Текст книги "Анна Ахматова. Гумилев и другие мужчины «дикой девочки»"
Автор книги: Людмила Бояджиева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)
Часть седьмая
Если бы брызги стекла, что когда-то, звеня, разлетелись,
Снова срослись, вот бы что с них уцелело теперь.
Анна Ахматова
Глава 1
«А я уже стою на подступах к чему-то,
Что достается всем, но разною ценой…» А.А.
Последние десять лет жизни Ахматовой проходили в ином «театре»: изменился образ героини, декорации, персонажи, да и весь мир: «если раньше я любила архитектуру и воду, то теперь музыку и землю». Она сильна прожитым опытом, она знает, чего стоит и на что способна в этой жизни. Она очень не любит себя молодую, отрекаясь от ее летучего легкомыслия. Но… Кабы не лишние сорок килограммов и полсотни лет, кабы сохранилось то бурное, как в юные лета, кипение крови – была бы «змейка» на людном пляже или в дыму кабаре, «сборища ночные», чреда любовных увлечений, колдовские чары завоевательницы, женские победы, визиты Музы. То есть все вышло бы точно так же с приморской девчонкой, ведь пройти путь с конца к началу с кладезем обретенного опыта, увы, невозможно. И изменить то, с чем явилась на свет, – тоже.
Юному другу Иосифу Бродскому она глухо, но упорно говорила о «безысходной трагедии своей жизни». Эту формулировку, как тяжкое откровение Анны, запомнил и Исайя Берлин. Объяснений от погруженной во мрак страшных воспоминаний поэтессы не следовало.
«Безысходная трагедия»? А как же тогда: «Я благодарна за все, что выпало мне в жизни»?
А как же стремление внести в прожитое коррективы для грядущих исследователей? Причем, не возводя в жизнеобразующий центр судьбы «безысходную трагедию».
Остается полагать, что семидесятилетняя поэтесса либо «интересничала», считая именно эту формулировку самой возвышенной долей поэта, либо, собрав воедино все горести народные, взвалила на свои плечи и последствия Октябрьского переворота, и красный террор, и войны. И еще одно, пожалуй, самое верное толкование: ощущение безысходного трагизма жизни у Анны Ахматовой врожденное, как и особенности ее поэтического дара. Потому и мрачная молчаливость в юные годы, и отчужденность, и постоянное ощущение в себе избранности – не на воспевание радости, а на плач. «Безысходная трагедия» – глубинное мироощущение Ахматовой, тональность звучания «какого-то тайного круга», из которого рождаются стихи.
«Перевалившая» за шестьдесят Анна Андреевна благополучна и покойна. Она пытается новыми глазами пересмотреть прошлое, переворошить полуистлевшие страницы, призвать в свои стихи тени тех, кто, как на карнавале, прошел по сцене ее жизни, отражаясь в разбитых зеркалах времени.
Если бы брызги стекла, что когда-то, звеня, разлетелись,
Снова срослись, вот бы что с них уцелело теперь.
«Поэма без героя», создаваемая в течение двадцати двух лет, включает всех действующих лиц ее жизни. Если тут и нет единого героя, то Героиня имеется – сама Анна Ахматова. О ней, отраженной в осколках зеркал, и ведется речь. Прежде всего – о той, какой она хотела бы запечатлеться в памяти читателей современных и будущих. А также о ее столкновениях с Историей, Роком, Судьбой… С совестью, грехом, покаянием. Мучительно засасывающая работа, все более разраставшаяся и требовавшая большего усилия – всей жизни, всего мастерства и юного вдохновения. Часто, задумчиво помолчав, Анна Андреевна коротко, словно выплюнув, произносила: «Гадина». Значит, «беседовала» с неотступно преследующей ее поэмой.
Задумав написать автобиографию, Ахматова старательно исправляла огрехи своей жизни, которые теперь ее злили. А переписав – в переписанное истинно верила. В бабушку – татарскую княжну, в невинную дружбу с чредой воздыхателей, в покаяние и мужество под рвущимися бомбами. С особым, даже акцентированным высокомерием Анна Андреевна гордилась тем, что не отклонила от себя «ни единого удара», выпавшего на долю ее народа…
Возраст дает основания для некой невнятности видения прошлого. Что-то выбивается на первый план, что-то тонет в полутьме, а есть и такое, что и вспоминать нечего. Другое дело – будущее. Для Ахматовой будущее словно стало прозрачным, и она могла с большой уверенностью говорить о нем – в частности, о собственных собраниях сочинений, о памятнике себе, как бы переходя границы ложных запретов скромности. Некий туман покрывал перспективу, не давая разглядеть детали, как на размытом черно-белом фото.
Если безысходная трагедия и угнетала поэтессу, то не в последние десять лет ее насыщенной жизни. Поэтический дар Ахматовой отнюдь не оскудел, он бил и пульсировал до последних дней с неиссякаемой силой. Вынужденная постоянно заниматься переводческой работой, Анна Андреевна все это время не прекращала писать стихи. Именно в этот период появились многие из лучших ее произведений: некоторые из них посвящены событиям прожитой жизни и людям, с которыми она была знакома, другие представляют собой размышления о вечных вопросах жизни и смерти. И до конца своих дней Ахматова писала о любви – былой и нынешней, случившейся словно впервые.
В шестьдесят семь лет, царственная и величавая, Ахматова казалась человеком, легко несущим бремя судьбы, счастливым тем, что наконец-то дожила до такого дня, когда стала любима если не всеми, то по крайней мере многими людьми не только как поэт, но и как личность.
«Моя слава двадцать пять лет провалялась в канаве», – подсчитала Ахматова, явно поскромничав. Сплюсовав годы гонений и вынужденного молчания, можно было бы претендовать и на сорокалетие «овражного отдыха». Тем не менее затоптанная большевистскими сапогами слава ее не увяла – проросла мощными побегами.
«…К ней приходили почти ежедневно – и в Ленинграде, и в Комарове. Не говоря уже о том, что творилось в Москве, где все это столпотворение называлось „ахматовкой“… – вспоминал Бродский. – Анна Андреевна была, говоря коротко, бездомна и – воспользуюсь ее собственным выражением – беспастушна. Близкие знакомые называли ее „королева-бродяга“, и действительно в ее облике – особенно когда она вставала вам навстречу посреди чьей-нибудь квартиры – было нечто от странствующей, бесприютной государыни. Примерно четыре раза в год она меняла место жительства: Москва, Ленинград, Комарово, опять Ленинград, опять Москва и т. д. Вакуум, созданный несуществующей семьей, заполнялся друзьями и знакомыми, которые заботились о ней и опекали ее по мере сил…
Существование это было не слишком комфортабельное, но тем не менее все-таки счастливое в том смысле, что все ее сильно любили. И она любила многих. То есть каким-то образом вокруг нее всегда возникало некое поле, в которое не было доступа дряни. И принадлежность к этому полю и этому кругу на многие годы вперед определила характер, поведение, отношение к жизни многих – почти всех – его обитателей. На всех нас, как некий душевный загар, что ли, лежит отсвет этого сердца, этого ума, этой нравственной силы и этой необычайной внутренней щедрости, от нее исходивших…»
Серебряную королеву окружал цвет интеллигенции Москвы и Ленинграда, и в любом обществе, ненавязчиво, нисколько не акцентируя свою особость, Анна Андреевна могла завязать и поддержать любой разговор – ее познания удивляли эрудитов. А в безапелляционности суждений – будь то отрицание поэзии Бунина, ирония по поводу пастернаковского «Живаго» или насмешливая отдаленность от Хемингуэя – открывались зерна глубинного вкуса и мудрости.
В частых сравнениях внешнего образа Ахматовой с Екатериной Второй – небольшая натяжка. Запомнившие Ахматову в те годы пишут, что без определения «царственная» трудно обойтись, вспоминая ту спокойную, совершенно естественную, ненаигранную величавость, которая в последние годы стала свойственна ей и в походке, и в жесте, и в повороте головы. Преклонение свиты выражалось в том, как внимательно ее слушали, как слушала она перед тем, как вынести вердикт. Когда Анна Андреевна делала шаг к двери, казалось, что дверь должна перед ней сама отвориться, если направлялась к креслу – оно должно было придвинуться. На сцене принято говорить: «короля играет свита». В случае Ахматовой свита обожателей в самом деле была, стулья пододвигали, двери распахивали. И, затаив дыхание, ждали высочайших суждений.
Неторопливая, грациозная, как и в молодости, с осанкой высокородной персоны, медленной, значительной речью, Анна земли русской невольно обращала на себя внимание, заставляла к себе прислушиваться. Охотно, по любой просьбе, читала свои стихи, вызывая истинное преклонение слушателей любого возраста. У нее по-прежнему были чрезвычайно красивые и выразительные кисти рук, движения которых хотелось зарисовывать. На нее вообще хотелось смотреть. И не следует удивляться юным влюбленностям в поэтессу, сопровождавшим ее до конца дней. Врожденный женский магнетизм, отшлифованный умом и талантом, не оставлял равнодушным, невзирая на возраст. Однако частые сравнения с Екатериной Второй Ахматову злили: «Терпеть ее не могу. Вообще не люблю знаменитых женщин. В них есть что-то от плохого театра». Верное наблюдение. Театр Ахматовой спасала «драматургия» – вызывающий искреннее преклонение масштаб ее поэзии.
В Ленинграде Анна Андреевна, тянувшаяся к молодежи, особенно сдружилась с тремя молодыми поэтами: Анатолием Найманом, Иосифом Бродским и Дмитрием Бобышевым. Теперь, в не столь суровое время, одни шли к Ахматовой на поклон со своими стихами, и она выслушивала их и читала им собственные сочинения, другие приходили за советом или чтобы расспросить ее о тех, с кем она общалась в начале века, о тех, кто погиб на войне или в лагерях, то есть о людях, живую связь с которыми она собою являла.
Иосиф Бродский – в то время двадцатиоднолетний фотограф какого-то журнала, приглашенный другом в Комарово, попал в Будку к Ахматовой случайно…
«Однажды, когда мы завтракали на веранде, произошла любопытная беседа. Ахматова вдруг говорит: „Вообще, Иосиф, я не понимаю, что происходит; вам же не могут нравиться мои произведения“. Я, конечно, взвился, заверещал, что все наоборот. Но до известной степени, задним числом, она была права. То есть в те первые разы меня в основном привлекало чисто человеческое, а не поэтическое общение. В конце концов, я был нормальный молодой советский человек. „Сероглазый король“ был решительно не для меня, как и „перчатка с левой руки“. Все эти вирши не представлялись мне шедеврами. Так я думал, пока не наткнулся на другие ее стихи, более поздние. (…) Однажды, когда я вечером возвращался от нее в поезде один, мне припомнились какие-то строчки ее стихов, и внезапно завеса спала. Я осознал, с кем я имею дело.
Мы сразу понравились друг другу; наши беседы были в большей степени болтовней, чем разговорами о поэзии. Ей было за 70; она перенесла уже два инфаркта, и врачи прописали ей пешие прогулки. Она была высока ростом и имела поистине королевскую осанку. Увидев ее, легко было понять, почему Россией управляли в свое время императрицы. У нее был большой кот по имени Глюк, который однажды пропал, и семья, с которой она жила на даче, составляла объявление о потере. Она спросила: «Ну, как вы напишете – „Пропало полтора кота“? И это „полтора кота“ стало прозвищем, которым она называла меня, говоря с моими друзьями.
Я всегда привозил ей пластинки с записями классической музыки и начал знакомить ее с американской поэзией – например, показал ей стихи Роберта Фроста. Потом мы с несколькими знакомыми сняли дачу неподалеку, и я проводил там осенние месяцы, так что мы виделись ежедневно. Она часто приглашала нас к обеду – нас было четверо – и называла нас волшебным хором. Когда она умерла, волшебный хор потерял свой купол…»
Ахматова тяжело переживала опалу Бродского, но провидчески ободряла: «А они отличную биографию нашему Полторакота лепят!»
Первую свою дочь Бродский назвал Анной. У него много стихов, посвященных Ахматовой. С поразительной точностью поэт и друг попал в мистическую сердцевину ее кармической судьбы. Изречение «Бог сохраняет все» сопровождало Ахматову до последних мгновений земного пути. В июле 1989 года уже лауреат Нобелевской премии, далеко не мальчишка, написал стихи «К столетию Анны Ахматовой» – давно покоившейся поэтессы:
Страницу и огонь, зерно и жернова,
секиры острие и усеченный волос —
Бог сохраняет все; особенно – слова
прощенья и любви, как собственный свой голос.
В них бьется рваный пульс, в них слышен костный хруст,
и заступ в них стучит; ровны и глуховаты,
затем, что жизнь – одна, они из смертных уст
звучат отчетливей, чем из надмирной ваты.
Великая душа, поклон через моря
за то, что их нашла, – тебе и части тленной,
что спит в родной земле, тебе благодаря
обретшей речи дар в глухонемой Вселенной.
Глава 2
«Вот она, плодоносная осень!
Поздновато ее привели». А.А.
Смерть Сталина Анна всегда праздновала как важное историческое и личное событие – освобождение России от главного кровавого палача. Правда, долгожданная кончина вождя 5 марта 1953 года особо не изменила писательского положения Ахматовой. Но годы «оттепели» принесли облегчение – стали печататься подборки стихов в периодике, сборники. В 1960 году журнал «Воздушные пути» даже опубликовал «Поэму без героя» – произведение сложное и во многом совершенно «не советское».
Либерализм властей дошел до того, что несмотря на изданный в Мюнхене «Реквием» (с пометкой «печатается без ведома автора»), Ахматова получила возможность выезжать за границу – неожиданная радость после стольких лет личного «железного занавеса». Писательские делегации периодически посещали зарубежные конгрессы. Ахматова же последний раз была за границей в 1911 году. А тут, более чем через полстолетия, в 1964 году поступило личное приглашение в Италию для присуждения русской поэтессе международной поэтической премии «Этна-Таормина». Анна Андреевна надеялась, что сможет поехать туда вместе с Ниной Ольшевской, которая рядом с Ахматовой казалась вполне еще молодой женщиной. Но осенью у Ольшевской случился удар, и в декабре в Таормину Анна Андреевна отправилась с Ириной Пуниной.
К тому времени Ахматова завершила воспоминания о Модильяни и предоставила итальянцам возможность их опубликовать в преддверии предстоящего визита. В это же время шли разговоры о присуждении ей Нобелевской премии, сопровождавшиеся слухами и домыслами. Настроение было победное.
Торжественный прием в сицилийском городе Таормина был великолепен… Эх, ну почему лет на двадцать не раньше? Вес большой, сердце слабое, а еще предстояло подняться по высокой, длинной лестнице. Раньше бы взлетела птицей, заставив толпу с открытыми ртами восхищаться своей грацией. Итальянцы любезно предложили вознести грузную даму с одышкой прямо в кресле. Она отказалась и, мысленно попросив помощи Господа, преодолела крутую лестницу. Преодолев же, уже дважды победительница (и по стихам, и по борьбе со ступенями) со всеми почестями получила надлежащие дипломы.
Затем Анна Андреевна почти целый месяц путешествовала по Италии. И снова – без всякого удовольствия. В первую поездку, пятьдесят лет назад, она с трудом переваривала туристические красоты из-за беременности, теперь усталость мешала впечатлениям. Во время поездки стало известно, что 15 декабря 1964 года Оксфордский университет за научные работы в области пушкиноведения присвоил Ахматовой почетную степень доктора наук. Посыпались запоздалые признания! Хорошо хоть не посмертные. Иезуитское изобретение – «посмертная слава». Предстояла новая поездка, силы были на исходе. Но пропустить события, венчавшие всю ее жизнь, Анна Андреевна не могла, несмотря на опасения врачей и близких. В Оксфорд Ахматова отправилась в сопровождении внучки Пунина Анны Каминской, с которой очень дружила. В Оксфорде, в Шелдонском театре, облаченная в алую докторскую мантию и шапочку со смешной кисточкой, Ахматова слушала приветственную речь на латыни, где она сравнивалась с Сафо. Одновременно с ней чествовали другого поэта – Зигфрида Сассуна. Потом в номере отеля «Рэндолф» Ахматова, окруженная цветами, принимала посетителей, по одному или по двое сразу, как это обычно бывало в Москве и Комарове. Все коридоры гостиницы были заполнены говорящими по-русски. Они приехали отовсюду, чтобы посмотреть на торжество, а если возможно, повидаться лично с Анной Андреевной: друзья, которые покинули Россию еще в двадцатые годы и даже раньше; исследователи ее поэзии или творчества ее современников; русские, для которых она была живой связью с их юностью и страной, куда им не суждено было вернуться.
На обратном пути Ахматова, желая избежать утомительных пересадок с поезда на пароход и обратно на поезд, решила пересечь Ла-Манш в спальным вагоне поезда, идущего прямо до Парижа, и уже оттуда отправиться в Москву. В Париже она задержалась на несколько дней. Лондон ее нежданно удивил, а Париж во многих отношениях разочаровал. Это уже была не та элегантнейшая из всех мировых столиц, где они с Модильяни сидели на скамейке в парке и читали друг другу Верлена. Уличная толпа казалась безликой и могла с одинаковым успехом принадлежать и Лондону, и Риму, и даже Москве. А всякую элегантность в теперешнем Париже она находила претенциозной. Изменился и цвет города – его чистили, наводили музейный лоск, истребляя вековую патину, составлявшую чуть ли не главную прелесть его исторической ауры…
В 1922 году мир признал Модильяни великим художником. Его картины продаются на аукционах за пятнадцать и более миллионов долларов. Анна задумалась над ниспосланными ей судьбой встречами и решила не оставить без внимания историю, которая, несомненно, станет лакомым куском для исследователей. Тогда она призналась: «Вероятно, мы оба не понимали одну существенную вещь: все, что происходило, было для нас обоих предысторией нашей жизни: его – очень короткой, моей – очень длинной. Дыхание искусства еще не обуглило, не преобразило эти два существования, это должен был быть светлый, легкий предрассветный час. Но будущее, которое, как известно, бросает свою тень задолго перед тем, как войти, стучало в окно, пряталось за фонарями, пересекало сны и пугало страшным бодлеровским Парижем, который притаился где-то рядом. И все божественное в Модильяни только искрилось сквозь какой-то мрак…» Замечание верное: два юных существа, влюбленных в тот момент друг в друга больше, чем в свой дар, не были опалены дыханием искусства. Они были опалены страстью, а то, что эта «лав стори» – лишь предыстория обильной событиями жизни Анны и нещадно короткого бытия Модильяни, никто из них не задумывался, да и понять не смог бы.
Образ будущего, пугавшего «страшным бодлеровским Парижем», возник, конечно, постфактум – в трагическом шлейфе кончины Амадео. Это уже пережившая многое и многое понявшая Анна напишет в черновом варианте «Поэмы без героя»:
В черноватом Париж тумане.
И, наверно, опять Модильяни
Незаметно бродил за мной.
У него печальное свойство
Даже в сон мой вносить беспокойство
И быть многих бедствий виной…
Поэтический образ тени трагического гения обвинен во многих бедствиях. Однако вряд ли Модильяни хоть в чем-то мешал Анне Андреевне – блудной жене, вернувшейся из прогулки по Парижу через три месяца. Лишь украшал своей посмертной славой полутайные слухи о короткой связи с Ахматовой. И не в ту цветущую парижскую весну, а много позже, продиктованные Музой, легли на затененный траурным пеплом белый лист ее тетради слова: «И все божественное в Модильяни только искрилось сквозь какой-то мрак…»
К приезду в Париж Ахматовой с молниеносной быстротой был издан ее первый прижизненный и самый объемный сборник «Бег времени» – с портретом, сделанным Модильяни, на белой суперобложке.
Здесь Анна встретилась со многими давними друзьями и даже с героем своего мимолетного легкого романа – графом Зубовым, первым богачом Петербурга, заваливавшим двадцатипятилетнюю красавицу, приму «Бродячей собаки» подарками и розами. Они не виделись полстолетия. Граф был старше Анны на пять лет – холеный европейский господин без возраста. На прощание Анна Андреевна, подав пухлую руку для поцелуя, сказала совсем просто, словно жила по соседству: «Позвоните мне еще». И глядя вслед своему старенькому поклоннику, с неким удивлением пробормотала: «Ну вот, привел Господь еще раз нам свидеться». Их отношения, тщательно скрываемые пять десятилетий, так и остались тайной.
В Лондоне, спустя почти двадцать лет после роковой встречи в 1945 году, Ахматова вновь увиделась с Исайей Берлином. Когда они остались наедине, она посмотрела с подозрительностью:
– Сэр Исайя, у меня остается вопрос… Раньше я была знаменита в России, но не за границей. И вдруг посыпалось: Италия, Оксфорд… Ваших рук дело?
Берлин – ушастый, подвижный, но все столь же обаятельный, обремененный регалиями и титулами, – скромно улыбнулся:
– Признаться, я несколько обескуражен вашей верой в мое могущество, Анна.
Ахматова заглянула в его искрящиеся насмешливые глаза:
– А разговоры о Нобелевской премии? И здесь вы совершенно ни при чем?
– О, нобелевка! Это другое дело. Сожалею, что не ношу фамилию Нобель. Поверьте, я ни секунды не колебался бы в выборе лауреата…
На пути к вокзалу Анна Андреевна попросила шофера остановиться у тупика Фальгьера. Долго смотрела, опустив стекло, на непрезентабельный дом и окна на втором этаже. Сказала только: «Здесь жил в 1911 году Модильяни. Мы часто встречались с ним».
…Анреп не решался прийти с визитом, сознавая, что изменился до неузнаваемости. Но именно его Ахматова более всего хотела видеть. Внешность – что она теперь значит? В конце концов, ведь и «Аннушка» уже не та высокая девушка с темной челкой и эффектной хрупкостью гибкого тела.
И встреча состоялась.
Самое место сейчас вспомнить написанную Борисом Анрепом «Сказку о Черном кольце» и узнать, чем она закончилась…
«Во время Второй мировой войны, когда я лежал без сознания, контуженный бомбежкой, кольцо, подаренное Анной, было похищено. В глубине души все еще болела незаживающая рана. Жизнь сосредоточилась на художественной работе, на мозаике. Но в сердце прошлое смутно жило, и кольцо мысленно было со мной „всегда“.
В 1945 году и эта война кончилась. Я послал Анне Андреевне фотографию в красках моей мозаики Христа: «Cor sacrum». Его грудь вскрыта, и видно Его пламенное Сердце. Я не знал ее адреса и послал в Союз писателей в Ленинграде с просьбой переслать конверт по ее адресу. На фотографии я написал: «На добрую память». Ответа не было, и я не знал, получила ли она пакет.
Жизнь текла. Я работал в Лондоне, я работал в Париже, я работал в Ирландии. Мозаика требовала много напряжения и тяжелого труда. Благодаря дружескому содействию Г. П. Струве я читал почти все, что Анна Андреевна печатала и что печаталось за границей. И эти стихи волновали меня так же сильно, как раньше, – может быть, сильнее. Острые страдания, которые я когда-то переживал от потери черного кольца, смягчились мало-помалу в тихую скорбь. Но чувство вины продолжало мучить.
В 1965 году состоялось чествование Анны Андреевны в Оксфорде. Приехали даже из Америки. Я был в Лондоне, и мне не хотелось стоять в хвосте ее поклонников. Я просил Г. П. Струве передать ей мой сердечный привет и лучшие пожелания, а сам уехал в Париж, где меня ждали, привести в порядок дела, так как я должен был прекратить по состоянию здоровья мозаичные работы и проститься со своей парижской студией.
Образ Анны Андреевны, какою я помнил ее в 1917 году, оставался таким же очаровательным, свежим, стройным, юным. Я спрашивал себя, было ли прилично с моей стороны уехать из Лондона. Я оказался трусом и бежал, чтобы Анна Андреевна не спросила о кольце. Увидеть ее? «Мою Россию!» Не лучше ли сохранить мои воспоминания о ней, как она была? Теперь она международная звезда! Муза поэзии! Но все это стало для меня четвертым измерением.
Так мои мысли путались, студили, пока я утром в субботу пил кофе в своей мастерской в Париже. На душе было тяжело…
Громкий звонок. Я привскочил, подхожу к телефону. Густой мужской голос звучно и несколько повелительно спрашивает меня по-русски: «Вы Борис Васильевич Анреп?» – «Да, это я». – «Анна Андреевна Ахматова приехала только что из Англии и желает говорить с вами, не отходите». – «Буду очень рад». Через минуту тот же важный голос: «Анна Андреевна подходит к телефону». – «Слушаю». – «Борис Васильевич, вы?» – «Я, Анна Андреевна, рад услышать ваш голос». – «Я только что приехала, хочу вас видеть, можете приехать ко мне сейчас?» – «Сейчас, увы, не могу: жду ломовых, они должны увезти мою мозаику». – «Да, я слышала (?), в пять часов я занята». – «А вы не хотели бы позавтракать со мной или пообедать где-нибудь в ресторане?» – «Что вы, это совсем невозможно (?). Приходите в восемь часов вечера». – «Приду, конечно, приду».
Ломовые приехали. Весь день я был сам не свой – увидеть Анну Андреевну после сорока восьми лет разлуки и молчания! О чем говорить? Сколько было пережито. Сколько страдания! И общего, и личного. Воспоминания болезненно возникали, теснились бессвязно, искаженные провалами памяти. Что я скажу о черном кольце? Что мне сказать? Не уберег сокровища. Нет сил признаться. Принести цветы – банально. Но все-таки пошел в цветочный магазин и заказал послать немедленно букет роз в Hotel Napoleon, близко от Arc de Triomphe.
Гостиница была полна советскими. Молодая, очень милая девушка подошла ко мне. «Вы господин Анреп?» – «Да». – «Анна Андреевна вас ждет, я проведу вас к ней». Мы подошли к лифту. «Я видела ваши мозаики в Лондоне, мне особенно понравились сделанные вами работы в Вестминстерском соборе». Это была Аня Каминская, внучка Н. Н. Пунина, мужа Анны Андреевны. Она сопровождала Анну Андреевну в ее путешествии.
Мы поднялись на второй этаж, Аня открыла дверь в комнату Анны Андреевны и тотчас же исчезла. В кресле сидела величественная полная дама. Если бы я встретил ее случайно, я никогда бы не узнал ее, так она изменилась.
«Екатерина Великая», – подумал я.
– Входите, Борис Васильевич.
Я поцеловал ее руку и сел в кресло рядом. Я не мог улыбнуться, ее лицо тоже оставалось холодным.
– Поздравляю вас с вашим торжеством в Англии.
– Англичане очень милы, а «торжество» – вы знаете, Борис Васильевич, когда я вошла в комнату, полную цветов, я сказала себе: «Это мои похороны». Разве такие торжества для поэтов?
– Это вашим поклонникам нужно, им хочется высказаться, выразить свое уважение.
Мы заговорили о современных поэтах. Только бы не перейти на личные темы!
– Кого вы цените?
Анна Андреевна поморщилась и молчала.
– Мандельштама, Бродского?
– О да, Бродский! Ведь он мой ученик. Она заговорила о Недоброво:
– Вы дали его письма к вам Струве. Скажите мне, к каким годам относятся эти письма?
– Все письма до 1914 года, и в них ничего нет, решительно ничего. А у вас, Анна Андреевна, не сохранились его письма?
– Я их все сожгла.
– Как жаль.
Я боялся продолжать разговор о Недоброво, но Анна Андреевна, очевидно, желала этого.
– Николай Владимирович был замечательный критик, он прекрасно написал критическую статью про мои стихи, он не только понимал меня лучше, чем кто-либо, но он предсказал дальнейшее развитие моей поэзии. Лозинский тоже писал про меня, но это было не то!
Я слушал, изредка поддерживая разговор, но в голове было полное безмыслие, сердце стучало, в горле пересохло – вот-вот сейчас заговорит о кольце. Надо продолжать литературный разговор!
– А где похоронена Любовь Александровна?
– Похоронена на кладбище в Сан-Ремо. Вы знаете, – сказала Анна Андреевна после минуты молчания, – я никогда не читала «Юдифи» Недоброво.
Я замер. Она желает напомнить о 13 февраля 1916 года, когда мы вместе слушали «Юдифь», когда она отдала мне свое черное кольцо! Это вызов! «Хорошо, – что-то зло шевельнулось во мне, – я его принимаю. Неужели она не видит, в каком я состоянии?»
– «Юдифь», – сказал я равнодушно, – очень академично выработанное произведение, весьма искусное стихосложение, но в общем довольно скучное. Все же это вещь, достойная внимания, она, наверное, войдет в собрание его стихотворений, которое, надеюсь, Струве издаст.
– Струве, – отвлеклась Анна Андреевна, – он много работает, он литературовед, но он поддерживает холодную войну, а я решительно против холодной войны.
– По-моему, Анна Андреевна, Струве главным образом интересуется современной русской литературой.
– А вы читали «Реквием»?
– Да, это великое трагическое произведение, написано вашей кровью, больно читать.
– Хотите, я вам прочту свои последние стихи, вы, может быть, сравните их с «Юдифью» Недоброво, они на библейский сюжет: Саул, неверная жена, Давид.
Анна Андреевна открыла маленькую записную книжку и певучим голосом стала читать. Певучее чтение мне казалось вытьем, я так давно не слыхал ничего подобного. После «Реквиема» мне казалась вся затея упражнением в стихописании. Я не вникал в слова.
– Ну вот, что вы думаете?
– Как всё – очень хорошо.
– Совсем не хорошо, – сказала Анна Андреевна с раздражением.
Я чувствовал, что надо сказать что-то умное, и не мог выжать ни слова.
– Очень объективно.
– Да, объективно.
Я не знал, что можно добавить к этому глупому замечанию, и молчал.
– Как вы живете, Анна Андреевна? – нашелся я.
– Переводами, – сказала она, поняв мой вопрос в простом материальном смысле. – Я перевожу поэтов древних времен.
– Вы сами переводите? – удивился я.
– Нет, конечно; несколько специалистов дают мне дословные переводы, я их перекладываю в русские стихи.
– Вы всегда в Ленинграде, где вы отдыхаете?
– У меня дача в Финляндии, я там отдыхаю. Вы помните, вы прислали мне цветную фотографию вашей мозаики Христа? Она долго была на моем столе, а потом исчезла.
Тут я мог просто сказать, что такая же судьба постигла ее кольцо. Но фотография – одно, кольцо – другое! Я ничего не сказал. Я чувствовал себя не по себе, надо идти.
– Я боюсь вас утомить, Анна Андреевна, я пойду.
– Нет, нет, мне видеть вас большой отдых, вы совсем не изменились. – Я сгорал от стыда.
– В личное одолжение, посидите еще двадцать минут.
– Конечно, Анна Андреевна, сами скажите, когда мне надо уходить.
Разговор не клеился. Анна Андреевна чего-то ждала.
– Как вы пережили осаду Ленинграда?
– Меня спас Сталин (это было известно всем), он благоволил ко мне и прислал за мной самолет, на котором я улетела из Ленинграда. Позднее он свою милость превратил в равнодушие или, может быть, в ненависть. – Опять молчание. – Ну, теперь идите, благодарю, что пришли. Напишите хоть на Новый год.
Анна Андреевна величественно поднялась с кресла, проводила меня до маленькой передней, прислонилась к стене.
– Прощайте. – Протянула руку. Внезапный порыв: я поцеловал ее безответные губы и вышел в коридор в полудурмане, повернул не туда, куда надо, добрался кое-как до выхода, долго шел по Champs Elysees (Елисейские Поля) и до ночи сидел в кафе. Тысячу раз я спрашивал себя: зачем? зачем? Трусость, подлость. Мой долг был сказать ей о потере кольца. Боялся нанести ей удар? Глупости, я нанес еще больший удар тем, что третировал ее лишь как литературный феномен. Пока я думал, что я еще могу сказать или спросить о поэтах-современниках, она воскликнула: «Борис Васильевич, не задавайте мне, как все другие, этих глупых вопросов!» Ее горячая душа искала быть просто человеком, другом, женщиной. Прорваться сквозь лес, выросший между нами. Но на мне лежал тяжелый гробовой камень. На мне и на всем прошлом, и не было сил воскреснуть.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.