Текст книги "Красный свет"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 43 (всего у книги 54 страниц)
6
Вальтер Модель был не из тех генералов, что отдают распоряжение армии, не видя солдат, которые сражаются, и посылают их в бой, не зная местности, на которой пойдет бой. За считанные дни, что он провел подо Ржевом, генерал-«пожарник», как его умиленно называли, разобрался в топографии края лучше, чем местные жители. У карты он проводил ровно час в день – но помнил цепко и реагировал быстро.
Георгий Жуков впоследствии сказал про русские армии подо Ржевом: «Кроме везения, надо было обладать умением», – у русских везение отсутствовало, а науку заменяло упорство. Вальтер Модель обладал и тем и другим; помимо того, генерал был храбр. Человек риска, Модель перенес командный штаб непосредственно в Сычевку и к тому времени, когда начался бой, мог вести командование непосредственно с места событий.
Помимо прочего, требовалось ликвидировать дулаг в Сычевке; в ведение генерала не входило управление лагерей, но для быстрого осуществления акции в условиях боя требовалась помощь вермахта.
Ликвидацию евреев в Сычевском дулаге завершили до начала атаки; солдаты обеспечили быстрое заполнение евреями автомобиля-душегубки – потребовалось четыре часа работы на всю партию, из расчета 25 минут на каждые пятьдесят человек. Трехтонный «Опель Блитц» забивали до отказа, времени раздевать евреев и сортировать личные вещи не было.
Спустя три года начальник айнзацгруппы полковник Олендорф так описал работу газвагенов на вверенной ему территории.
«Полковник Покровский: Сколько было казнено с помощью этих автомобилей?
Олендорф: Я не могу назвать точную цифру, но сравнительно это было очень немного, примерно, несколько сотен.
Полковник Покровский: Вы сказали, что в этих машинах казнили главным образом женщин и детей. По каким соображениям?
Олендорф: Существовал категорический приказ Гиммлера по этому поводу. Женщины и дети, согласно этому приказу, должны были быть умерщвлены именно таким образом для того, чтобы избежать лишних душевных волнений, которые возникали в связи с другими видами казни. Это также давало возможность мужчинам, которые сами были женаты, не стрелять в женщин и детей.
Полковник Покровский: Наблюдал ли кто-либо за поведением казнимых в этих машинах?
Олендорф: Да, врачи.
Генерал Никитченко: По каким мотивам истребляли детей?
Олендорф: Был приказ о том, что еврейское население должно быть полностью уничтожено.
Генерал Никитченко: В том числе и дети?
Олендорф: Да.
Генерал Никитченко: Только ли детей евреев уничтожали?
Олендорф: Да.
Генерал Никитченко: А детей тех, кого вы относили к категории комиссаров, тоже уничтожали?
Олендорф: Мне не известно, чтобы когда-либо разыскивали семью комиссара».
И действительно: детей и семьи комиссаров в тот день уничтожать возможности не было – но еврейских детей до начала боя передушили всех.
В приведенном выше диалоге Олендорф предстает человеком долга, к тому же он был человеком поэтическим (рассказывают, что на Нюрнбергском процессе влюбленные женщины слали ему в камеру розы), поэтому Олендорф старался умерщвлять евреев с минимальными психологическими травмами для солдат рейха – но в те дни в Сычевском дулаге грязную работу приходилось делать наскоро. Делали что могли и как могли.
Повезло, что штаб зондеркоманды 7А при айнзацгруппе Б – находился прямо в Сычевке. Все решалось просто и быстро. Командир зондеркоманды был назначен недавно, как и Модель: прежнего командира, доктора юриспруденции Вальтера Блюма, отозвали в Берлин – сейчас на его месте оказался расторопный Курт Матчке. Генерал Модель коротко поговорил с Матчке по телефону: «Вы понимаете, что у вас два часа, в лучшем случае, три. Я не могу вам дать больше одной роты солдат». – «Благодарю, я все понимаю. Этого достаточно, генерал».
Газваген (в ту пору автомобиль еще именовали «дезинфекционным» – Entlausungswagen) в распоряжении солдат имелся один, к тому же маломощный – на пятьдесят человек максимум. Но работали быстро и ладно; огромным облегчением явилось то, что евреи заранее были маркированы, солдаты не тратили времени на выявление еврея среди заключенных. Шел счет на минуты: неизвестно было, что окажется быстрее – основная сила со стороны русского фронта, движение разбитой, но все еще живой 29-й армии, которая перешла Волгу и шла на соединение с основными частями, – или танковый корпус 9-й армии рейха.
Как раз в тот момент, как еврейские трупы облили бензином, Моделю доложили о подходе танкового корпуса. Одновременно пришли сведения от Кумма: полк «Дер Фюрер» закрепился на плацдарме.
Теперь красные могли атаковать: было кому их встретить.
Вальтер Модель – жилистый, отважный, точный – сказал адъютанту, что все решится в следующие десять часов. Адъютант Мэкер вместе с генералом еще раз поглядели карту: слабое место одно – там, где стоит полк молодого Кумма. Подкреплений Кумму в ближайшие десять часов взять неоткуда.
– Курт Матчке просит поставить его людей в оборону.
– Они что-нибудь умеют?
– Наверное умеют.
– Что ж. Пусть штурмуют вокзал.
7
Война стала таким большим делом, объединившим сразу всех людей, что прочие дела по сравнению с войной сделались сразу никчемными. В дни мира разные мелкие занятия казались важными: можно было посвящать дни обсуждению спектакля, или сочинению стихов, или написанию рецензии на повесть, или еще чему-нибудь, что было необязательным для жизни общества, но интересным. Когда война накрыла город, занятия горожан стали сопоставлять с ежедневной смертью многих, и в то время как люди убивали людей и рушилась вся жизнь – заниматься необязательными делами стало стыдно. Казалось, пока совершается необязательное занятие, погибает человек, и ничем нельзя объяснить, почему ты не спас этого человека, а занимался своим необязательным занятием. Но так ведь было всегда, и до войны так было тоже – были беды и смерти, а значит, были и неравновеликие им занятия. Верно, но просто во время войны это сопоставление стало понятным, а до того – таким заметным не было. Прежде беда случалась неожиданно: мы встречались с человеком – а потом он вдруг умирал, и все переживали, что при жизни уделили ему мало внимания. Но умирал человек внезапно – как угадать, что ему надо было уделить внимание именно вчера? Во время войны смерть была объявлена заранее, и это все меняло.
Теперь стало стыдно за мелкие дела: было все равно – написана ли рецензия на повесть, высказано ли мнение. Достать сахар, выставить на крышу ведра с песком, запастись картошкой – было важно, а стихи не важны совсем. Про войну не говорили, войну не обсуждали – но все сравнивали с войной. И даже ежедневные сводки по радио не обсуждали – как не обсуждают пожар; горело и горело; говорить про войну было не нужно – она была везде.
Есть большое единство людей, гораздо большее, нежели любое общество, или государство, или партия единомышленников, – это смерть. Когда люди приходят с праздных улиц на кладбища, они смолкают, сплоченные плотной общностью бывших жизней. Но стоит сделать шаг обратно в пестрый город, в суету необязательных дел, и единства нет – есть любовь к некоторым, неприязнь к отдельным, равнодушие к большинству. Пришла война, и единство смерти вдруг скрепило всех.
Перед лицом этой неоспоримой общности – стали важны простые домашние дела, понятные каждому: чаепитие, поход в кино, штопка порванной рубахи – а занятия, понятные одному, стали ненужными. Домашняя жизнь перестала казаться пустяком, ей отдавались истово, словно наперекор беде – и в этом все тоже были заодно. В прежней жизни Фридрих Холин часто говорил себе: зачем тратить драгоценные минуты на чаепитие – я могу это время отдать творчеству. Теперь он думал: зачем сочинять то, что никак не поможет – зачем тратить минуты, которые могут стать последними?
То, что небытие совсем рядом, чувствовали все – и Холин это чувствовал тоже. Их дом вымер. Квартира Рихтеров, в которой прежде жила большая семья, стояла молчаливая: старшие сыновья уехали на испанскую войну, не вернулись; младший, Соломон, стал курсантом летного училища – обещал писать, но не писал. Старик Рихтер вечерами заходил к Холиным – видно было, что тоскует по большой семье. «Хоть погреется у нас, каково ему одному, без четырех сыновей», – говорила жена. Моисей Рихтер садился на табурет на кухне, молчал, к нему подводили маленького Пашу: «Поздоровайся с дедушкой», – и Моисей гладил Пашу по голове своей костлявой рукой со вздутыми венами.
Опустела квартира Рихтеров; сгинула семья Дешковых, точно и не было такой семьи вовсе; в квартиру к Дешковым вселились Щербатовы из подвального этажа, но и Щербатов пожил в доме недолго – уехал на фронт. А может быть, и не на фронт – кто теперь разберет, куда человека послали. В отсутствие нового хозяина приходили в квартиру трое – вошли резко, жену Щербатова отодвинули в сторону, все перерыли заново, как после ареста Дешкова. Фридрих Холин спросил у старика Рихтера: «Как думаете, зачем приходили?» Старик пожевал губами, сказал: «Когда война, много крови. Хищники кровь чуют, по следу идут».
Если вечером смотреть на окна дома – редко где светится окно.
«А у нас сегодня постный сахар» – лакомство сегодня, розовый и желтый сахар, его вприкуску с кипятком едят, маленькому Паше нравится. Когда возьмешь на руки ребенка, спокойнее – есть задача: маленького уберечь.
Под Новый год заболел Паша Холин. Начался жар; мальчик сначала плакал, потом уже и не плакал, сил не было. Говорил мальчик совсем тихо, ручки его лежали поверх одеяла, тощие и слабые.
– Что у тебя болит, Пашенька? – повторял Фридрих Холин. Он сидел у кровати ребенка, задавал один и тот же вопрос, который Пашу утомлял. Холин говорил эти слова от беспомощности. Он хотел сделать что-то, безразлично что именно, лишь бы нашлось ему дело – куда-то пойти, что-то принести; невыносимо было видеть белое лицо мальчика.
– Что, что болит? – повторял Холин. Мальчик морщился, звук голоса его утомлял.
Жена говорила Холину:
– Успокойся, прошу тебя, – и обнимала Фридриха, словно болен был он, а не их сын.
Однако Холин должен был хоть что-то делать, и ему казалось, что, спрашивая, он проявляет заботу. И он настойчиво спрашивал:
– Что у тебя болит, Паша, скажи папе.
– Горлышко болит, – сказал он, – и грудка болит. Дышать не могу.
Жена клала руку на грудь мальчика, а тот просил:
– Положи на горлышко, – и Люба клала руку на его горло.
– Что, что болит? – повторял Холин. – Что принести? Что нужно?
Он вставал со стула и ходил по комнате, так вот и успокаивался. Катя смотрела, как Холин ходит, и объясняла мальчику: «Папа волнуется. Вот как папа своего сыночка любит. Видишь, папочка переживает. Ты должен скорее поправиться. Нельзя папочку волновать».
Но мальчику становилось хуже.
– Что я должен делать?
Однако ничего от Фридриха Холина не требовалось, ничего было не нужно. Есть Паша не просил, пить не мог, врача уже вызывали третий день, но врач не приходил.
– Пойду приведу врача, – говорил Фридрих Холин; он вставал, резкими шагами ходил по комнате, надевал пальто, выглядывал в окно – за окном была беспросветная декабрьская ночь, и врача в этой ночи не было. Врачи работали в госпиталях для раненых, детских докторов было мало – и лекарств было мало тоже.
– Чаю выпей, чайку горячего, – говорила Люба, но мальчик не мог пить, болело горло.
Пришел наконец врач, тихий еврейский доктор с большим носом. Он просил Пашу открыть рот, наклонялся к мальчику, сдвигал круглые очки на лоб и рассматривал Пашино горло. Потом достал трубочку и прикладывал к Пашиной спине и груди. И стучал по ребрам согнутым пальцем.
– Что у него болит, доктор? – спросил Фридрих Холин.
– Горло болит, и ваш ребенок это вам сказал. У ребенка скарлатина. И мальчику дышать трудно. У мальчика воспаление легких.
– Как это? Как – скарлатина?
– У еврейских детей, как правило, слабое горло, – сказал врач. – Такова наша особенность. Началось, вероятно, со скарлатины. Потом воспаление. Организм очень слабый.
– Наша особенность? – сказал Холин. – Еврейская особенность?
Отец его был наполовину евреем, однако еврейскую бабушку Холин никогда не видел, бабушка жила во Львове – умерла лет десять назад. Отец, правда, называл себя евреем. Но сам он не еврей, какой же он еврей?
– Разве я не увижу, когда ребенок еврей? – сказал врач. – Ваша жена тоже еврейка, это на ней написано. А у вас кто еврей из родителей, папа или мама? Папа? Я так и думал.
Верно: жена тоже наполовину еврейка. Как все-таки некоторые люди быстро нацию определяют. Холин спросил:
– Доктор, это опасно?
– Воспаление легких – это очень опасно. Быть евреем опасно. Вы сами знаете.
– А скарлатина?
– Скарлатина тоже опасно. Но быть евреем гораздо опаснее.
– Как вас зовут, доктор?
– Розенблюм, Захар Абрамович.
– Захар Абрамович, он не умрет? – Зачем спросил? Как страшно эти слова прозвучали. И темно в комнате, и на улице темень.
– Не пускайте в дом господина Гитлера. И достаньте нужные лекарства. И все будет хорошо.
– Какие лекарства, доктор?
– Стрептоцид и норсульфазол. Чудесное лекарство.
– Нам страшно, доктор, – сказал Холин.
– Мне тоже страшно, и моей жене страшно. Когда давно боишься, привыкаешь. Становится легче.
– Я уверен, что победа близко, – сказал Холин. Но думал он только о ребенке.
– Не сомневаюсь, – сказал Розенблюм, – победа очень близко. Не удивлюсь, если завтра уже случится победа. А что потом?
– Вы говорите это странным тоном.
– Скажу вам как еврей еврею, я очень хочу, чтобы господину Гитлеру намылили шею. Только думаю: когда немцев прогонят, мне будет трудно дружить с теми советскими людьми, которые выдавали евреев немецким фашистам.
– Предателей у нас в стране очень мало.
– Вам так кажется?
– Что делать, Захар Абрамович?
– Надо принимать предписанные лекарства. И хорошо кормить мальчика.
– И поможет? Поможет?
– Должно помочь, – сказал Розенблюм, который видел разное.
Паша болел тяжело, через неделю стало понятно, что стрептоцид ему не помог. Люба ночами сидела у постели мальчика, держала руку у него на горле. Паша шептал: «Горлышко болит, мама, положи на горлышко ручку». Люба называла его «пряничек». «Спи-усни, пряничек, проснись здоровенький». Но мальчику стало совсем худо. Температура поднялась до сорока, он мерз. Люба кутала его байковым одеялом, взятым у Рихтеров; на одеяле были нарисованы зеленые медведи.
Пришел доктор Розенблюм, сказал, что нужен пенициллин.
Что такое пенициллин, Холин не знал, и врач им объяснил, что это новое лекарство, очень сильное. В Англии изобрели – на фронте так раненые спасаются.
– Как хорошо, что пенициллин есть, – сказала Люба и стала гладить руки доктора. – Спасибо вам, голубчик Захар Абрамович.
– Пенициллина у меня нет, – сказал доктор, – Бывает только в госпиталях для раненых. Присылают из Англии, мне рассказывали в Первой градской. У них есть для инфекционных раненых. Если загноение при ранении в живот. И советский пенициллин в Боткинской больнице есть. Точно не знаю, не видел никогда, но говорят, что советский пенициллин есть.
– А вы не поможете достать?
– Как же я вам помогу? – и Розенблюм сжал руку Холина. – Вы отец, у вас должны быть силы. На черном рынке, говорят, купить можно.
– Мы книги продадим, – сказал Холин.
– Боюсь, ваши книги сегодня никому не нужны. Продайте пальто.
На Тишинском рынке, где продавали вообще все, даже ковры и мед в больших банках, – пенициллина не было.
Ночью они сидели с женой возле Паши, а Паша дышал слабо. И Холин прижимал ухо к груди мальчика, думал, что тот уже не дышит. Но сын дышал, тонкий хрип проходил сквозь тело, еле слышный звук, как сигнал далекого паровоза – словно далеко проходила железная дорога и оттуда донесся звук. Они друг с другом не разговаривали почти до утра, а под утро Люба сказала:
– Если Паша умрет, что же делать будем? Жить будет трудно.
– Я тогда жить не буду, – сказал Холин. Как и всегда в эти дни, сказав о своих переживаниях, Холин почувствовал, что сказал глупость. Он хотел сказать, что ему невыносимо больно, но получилось, что он свое переживание уравнивает со смертью, а смерть – вот она, перед ними. И смерть приходит без всяких переживаний. Ему стало стыдно. Почему я не умею говорить нужные вещи, думал он.
– Надо жить, – сказала Люба, – вокруг столько горя. Надо людям помогать. Но будет трудно жить.
В Боткинскую больницу пошли вместе с Рихтером – тот знал профессора Рабиновича.
Профессор Рабинович более на работал в Боткинской больнице – а где он теперь работает, никто не говорил.
– Вам к кому?
– В хирургию нам. В отделение Якова Рабиновича.
– Ждите, вызовут, когда Урсин освободится.
Они стояли в холле и ждали.
Холин спросил у Моисея Рихтера:
– Вы чувствуете, что вы еврей?
– Да, я еврей, – ответил старик Рихтер.
– А вот я не чувствую себя евреем, – сказал Холин. – Вся страна на фронте, я вместе с народом, не имею нации.
– Не говорите глупости, – сказал Рихтер. – Слушать противно.
– А скажите…
Но Рихтер отвернулся: он не любил обсуждать глупости. И правда, думал Холин, о чем я говорю, какая разница.
Их пригласили внутрь. Врач Владимир Урсин, полковник медицинской службы, перевезенный в Боткинскую вместе со своими пациентами из-под Вязьмы, лечил последних калек из уничтоженной 29-й армии. В отделение гнойной хирургии он попал после того, как арестовали заведующего, профессора Рабиновича.
– Пенициллин у меня есть вот для него, для него и для него. – Урсин показал пальцем на койки. – А для тех трех уже нет пенициллина. Надеюсь, они сами справятся, на норсульфазоле вытянут. У самого дети. Проблему понимаю.
– Умрет?
– Нельзя, чтобы за сорок ушла. – Это врач про температуру сказал. – Сбивайте чем можете. Спиртом протирайте. Организм может справиться. Ресурсы у нас есть.
– А если…
– Прекратите, товарищ Холин, – сказал Урсин. – Вы не один. Сегодня на повестке дня война.
Они пошли обратно домой. Долгую часть пути шли пешком, по заметенному шоссе, причем старик Рихтер ковылял рядом, не отставая. Потом сели в автобус. Холин боялся возвращаться домой.
– Ты мой пряничек, – говорила Люба мальчику, и лицо ее было такое же белое, как у больного мальчика. И Холин плакал, когда жена на него не смотрела.
Холин теперь почти не ходил в редакцию – за время Пашиной болезни был на службе всего один раз. Спустя десять дней пришел снова. Теперь он уже не боялся Фрумкиной, как прежде, ему было безразлично.
– Странно вас видеть здесь. Вы больше здесь не работаете, – сказала ему Фрумкина. – Приготовила докладную записку в отношении вас. Ставлю в известность. Передаем по инстанции.
– Достаньте мне пенициллин, – сказал Холин.
Он теперь просил всех подряд. Просил у Рихтеров, просил у жены Щербатова: «Вам, в вашем ведомстве, может быть – выдают? Пожалуйста». Он просил даже свою бывшую возлюбленную – пришел в ту самую квартиру, где прежде прятался: «Ты ведь любишь Пашеньку, достань нам пенициллин». Но бывшая возлюбленная подняла брови, поджала губы – она горько переживала обиду. И где же ей пенициллин взять. Сказала: «Вы уж как-нибудь сами. От души сочувствую».
– Помогите мне, – сказал Холин.
Господи, думал Холин, сделай так, чтобы помогли. Господи, спаси сына, Господи, прости меня! Я не верил в тебя, Боже мой, прости меня, Господи.
Он сказал Фрумкиной:
– Мне нужен пенициллин, не знаю, где взять, помогите.
Фрумкина поглядела твердыми вороньими глазами. Она презирала Холина.
– Придите в себя. Стыдно. Размазня.
– Сын болен.
Фрумкина спросила:
– Сколько лет ребенку?
– Пять. Началась скарлатина. Потом легкие. Воспаление. – Господи, зачем я все это говорю? Кому?
Вороньи глаза смотрели пристально. Фрумкина не поверила.
– Придумали про сына. Какой позор! Знаете, что немецкие фашисты убивают детей? – вдруг сказала Фрумкина. – Пока пьете водку и трусите, фашисты убивают еврейских детей.
– Доктор Розенблюм сказал, что у еврейских детей слабое горло. Вот и Паша заболел. Воспаление началось. – Он говорил невпопад и думал: что я говорю, Господи, зачем говорю? Они меня слушают и смеются. Оглянулся на сотрудников редакции; действительно, все на него смотрели.
– Не знала, что вы еврей, – сказала Фрумкина.
– Я не пью больше. Еврей, да. Какая вам разница! Как это – детей убивают?
– Убивают детей. Расстреливают детей немецкие фашисты. В Румбульском лесу расстреляли семь тысяч еврейских детей. Возраст до десяти лет.
– Где это?
– Неважно. В Латвии. Под Ригой.
– Детей убивают? – Он не понимал.
– Ступайте домой, к сыну. Пенициллина мало. Только для нужд фронта. Вы не можете достать пенициллин.
– А на рынке? Я ходил на рынок. – Он всем рассказывал теперь про рынок, оправдывался, что не смог достать лекарство. Но ведь старался. Холин каждому объяснял, что он старался. – Я ходил на Тишинский рынок. У соседей спрашивал.
– При чем тут соседи? Владейте собой, Холин. Вы мужчина.
Он заплакал. Нельзя было плакать, унизительно это, позорно. У всех на виду плачет бессильный человек. Стоял посреди комнаты и плакал, икал от слез, а сотрудники редакции на него смотрели. Сквозь слезы он глядел на их знакомые бессердечные лица. Смотрите, смотрите, как человека раздавили. Нравится вам?
Вернулся домой, а дома был доктор Розенблюм, сидел у Пашиной кроватки. Нос у доктора очень длинный, очки запотели. И не говорил доктор ничего, уколы мальчику делал, спиртом обтирал. Тельце у Паши стало тонкое, легкое, прозрачное. И глаз не открывает уже. Сидели втроем у постели: Люба, Розенблюм и Холин.
Холин несколько раз хотел сказать слова для Любы, но, сказав их про себя, понимал, что это глупые слова.
Ночью в дверь стали стучать. Розенблюм поглядел на Холина вопросительно.
– Это за мной пришли, – сказал Холин.
Когда рушится жизнь, рушится сразу все: война, сын, работа, арест. Фрумкина ведь предупредила меня, думал Холин, она сказала, что пошлет доклад. Теперь быстро приезжают: раскрыли конверт, прочли – и поехали. Пряничек мой, не увижу тебя. Не помог я тебе. Прости меня, пряничек. И беспомощный Холин вышел в прихожую. Пока поворачивал ключ в скважине, смотрел на свою руку – слабая, бесполезная, ничего делать не умеет.
За ним следом вышел врач Захар Абрамович, встал рядом:
– Если вам что-то нужно. Ну, вы понимаете.
– Я от отца отказался, – сказал ему Холин, – понимаете, от отца отказался. Когда страх пришел. Фотографию на пол бросил. – Ему было страшно от самого себя, и слова не выговаривались. – Это все уже потом… понимаете… дико мне, что я сделал…
– Успокойтесь. Если что нужно, скажите. Я останусь здесь до конца.
Холин открыл дверь.
– Покажите мне вашего сына, – сказала Фрумкина. – Покажите ребенка. Где мальчик?
Прошла без приглашения к кровати, отодвинула Любу, нагнулась над ребенком низко, вороньими глазами буравит белое личико. Даже пальто не сняла; пришла проверить – болен ли ребенок. Проверяет, как цензор, ищет в мальчике – как в статье, к чему придраться.
– Уйдите пожалуйста, – сказал Фридрих Холин, – вам здесь нельзя быть.
– Уходите, – сказала Люба. – Наш мальчик очень болен.
Не слушает Фрумкина, смотрит. Привыкла, что она везде главная.
– Вон, – сказал Холин. – Вон идите отсюда.
Фрумкина протянула вперед большой костлявый кулак, разжала. На ладони пять ампул.
– Пенициллин.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.