Текст книги "Лань"
Автор книги: Магда Сабо
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
12
Ну вот, теперь она все знает.
Она узнала об этом не так, как я бы хотела, не в самый подходящий момент – но тем не менее узнала. Во вторник, выйдя из твоей палаты, я чуть не наткнулась на нее: она стояла за дверью, застекленной матовым стеклом, совсем близко, – но не настолько, чтобы ее было видно через стекло или чтобы кто-то мог подумать, что она подслушивает. В коридоре было сумрачно, на стенах горели красные. кресты ламп. Когда я открыла дверь, свет лампы, стоящей на твоей тумбочке, вырвался в коридор: Ангела от неожиданности подняла руку к глазам. Не знаю, какое было у нее лицо – его не видно было из-под ладони. Эльза и тетя Илу, обнявшись, плакали возле ящика для грязного белья, а на ящике стояла клетка Петера. Попугай качался на трапеции и время от времени ударял клювом по колокольчику. Сумка Ангелы стояла посреди коридора; выходя, я чуть не споткнулась о нее.
В коридоре было оживленней, чем раньше, когда я пришла; у окна возилась сиделка, делая вид, что занята цветами на подставке, возле нее торчал какой-то врач; они шептались. У выхода на лестничную площадку стоял профессор с Дюрицей; все они обернулись на звук открываемой Двери, тетя Илу сразу отвела от меня взгляд и принялась рыдать еще громче. Эльза хотела встать, но тетя Илу удержала ее за локоть. Ангела не шевельнулась. Я не поздоровалась ни с кем, ничего не сказала. Мне очень хотелось сесть, но там я сесть не могла и сразу пошла к выходу. С лестничной клетки я оглянулась: Ангела как раз входила в палату, с ней шел профессор. Я увидела лишь ее спину и движение Вельтнера, подхватившего ее на пороге. Когда Дюрица остановил меня у лифта, врач и сиделка смотрели на меня во все глаза, как на чудище; Эльза с тетей Илу тонко скулили в своем углу. Дюрица блеял что-то насчет того, что у него машина и он отвезет меня; я ответила, что у меня дела, тогда он отстал от меня, а я пошла вниз по лестнице. Гудел лифт, пахло спиртом, карболкой и хлорной известью. На третьем этаже девушка мыла лестницу и под нос, чтобы не беспокоить больных, напевала что-то про «круглый пряник, сладкий мед».
Во дворе больницы мне все же пришлось сесть. Я подошла к фонтану, где стояли красные скамейки, но там было полно выздоравливающих в байковых больничных халатах, они курили и разговаривали. Я села на край бассейна, где сыпалась водяная пыль, и опустила руку в воду. Кто-то сказал мне, что нельзя беспокоить рыб, я положила руку себе на колени. Люди смеялись. Солнце еще не зашло. Я подняла глаза на окно палаты – так странно, еще день, а в палате горит электричество. Отсюда, снизу, трудно поверить, как сумрачны наверху палаты и коридор, затененные высокими деревьями, переросшими здание. В воздухе у фонтана толклись мошки, какой-то парень дунул на них сигаретным дымом. Мне хотелось курить, но с собой у меня не было ничего, даже удостоверения личности, – только смятые деньги в кармане платья – сдача с пятидесяти форинтов. Сумку принес мне вечером таксист.
Мне еще никогда не приходилось бывать в этой части города. Словно оказавшись в глухой провинции, шла я мимо заборов, одноэтажных домов; в окнах лежали вышитые подушечки, кошка спала за стеклом. Высокое здание больницы, не вязавшееся с окружающими приземистыми домишками, почти невесомо парило над ними, да и площадь с гудками автобусов и перестуком электрички была здесь как-то не к месту. Я все шла и шла по незнакомым, горбатым улочкам, не оглядываясь, и смотрела на горы: закат был чист, видны были дома на склонах. Среди обилия зеленых и коричневых красок мелькнуло белое пятнышко – мой дом. Я вспомнила про Юли и пошла еще медленнее; передо мной ехала мусорная машина; когда верх ее открывался, оттуда облаком взлетала пыль. Из дверей пекарни растекался запах свежего хлеба; я с детства не видела таких деревянных плюшек и угловатых калачей, как на жестяной вывеске у входа в пекарню. На углу я увидела фотоателье и долго рассматривала витрину в подворотне. Такие вот фотографии были у нас в городе, в студии дяди Чомы: под стеклом там висели точно такие же голые младенцы и солдаты с напряженными лицами. Я стояла у витрины, пока не вышел мастер и не стал глазеть на меня; тогда я отправилась дальше. На меня налетел мальчишка с бидоном в руке, немного молока выплеснулось мне на ноги. Выйдя на Кольцо, я хотела обернуться назад, но так и не решилась повернуть голову. Прохожие оглядывались на меня, и я поняла, что плачу; одна женщина что-то сказала, взяла меня под локоть, но я стряхнула ее руку. Когда я подошла к «Лебедю», глаза у меня уже высохли. Ангела наверняка нашла у тебя в бумажнике мою фотографию.
Я давно хотела тебе сказать, чтобы ты носил с собой другую, не эту карточку. Безмятежный, полный света и тени снимок, который ты сделал у озера три года назад, я хотела порвать и выбросить, да все как-то забывала. Как ты радовался, когда проявил его; перед тобой, в рамке фотографии, было лето: кусочек неба, полоска озера, бродячая собака, а перед ней, присев на корточки возле ее угловатой морды, я; корзинка моя стоит рядом, на земле, в ней видны яблоки; волосы мои, заплетенные в две косички, падают вперед, и я улыбаюсь.
Когда ты сфотографировал меня, Ангела еще спала. Мы с тобой оба – ранние птахи; было едва семь часов, когда ты послал за мной в дом отдыха горничную. Вы с Ангелой приехали накануне; мы с Пипи нашли вам комнату и вечером уже сидели вместе за столиком в «Русалке»; я сидела между тобой и Пипи, напротив Ангелы, и следила, заметит ли она по изменившемуся тембру твоего голоса, как ты счастлив, что снова сидишь рядом со мной. Между столиков шныряли собаки, выпрашивая кости и рыбьи головы; Ангеле очень нравилось желтое терпкое вино. Ты даже пошел танцевать с ней: она вспомнила, что не танцевала уже несколько лет, и вдруг захотела потанцевать чуть-чуть. Пипи кряхтел, жаловался на изжогу, принял с кофе таблетку соды. Я смотрела, как вы кружились на бетонной площадке под медленную музыку, и пила кофе. Пипи все брюзжал и жаловался, что завтра не сможет, наверное, поехать в Бадачонь. На спинке стула висел лиловый плащ Ангелы; она терпеть не может таскать с собой пальто, даже в школу его всегда приносила за ней Эльза, а теперь вот принес ты: Ангела легко простужается, а вечера у озера прохладны. Я знала, как много ты работал эти шесть недель, чтобы собрать денег на отдых; знала, что, не побыв со мной, ты завтра не сможешь работать. Я велела Пипи позвать официанта: мол, подшутим над ними, сбежим отсюда. Пипи был счастлив, что может уйти и лечь в постель; мы расплатились и выскользнули из ресторана. Когда танец кончился и вы обнаружили, что нас нет, мы уже были далеко в парке. Назавтра Ангела рассказывала на пляже, как ты нервничал, не застав нас за столиком.
Дома я уложила Пипи, нагрела крышку и дала ему положить на живот; грелки здесь не было; потом снова ушла бродить и вышла на мол. Было затишье, виднелись огни на противоположном берегу; из «Русалки», где я оставила вас, доносилась музыка. Кто-то плыл на лодке вдоль берега, весла опускались в воду почти беззвучно. Было тепло; небо и озеро сияли яркими звездами. В то время я уже с трудом выносила тебя. Старалась не подходить к телефону, когда ты звонил, не садилась с тобой за один стол, не допускала тебя к своим губам – и при этом улыбалась, уверяла, что люблю тебя, что день без тебя для меня потерян, я даже играть тогда не могу. Я прекрасно знала, что Эльза раздражает Ангелу, а тетя Илу никогда не умела с ней ладить; ты – единственный, кого она слушается, кто напоминает ей, чтоб она завязала горло шарфом и не забыла пообедать, прежде чем мчаться в приют, названный именем ее брата.
Когда ты утром прислал за мной Манци, было еще совсем рано, я еще Не вышла из ванной; спустилась я к тебе веселая, с торчащими своими косичками, похожая на озорную девчонку, и попросила прощения, что вечером сбежала от вас. Мы пошли с тобой вдоль озера в село, у меня была с собой корзинка, и мы купили у священника яблок. Я шла на полшага впереди тебя, приплясывая и дурачась, пела всю дорогу, передразнивала коз, грозила машинам или изображала испуг, когда они сигналили. Вся я была сплошная улыбка. А думала в это время о комнате, где еще спит Ангела, об обставленной по-городскому комнате в крестьянском доме, где на стене, рядом с гобеленовой дамой в стиле рококо, сидит Иисус в Гефсиманском саду и косится на сдвинутые вместе неуклюжие кровати; думала о том, что вчера вечером, когда вы ложились спать, ты закрыл ставни на окнах, чтобы утром Ангелу не разбудил слишком рано солнечный свет, и в постели придвинулся к ней.
Тебе не так уж трудно было бы показать, что твоя привязанность к Ангеле, с тех пор как мы любим друг друга, стала иной, что ты теперь по-другому относишься к ней и к ним ко всем. Но ты всюду таскал ее с собой, убивал себя переводами, чтобы оплачивать счета за ее платья и выполнять все ее прихоти; кроме того, ты платил за телефон тети Илу и за установку электрического бойлера у Эльзы: после смерти дяди Доми они никакой пенсии не получали, а того, что перепадало им за Эмиля, не хватало даже на полмесяца. Ты остался прежним – с той разницей, что теперь ты любил меня. Я же целовала тебя, как будто играя на сцене и заранее планируя: в такой-то момент у меня подогнутся колени, податливой станет спина, потом я, совсем расслабившись, повисну у тебя на руках; только так я могла перенести отвращение, переполнявшее меня рядом с тобой. Ты был мне в тягость – но я не могла так вот взять и освободиться от тебя. Даже когда я плясала вокруг тебя на тропинке, бегущей вдоль берега, – я с гораздо большей охотой занялась бы любым другим делом, чем быть с тобой. Наши собирались ехать в Бадочонь, мне хотелось к Хелле, к Пипи, к кому угодно; я бы даже с Ваней согласна была поболтать, только чтобы не быть с тобой. «Подожди, я тебя сниму!» – сказал ты, когда мы подошли к повороту, где двойной ряд тополей окружал крохотную полянку. Мимо бежала собака, ты поманил ее к нам, я присела возле нее. Хорошо бы лежать сейчас в постели, читать что-нибудь, или валяться на песке, положив голову на спину Пипи, уплыть за буй и загорать, опустив завязки на купальнике – только не быть с тобой, пока Ангела спит дома, а ты стоишь здесь с фотоаппаратом в руках. Косички мои свесились вперед, собака принюхивалась ко мне. «Улыбайся!» – просил ты, и я послушно улыбалась в объектив.
13
«Здесь покоится Дюла Шокораи, ожидая обещанного Иисусом воскресения.
А также до гроба оплакивавшая его вдова, Клара Бенедек-Шокораи».
Под именами отца и матушки я не сделала никакой надписи, даже даты рождения и смерти; да и имена их пришлось высечь лишь потому, что таков был порядок. Я и так знаю, когда они умерли, а другим – какое до этого дело!
В детстве самым большим развлечением для меня был день первого ноября, когда нужно было идти на кладбище со свечами, поминать усопших. Я с нетерпением ожидала, когда уже с моста покажутся огни. Кладбище было за железнодорожной насыпью, по ту сторону моста; семейная усыпальница Мартонов с ангелом виднелась издалека. Когда мы шли мимо нее к могиле прадеда Энчи, матушка всегда осеняла себя крестом и припадала на одно колено на ступеньках склепа; в часовню, стоящую на холмике над усыпальницей, мы не смели входить: в это время там собирались молиться все Мартоны, матушка не хотела им показываться из-за отца. Уже с моста можно было различить каждую могилу; на кладбище как будто был карнавал, веселые огоньки свечей трепетали в холодном, промозглом ноябрьском сумраке. Были могилы, где горели свечи с руку толщиной; недалеко от дедушки лежал генерал, у которого на могиле была даже негасимая лампада с красным андреевским крестом посредине; этот крест я однажды украла и спрятала в дровяном сарае под опилками. Матушка держала меня за руку, а отец брел за нами – но только в первые годы: потом ему нельзя было выходить из дому в сырую погоду, так что мы ходили на кладбище вдвоем с матушкой, а еще позже я одна: матушка боялась даже на час оставить отца одного. Свечки у нас были толщиной с мизинец; прилепив их на надгробный памятник прадедушки Энчи, я зажигала их и потом ходила от могилы к могиле смотреть, кто как празднует этот день.
Однажды я попала на кладбище вместе со школой; дело было весной, с нами были и Гизика и Ангела: хоронили мужа нашей классной дамы. У могилы мы должны были петь, а потом можно было не возвращаться в школу. Мы шли на кладбище по трое: Ангела и Гизика обсуждали вопрос, какие будут у них подвенечные платья. В весеннем свете кладбище выглядело не таким красивым, как в ноябре, когда небо готово было навалиться на землю; весной ветки наливались жизнерадостной силой, и могилы казались нелепыми и ненужными в ярком сиянии дня. «Я выйду замуж в восемнадцать лет», – сказала Ангела; Гизика, как робкое эхо, повторяла за ней: «И я тоже, я тоже!» Я пинала ногой комья земли; Ангела говорила о фате и о церкви. Мы пропели молитву и по дороге домой снова заговорили о свадьбе. Гизика стала составлять меню свадебного застолья, голос у нее сразу стал уверенным, она перечислила множество блюд – и к каждому свой сорт вина. Ангела слушала ее с восторгом. Они пробовали втянуть в разговор и меня, но я буркнула, что никогда не выйду замуж, чем крайне их удивила. Над нами хлопали крыльями птицы, классная дама плакала, все было сверкающим, веселым, весенним. Ангела раскраснелась под мартовским солнцем. Я думала о том, кто это возьмет меня, такую, замуж, и о том еще, что если и захочет кто-нибудь взять, я все равно за него не пойду, раз у меня нет подвенечного платья.
Ночью, под портретом Юсти, я вспомнила, как страстно хотела однажды, чтобы ты умер. Гизика как раз сменила компресс у меня на ноге и не ложилась, сидела на краю кровати, глядя на меня внимательно и серьезно, как в детстве, когда не понимала чего-то и ждала от меня объяснений. Я закрыла глаза: не свет меня беспокоил, а этот взгляд; меня только на сцене рассматривали так пристально, когда на голове у меня был парик, или крылья за спиной, или я изображала мальчика – а так вот только ты смотрел на меня, и взгляд твой словно говорил, что и это мое лицо – лишь маска, а под ней есть другое лицо, настоящее, и тебе очень хочется на него посмотреть. Когда мы были вдвоем с тобой, ты изучал меня; а в начале, когда с нами бывала еще и Ангела, ты следил и за ней.
Ангела почти никогда ничего не просила: она мало ела, пила только сухие, вина; ты до тех пор изучал меню, пока не находил что-нибудь, что ей все-таки было по вкусу, и она благодарно, по-детски улыбалась тебе, пока медленно, словно бы против воли, ела выбранное тобой блюдо. Однажды мы ужинали на горе; Пипи запаздывал, потом позвонил и сказал, что не может прийти: он как раз был до неприличия увлечен какой-то смазливой девчонкой. Был удивительный вечер, холодный и звонкий, горы сверкали в свете заката. Ангела зябла даже в пальто, ты опасался, что она простудится, и уговаривал нас пойти домой. У меня никакого желания не было уходить; я сказала, чтобы вы шли без меня, и долго смотрела на вас, пока вы спускались к автобусной остановке, видела, как вы сели, и проводила глазами автобус, бегущий по серпантину дороги, пока он не стал далекой светящейся звездочкой. Я читала «Макбета», курила, наслаждалась осенним холодом; мои открытые Руки и ноги без чулок стали твердыми и холодными, словно камень. Когда я увидела, что ты возвратился, идешь между столиками в наброшенном на плечи пальто, сунув руки в карманы, и взглядом ищешь меня, – я отложила книгу и сигарету. Ты был лишним, я не хотела тебя, ты меня утомлял. Мне тошно было смотреть, как ты кормишь Ангелу, как берешь ее за руку повыше локтя, чтобы перевести через улицу на каком-нибудь перекрестке; вы оба мне осточертели, ничего не меняло даже то, что ты меня любишь, что ты вернулся, хотя завтра у тебя две лекции в университете, а за ужином ты сказал еще, что всю ночь будешь работать, чтобы выполнить дневную норму перевода.
Ты вернулся, а я представила, что было бы, если б ты умер. Так вот взял и упал бы там, где стоишь сейчас; официанты сбежались бы, склонились над тобой, и нужно было бы идти звонить Ангеле – звонить, конечно, взялась бы я; потом бы тебя унесли, а я бы выпила кофе и продолжала читать «Макбета», и все бы разрешилось само собой: Ангела выплакала бы все глаза, а мне бы не пришлось заниматься еще и тобой. Люди оглядывались на тебя, пока ты шел ко мне, и я невольно улыбнулась: тебя знали больше, чем меня, лицо твое привлекало больше взглядов, пока ты здоровался направо и налево; вот. ты уже рядом. Ты сел в то же кресло, где сидел перед этим, и сказал, что уложил Ангелу в постель; потом ты потянулся за моей рукой с той естественностью, с какой всегда прикасался ко мне.
Я вырвала руку, но тут же улыбнулась тебе и продекламировала из «Макбета»: «Ну что, мой друг? Ты все один, в кругу печальных размышлений?»[38]38
Перевод Б. Пастернака.
[Закрыть] И ты опять не мог понять, ломаю я комедию или в самом деле не рада, что ты вернулся.
Мы до рассвета сидели на горе; ты рассказывал о своей матери, о блюдах, которые любил твой отец, об умершей младшей сестре; мы пили – ты вино, я содовую – и курили. Я и половины не слышала из того, что ты говорил: передо мной был раскрыт «Макбет», я учила роль. В какой-то момент я рассмеялась вслух, подумав, что ты вот сидишь и болтаешь, не зная того, что давным-давно умер, что я убила тебя и ты лежишь где-то в помещении для официантов или в каморке, куда складывают ненужные вещи, Ангела же еще и не догадывается, что стала вдовой и некому будет теперь заказывать ей блинчики с икрой, чтобы она хоть что-нибудь да поела. Сидя в такси по дороге домой, я подумала, что Ангела теперь спит, а тебе завтра придется сидеть за столом целый день, чтобы как-то восполнить сегодняшнее безделье. Я в то время жила еще в городе; пока мы ждали, чтоб нам открыли подъезд, ты целовал меня. «Не надо было мне так долго не пускать тебя спать», – сказал ты и забеспокоился, что завтра я буду усталой. Я поднялась на лифте, мне совсем не хотелось спать, и усталости я не чувствовала; я радовалась, что наконец-то останусь одна, сварю кофе и снова возьмусь за «Макбета». Из окна я еще видела, как ты все оглядываешься на свет, надеясь, что я помашу тебе на прощанье. Ангела сама тебя уговорила вернуться на гору: целый день ты сидишь в четырех стенах, тебе нужен свежий воздух, да и нехорошо так вот взять и оставить меня одну. Я опустила жалюзи и не стала тебе махать.
«Здесь покоится Дюла Шокораи, ожидая обещанного Иисусом…» Я никогда ни на минуту не верила, что когда-нибудь снова увижу отца или матушку. Если подумать хорошо, то мне как-то и в голову не приходило, что обещанное Иисусом касается и меня; еще совсем маленькой, на Дамбе, я часто думала, что мы-то уж наверняка никогда не воскреснем. Тогда все было еще впереди, и жизнь и смерть; я вылезала из постели, подходила к двери, за которой спали родители, прислушивалась, размышляя о том, что ведь когда-нибудь и им придется умереть – и со слезами брела обратно в постель: мне было очень обидно, что у нас в церкви нет своих мест, как у Юдитки или у бабушки, и в церковную кружку на мессе мы бросаем всегда лишь два филлера, так что нечего нам и надеяться, что мы воскреснем когда-нибудь. По стене ползал отсвет свечи: Амбруш возился у себя. Амбруш тоже воскреснет, думала я, у него свиньи, и котел, в котором он варит сливовицу, и запасы отрубей в кладовой.
Самая смелая из надежд, посещавших меня временами, была надежда на то, что отец, может быть, все же вкусит блаженства. Ведь он такой тихий, смиренный, разговаривает с цветами, никому не приносит вреда – а я и ругаюсь, и ворую, и лгу, матушка же не любит ближних, так что мы с ней останемся здесь. Потом я думала, что отцу может быть, удастся захватить с собой матушку – тогда лишь я останусь в земле, все равно меня никто не любит. Для меня естественным и привычным было сознание, что меня не любят, – я не удивлялась и никогда на это не обижалась. Изумляло меня скорее то, что некоторые все же тянутся ко мне – скажем, Гизика или Пипи; но с Гизикой я вместе росла, а Пипи – актер. Здесь, в театре, люди состоят друг с другом в каком-то своеобразном родстве. Мы и любим, и немного презираем друг друга, – это связано с нашей профессией, чувства эти не однозначны, не явны, но прочно объединяют нас.
Ты же принадлежал мне душой и телом. Я лишь сначала радовалась этому – позже это стало меня раздражать: рядом с тобой всегда и всюду была Ангела. Ангелу ты кормил и поил, закрывал одеялом, возил отдыхать, отдавал ей носовой платок, если свой она забывала дома, навещал ее в приюте и, чтобы доставить ей радость, сажал себе на колени сирот. Что толку, что я определяла каждый твой день; Ангела всегда была где-то рядом, ей нужен был врач, или лед для холодильника, или скандинавские сардины, потому что их она точно будет есть, и ты среди множества дел бежал от нее ко мне и от меня к ней.
Если бы ты сказал это раньше, может быть, все сложилось бы по-другому. Когда ты опоздал на встречу со мной, и потом объяснял, что пришлось Ангелу везти на рентген, я почувствовала: с меня довольно, я не могу больше терпеть этих противоестественных отношений, связывающих меня, тебя и Ангелу. Не помню, что я сказала тебе; помню лишь твое лицо, взгляд и движение руки, снова и снова откидывающей волосы. И помню твой голос, когда ты заговорил наконец, и мою руку, сжатую в кулак и падающую на стол; помню свет, упавший на мою рыжую перчатку. «Ты с ума сошла?» – спросил ты, и у меня ослабели ноги, мне пришлось опереться на стол. На моем стакане с минеральной водой шевелилось твое маленькое, уродливое отражение. «Ты с ума сошла?» – сказал ты снова, и я почувствовала, как сильно забилось у меня сердце. «Ты все еще не заметила, Эстер, что я тебя люблю, а не Ангелу?»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.