиться и хорошенько поговорить? Зачем все? Когда было трудно или страшно, или даже стыдно – я думала: придет время, вот уж мы наболтаемся! Я даже немного радовалась, что мне перепало столько тумаков – есть хоть что рассказать, в чем покаяться.
– Главное – твои стихи, Аня! Ты же сумела огласить крики тех, кому не был дан голос. Ты сумела дать понять людям, что страдание за правое дело, за добро – высшее предназначение человека. – Николай помрачнел. – А не смерть от каких-то там жестоких людоедов.
– Людоеды, большевики… какая разница. Зло столико. Но добра больше…
– Ты поняла это раньше!
Анна рассмеялась:
– Мне же был отпущен долгий срок на раздумья! Больше двух твоих жизней.
…Они сидели, тесно прижавшись, боясь разжать руки. Николай решился:
– Анна… А ведь я продолжаю писать стихи. Совсем другие. Но у меня их сразу забирают и отсылают кому-то. Не знаю, кто это несчастный малый.
– Я тоже помню только то, что писала до… До того, как перешла границу. Да, да – все помню! В день твоего пятидесятилетия 15 апреля 1936 года написала, послушай:
Из тюремных ворот,
Из-за охтинских болот,
Путем нехоженым,
Лугом некошеным,
Сквозь ночной кордон,
Под пасхальный звон,
Незваный, Несуженый,
Приди ко мне ужинать.
– Я приходил. Ты не видела меня.
– Я знала.
– Смотри – звезда. Рождество, Аня. Нам пора. – Николай стал прозрачным, словно сгусток тумана, но не отпускал ее руки. – Я приду. Встретимся в наш день, на этой скамейке.
Поток воздуха подхватил Анну и медленно стал поднимать к ветвям дуба. Она видела спину Николая, все более истончавшуюся. И закричала:
– Я слышала во сне твой голос! Вскочила босая – за окном холодно, сыро, мелкий дождь… Николай, Коленька! Послушай, услышь меня! Услышь!..
Никого уже не было в аллее – растаяли тени, и скамейка исчезла. Ворона чистила клюв, выбивая о ветку дробь. Качались на ветке синицы. Только в тишине – прозрачной и гулкой весомо падали слова:
Я гашу те заветные свечи,
Мой окончен волшебный вечер, —
Палачи, самозванцы, предтечи
И, увы, прокурорские речи,
Все уходит – мне снишься ты,
Доплясавший свое пред ковчегом.
За дождем, за ветром, за снегом
Тень твоя над бессмертным брегом,
Голос твой из недр темноты.
И по имени – как неустанно
Вслух зовешь меня снова… «Анна!»
Говоришь мне, как прежде, – «Ты».
Она улыбнулась – вороний клюв так явственно выстукивал «Deus conservat omnia», словно ставил несмываемую печать.
© Бояджиева Л., 2011.
© ООО «Издательство Астрель», 2011.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.