Текст книги "Верещагин"
Автор книги: Марина Королёва
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
Я подумал о ней по-настоящему только сейчас, спустя целую неделю. Если припомнить, ее присутствие я все равно чувствовал, особенно когда валился после целого дня работы на свой топчан и закрывал глаза. Вот в эти несколько минут до сна, перед тем как провалиться туда, я попадал в облако, которое было ею, оно окружало меня, обнимало, я говорил ей «до завтра», мысленно касался ее губами – везде, везде… Но почему-то мне не приходило в голову позвонить ей. Я просыпался днем, тут же садился за рояль, а вечером было уже поздно.
Посмотрел на часы, было в самый раз. Позвонил ей на работу. Трубку сняли сразу:
– Она на выезде, будет ближе к вечеру.
Что такое «на выезде», я не понял, главное – с ней было все в порядке, и я успокоился. Передавать, кто звонил, я не стал – а вдруг ей еще звонит он, мой брат, или кто-то на работе знает его или меня, чего доброго? Конечно, это была полная ерунда, но я все-таки не стал.
А вечером, почти уже ночью, приехал мой парижанин. С женой и сыном они виделись недавно, у него в Париже, так что мне было разрешено утащить его к себе, как только мы поужинали. Он приехал, как обычно, на свой концерт, на этот раз в Большом зале, и не одна вещичка, как прежде, а целое отделение его музыки!
– Ну что, Профессор, меняется страна, а? – он, как все приезжающие ненадолго, был в иллюзиях.
Ввязываться в спор не хотелось, у меня были на него сегодня другие планы, но он давно и хорошо меня знал, так что не ждал утвердительного ответа.
– Не веришь. Знаю, не веришь.
– Не верю. Здесь никогда ничего не меняется к лучшему, место такое.
– Да помню я твою теорию про тюрьму, помню, – он улыбнулся.
– Скажешь, не прав?
– Прав, – задумчиво отозвался он. – Знаю, что прав, но так хочется всякий раз поверить, побежать, попробовать… Я ведь тебе рассказывал, как мать моя пила?
Рассказывал. Он часто приходил в наш дом, мы были еще студентами. Он жил в консерваторской общаге, вечно был голодный. Моя мать жалела его, кормила нас борщом и пирожками, от которых все мои приятели на глазах пьянели, как от водки. Потом мы с ним уходили ко мне, играли друг другу первые свои сочинения, потом уже не первые, так и шло. И однажды он рассказал, что мать его, оказывается, была пьяницей, запойной, и их, всех троих, растил отец, да еще тетка помогала. Он и домой-то старался не ездить на каникулы, а когда все-таки ехал, возвращался угрюмый, чернее тучи, долго потом отходил. Мне рядом с ним всегда было немного неловко, я был благополучный и сытый. Своя комната, кабинет даже, мать с пирожками, вид из окна на набережную. Но он не завидовал, нет. И музыке моей тоже, хотя нас часто сравнивали, этого было не избежать, и я был гений (так говорили в консерватории), а он просто талант.
– Так вот, помнишь…
Ноктюрн № 4
– Помнишь, я иногда ездил домой, к себе в город, на каникулы? Не хотел, но отец уж очень просил, и сестры скучали. Приеду я – а мать к моему приезду приоденется (или отец ее приоденет), пирог испечет какой-нибудь, мы садимся за стол, сестренки счастливы, и я думаю: господи, вот она, моя семья, вот моя мать (я же любил ее очень), пусть так будет всегда! С ней ведь и поговорить можно было, и голос у нее был знаешь какой? Все заслушивались. Слух у меня в нее. Ну вот…
Он замолчал.
– А на следующий день просыпаюсь – нет ее. Полдня нет, а потом возвращается – лицо красное, виноватое, растрепанная, шумная. И водкой пахнет. Не уследили.
– Кто же тут уследит…
– Да мы знали, что не уследим, но все надеялись: может, одумается, может, увидит нас, своих детей. Я-то ладно, сестер очень жалко было.
Сестры давно жили с ним во Франции, он и это сделал. Я уважал его, моего друга. Матери и отца уже не было на свете.
– Кстати, ты знаешь, как мать умерла? – вдруг спросил он.
Я не знал, он мне этого не рассказывал, просто однажды сообщил, что едет на похороны. К нам не заехал, не успевал.
– Если тяжело, не рассказывай, – сказал я, увидев его лицо.
– Коньяк есть у тебя еще? Ах, стой, я же тебе и привез! Вот дурак, хотел сразу достать!
Он открыл чемодан и достал оттуда такую бутылку, что я сразу устыдился своей, из потайного шкафчика.
– Да ладно, твой тоже ничего, – сказал он великодушно.
Мы выпили.
– Помнишь, я позвонил, сказал тебе, что лечу на похороны? Так вот, тогда ее уже нашли.
– Как это нашли? Где? Она пропадала, что ли?
– Да ты слушай. Пропадала, да. Она же после смерти отца оставалась одна в нашем старом доме, деревянном. Мы с Аннушкой (это его жена, Анн-Мари, француженка) однажды к ней туда приехали, и Аннушка, естественно, пришла в ужас, плакала, умоляла что-нибудь для нее сделать.
– Ты и так, по-моему…
– Ну, ты все знаешь, сестер я забрал, они со мной, а матери, конечно, деньги посылал, но не напрямую, а через тетку – напрямую бесполезно было, она сразу все пропивала и сидела потом без денег. А тут Аннушка со своими слезами: нельзя же так с матерью, надо что-то делать. Как ей объяснишь? Хотя и у меня у самого, честно сказать, сердце было не на месте. Ладно, думаю, попробую, последний раз. А вдруг? И забрал ее во Францию, на три месяца.
Я этого не знал.
– Можешь себе представить, каково было все это пробить и оформить? Год я бился, наверное. Но вот приехала, в гости пока. Аннушка все продумала, до мелочей, комнату ей приготовила, программу какую-то разработала: куда ее свозить, что показать. Дети мои очень ждали: русская бабушка, настоящая! Ну, о сестрах я не говорю.
Он показал глазами: налей еще.
– Ну, первую неделю еще ничего, вроде интересно ей было. А потом – за свое. Мы уходили из дому, она сразу за бутылку. У меня бар хороший, дешевого вина нет, коньяк и все такое, Аннушка следит за этим – уж если пьешь, говорит, так пей понемногу и лучшее, – мы с ним улыбнулись друг другу. – Так она его за неделю опустошила. И начала скучать. Мы уж и так и сяк – нет, ничего не хочет. И с третьей недели завела свое: домой хочу, обратно, со всеми повидалась, больше мне тут делать нечего.
– Неужели уехала?
– Да вот представь себе! Кое-как месяц мы ее продержали, девчонки плакали, чуть не на коленях стояли; нет, домой хочу. Ну, а мы-то все видели – не домой она хочет, ей тут выпить не дают, жить не дают, как она привыкла. Ни дети, ни внуки, ничто не в радость. Эх!
Я молчал. Пытался представить себе, как его мать, которую я никогда не видел, томится в его прекрасном парижском доме (который я видел только на фотографиях), и думал: бедный мой, бедный дружище. Но мы еще не дошли до конца.
– В общем, отправили мы ее обратно, и все пошло по-старому: она в своем доме, тетке я деньги пересылаю при любой возможности и надеюсь, что мать хотя бы не голодная ходит. В следующий приезд навещать ее не стал, уж очень обиделся из-за того ее… визита. Просто позвонил отсюда. Тетка мне потихоньку и рассказала, что у нее в доме компания какая-то завелась, бедовая: мужики ходят, намного моложе ее, она на всех водку покупает, продукты (как же, богатая, сын композитор, во Франции!). Ну, а что я сделаю? Махнул рукой: пусть живет, как хочет. А еще через год она пропала.
Он замолчал.
– Не хочешь – не продолжай, – повторил я.
– Нет, надо же мне кому-то рассказать. Аннушке не могу, духу не хватает, сестрам и детям тем более, пусть запомнят бабушку хорошо, хотя… какое уж там.
Он опять махнул рукой.
– Тетка заявила в милицию, объявили в розыск. Уж не знаю, как там было – искали, не искали. А нашли совсем рядом, под боком, можно сказать. В огороде.
Я не понял.
– Как в огороде?
– А вот так. Убили ее эти дружки, которые к ней ходили, собутыльники, и закопали прямо тут же, у дома, чтобы не возиться. И закопали-то неглубоко, была зима, мороз, землю долбить им не особо хотелось. А потом один из них спьяну сознался, когда его на какой-то краже взяли. Они думали, денег у нее много, она же хвасталась заграничным сыном, а в нашем городке это знаешь что такое было?..
– И что дальше? – задал я самый дурацкий вопрос из всех возможных.
– Ничего. Вот так все и кончилось. Я приехал на опознание, один, никому из своих ничего не сказал. И не скажу! Вот тебе только, ты поймешь, я знаю.
Это и мне трудно было понять, что уж говорить о французской Аннушке.
– Вот она, Россия-то, – друг мой опрокинул в себя рюмку коньяку.
Наверное, его мать так опрокидывала, подумал я некстати. Просто прежде я не замечал у него такого жеста.
– Так о чем мы говорили-то? – вспомнил друг. – А, про то, что здесь тюрьма. Это бы еще ладно. Я вот приезжаю сюда всякий раз, как к матери своей приезжал когда-то: всматриваюсь, надеюсь, хватаю за руки – мама, это я, твой сын, посмотри на меня… Нет, не хочет, держится за бутылку, только в нее и смотрит. Вот и на этот раз приехал: дай, думаю, посмотрю, может, и не все еще здесь потеряно, люди на площади выходят, свободы требуют. Границы открылись. Нашу с тобой музыку играть начинают!
Он подмигнул. Я молчал.
– Не веришь? – снова спросил он.
– Не верю.
– Ну и ладно, давай тогда о главном.
* * *
О главном. Так мы всегда (не без иронии, конечно) говорили о своих сочинениях, еще с консерваторских времен. Но сейчас я не сразу понял, о чем он: я-то снова вспомнил о ней, о том, что неделю уже не слышал ее голоса, не видел ее.
– Я ведь «Верещагина» тебе еще не играл?
– Неужто дописал?!
Он знал, что Кончерто гроссо давно отложен даже не в долгий, а в безнадежный ящик, я же сам ему об этом и говорил.
– Не дописал, но скоро допишу. Немного осталось.
– Так что ж ты, давай играй!
Глаза у него загорелись. Иногда мне казалось, что он понимает мою музыку лучше меня. Впрочем, ничего удивительного: я в ней вообще ничего не понимал и страшно удивлялся, когда кто-то проявлял не просто понимание, но еще и одобрение. А уж если восторг…
Я сел за рояль, он за мой письменный стол, так мы всю жизнь играли друг другу свою музыку. До середины я уже недавно проигрывал Кончерто, для нее, а вот дальше – ту самую часть, о любви – пока только записал и боялся сейчас, что не смогу ее показать как надо, руки не справятся. Зря боялся. Меня уже несло, поднимало, раскачивало той самой волной, на которой мы с ней перелетали через пропасть – и парили, и падали, и растворялись…
Я доиграл. Да-да, дописать оставалось совсем немного, я это понял сейчас окончательно.
Поднял глаза. Друг мой смотрел на меня не отрываясь.
– Что, родной мой? Что скажешь?
– Нет, это ты мне должен что-то сказать. Твой «Верещагин» – это гениально. Ты гений, старик. Впрочем, я это всегда тебе говорил.
– Да ладно тебе.
– Но я не об этом. Что с тобой случилось? Ты не писал так никогда.
Я должен был предполагать, что он поймет и начнет расспрашивать. Говорю же, музыку мою он знал и чувствовал лучше меня.
– Ты влюбился, – сказал он без всякого вопроса, утвердительно.
– Да, – сказал я просто.
– И?
– И все очень плохо.
Он дослушал меня до конца, как я его некоторое время назад. Молчал, перекатывал руками ручку по столу.
– Она знает? – он показал кивком головы в сторону коридора, обозначая жену. Они с ней были дружны, не так как со мной, конечно, но все же. Его Аннушка тоже с ней дружила.
– Нет. Думаю, нет.
– И не говори.
– Я и не говорю.
– Молодец.
Когда-то мы с ним влипли в историю с нашим однокашником, теперь театральным композитором, очень известным (не то что мы, грешные). Уж не знаю почему, он выбрал нас на тот момент доверенными лицами, мы и сами не заметили как. Влюбился в актрису, поспешил всё выложить жене, а актриса эта уходить к нему вовсе не спешила, она ставила на главного режиссера, композитор ей страшно докучал, она уж и не знала, как от него отделаться, он страдал, жена страдала… А мы с другом моим, который тогда еще жил здесь, выслушивали всех по очереди. И тогда, помнится, сидя вот так же за рюмочкой у меня в кабинете, мы с ним пообещали друг другу в сердцах: случись такое у нас – не признаваться своим половинам, до последнего. Молчать, отпираться, отрицать. Помню, меня тогда сразил его аргумент:
– Понимаешь, старик, это же в любом случае травма. Вот жена твоя будет думать, что ей кого-то предпочли, она хуже, значит. Дело, конечно, не в этом, но женщину не разубедишь. Ну, влюбился ты, так это твоя проблема, жена-то чем виновата? Влюбился – сам и выпутывайся, ее не вмешивай. Будь мужиком.
Я, помнится, еще спросил его: а как же, если не просто влюбился, но и уходить решил? Он тогда задумался ненадолго.
– Все равно не сознавайся, пока к стенке не припрут. Даже если уходишь. Говори ей, что ничего у тебя на стороне не было, пока ты с ней жил. Не было, и всё тут.
– То есть врать? – уточнил я.
– Врать, – сказал он убежденно и твердо.
Про мою историю, про жену и Крейдлина, он тоже знал. В один из его приездов я все ему выложил, не выдержал того, что ношу это в себе и только в себе. Это было года через два, я уже почти успокоился, даже колебался, рассказывать или нет. Не хотел, чтобы на жену мою он начал, из мужской солидарности, смотреть как на врага. Но ему это и в голову не пришло, все-таки он был другой, из другого теста, да и парижская жизнь научила его смотреть на семейные коллизии легче.
– Так что скажешь, – спросил я его тогда, – хорошо это, что ли, что она от меня свой роман скрывала? Я же чуть не помер от удара, это как в солнечное сплетение получить! Может, будь я хоть как-то готов…
– И что? – разозлился он. – Что бы ты делал? Мучился подозрениями изо дня в день? Изводился бы ревностью? А она делилась бы с тобой своими страданиями и сомнениями? Нет, она молодец, – сделал он неожиданный вывод.
– Ну уж этого я от тебя не ожидал, друг называется.
– Потерпишь. Зато это правда.
Так что я знал, чего от него сейчас ожидать.
– Значит, у тебя роман, – сказал он задумчиво, – что ж.
– Да не роман это, не роман! – воскликнул я в сердцах. Он же молча показал глазами на дверь. – Люблю я ее, понимаешь? Но тут эта родственная история, да еще и «Верещагин», и человек этот в черном плаще, который зачем-то снял в моем доме квартиру, а потом его убивают, и фамилия, эта фамилия… А еще она очень молода, понимаешь ли ты меня?
– Чего же тут непонятного. Тоже мне, действительно, кончерто гроссо… Все мы, друг мой, через это проходим, когда нам за пятьдесят.
– И ты? – я был изумлен.
Их с Аннушкой браку я всегда завидовал до дрожи, не другу своему и не ей по отдельности завидовал, а вот именно браку – такой он был у них любовный, радостный, дружественный, легкий. Да неужели и у него случались выверты?
– А ты думал, я святой, что ли? Нет, милый, и у меня бывают хорошенькие студентки. Ну, не жены братьев, конечно, так у меня и братьев нет, как ты помнишь. Одни сестры. – Он подмигнул мне. – Да ладно, не волнуйся, ничего серьезного никогда не было.
Я так и знал.
– Мне достаточно было вернуться домой вечером, посмотреть на нее, и я понимал: не хочу, ничего не хочу, она лучшая, и за ее спокойствие я всех поубиваю, себя в том числе.
Я и это знал.
– Что ты думаешь делать, старик? – спросил он меня.
– Не знаю.
– О господи, – он оглядел мой кабинет, доверху заваленный нотами и книгами, стены, увешанные картинами, – только представь себе, как все это надо разбирать, развозить, менять квартиры, этажи, съезжаться-разъезжаться…
Почему-то этот простой аргумент подавил меня. Я действительно не мог себе этого представить, я слишком давно здесь жил.
– Впрочем, – вдруг сказал он, – я такого вот «Верещагина» не написал за свою жизнь, а это, между прочим, аргумент! Да, аргумент. И вдруг, черт возьми, я ошибаюсь? Ты не слушай меня, вообще никого не спрашивай и не слушай. То, что я слышал сейчас, – это любовь, старик.
Я кивнул. Я и сам это знал. Я только не знал, что мне со всем этим делать.
Странно, мне стало легче после этого разговора. Нет, я ничего для себя не решил, но тяжесть неразделенной ноши стала меньше. Парижский мой друг пробыл у нас еще два дня, мы с ним сходили на его концерт в Большой зал, погуляли по городу, переменам он радовался уже не так сильно, а под конец и совсем не радовался – поход в нашу булочную его доконал: он увидел пустой прилавок, где высились пирамиды спичечных коробков.
– А хлеб? – спросил он.
– Это с утра, – объяснил я, – сейчас вечер уже.
В общем, в свой Париж он улетал с явным облегчением. На прощание посмотрел на меня как заговорщик, со значением, напомнил:
– Не говори, слышишь? Не сознавайся, все отрицай. И жди.
Я пожал плечами: что мне еще оставалось?
Часть VI. Долорозо
На следующий день после его отъезда я вспомнил, что надо бы получить гонорар на «Мосфильме». Дело в том, что у меня за эти дни созрел план: я решил отдать ей этот гонорар. Кто знает, что она там сейчас зарабатывает, как живет, да и вообще – мне вдруг захотелось принести ей деньги, много денег! Жена? Она за моими гонорарами в последнее время особо не следила, знала уже, что могу истратить их на картины или спустить все разом у букинистов. В общем, я нашел бы, что сказать, если что.
Я договорился с киношниками, что приеду за деньгами, а потом позвонил ей. Мне повезло, она отозвалась почти сразу. Голос был напряженный, говорила она быстро.
– Ты занята?
– Ну конечно, я тут всегда чем-то занята. Но это даже хорошо.
Мне почудился в этом какой-то намек, но я не стал его обдумывать.
– Можешь встретиться со мной сегодня после работы, родной мой?
Она помолчала.
– А это нужно?
Вопрос был странный.
– Разве ты не хочешь?
– Ну… я не знаю, – опять молчание.
Из трубки как будто прохладный ветерок подул. Все-таки говорить на работе ей не очень удобно, подумал я.
– Я буду ждать тебя на том же месте в шесть, хорошо? Люблю тебя, мой родной.
И я повесил трубку.
В шесть часов я снова стоял у телецентра. В пакете, обычном истертом целлофановом пакете у меня лежало целое состояние: три тысячи рублей. Еще год назад на это можно было купить скромную дачку, подумал я. Впрочем, и сейчас деньги были еще хорошие.
Она опоздала на полчаса, выскочила запыхавшаяся.
– Извини, Профессор, не могла уйти раньше.
– Ничего, родной мой, мне только в радость тебя ждать.
Улыбнулась. Рядом с ней я забывал свои страхи. Знал, что это ненадолго, как после таблетки анальгина, но пусть хотя бы так.
Я хотел увести ее в какой-нибудь парк, вечера были теплые. Мы сели на троллейбус и поехали в Ботанический. Там в это время народ уже расходился, но до закрытия оставалось часа два. Мы пошли по аллеям. Молчали. Вдруг в какой-то момент остановились, переглянулись – и бросились друг к другу, судорожно, бешено, как будто за нами гнались.
– Родной мой, любимая…
– Да, Профессор, да…
Мы чуть ли не бегом бросились через поляну туда, к зарослям, где начиналось подобие леса, – и упали на траву, как только дорожки парка скрылись из виду. Прямо на влажную траву (вчера был дождь), постелить было нечего, но нам было на это наплевать, мы снова летели – над этими кустами, над парком, над самими собой, которые лежали на траве, над городом с его площадями и троллейбусами, туда, где нет квартир, этажей и дворов, туда, где я отчетливо слышал эту скрипку, она звала нас, и обещала, и побеждала, и ликовала – да, да, да… Да!
Я откинулся на спину. Спине было мокро, только сейчас я это почувствовал. Посмотрел на нее сбоку:
– Ты в порядке, родной мой?
Она молчала.
– Надо подниматься, трава влажная, простудишься.
Она вдруг засмеялась.
– Ты что?
– Представила себе, какие мы сейчас.
Из зарослей мы вышли, как нам казалось, в приличном виде, одежду тщательно отряхнули, помогая друг другу. Но редкие прохожие, которые попадались нам потом на аллее, все равно смотрели на нас как-то странно.
– С нами точно всё в порядке? – спросила она, когда заметила это в очередной раз.
– Не уверен, – честно сказал я.
И тут еще, как на грех, эта компания юнцов навстречу:
– Дед, сигаретки не найдется?
Я видел, как она вздрогнула.
– Не курю, – сказал я, хотя как раз собирался закурить, даже за спичками полез.
– Не курит он, – услышали мы ржание, уже когда отошли на несколько шагов, – он по девочкам. Вот козел…
Я видел, что с ней творится.
– Хочешь, я их догоню? Подожди меня.
– Не смей! – закричала она. – Не смей, слышишь? Это они козлы.
Она вцепилась мне в рукав и не пускала.
– Родной мой, – я старался говорить спокойно, – ведь они же правы. Просто они говорят, а другие будут молчать, но думать будут то же самое.
– Мне наплевать на это, понятно тебе? – сказала она, а в голосе было отчаяние. – Вот просто наплевать, и всё!
Я остановился, притянул ее к себе:
– Ну тихо, тихо, не бушуй. Надо успокоиться и понять, что это правда.
Мы еще какое-то время шли по аллее. Начинались тихие летние сумерки, прохожих не стало совсем. Надо было двигаться к выходу.
– Ох, как же я забыл!
Я действительно чуть не забыл про свой пакет с деньгами, хорошо еще, что не оставил его в кустах. Вот бы кто-то порадовался!
– Давай-ка присядем.
Мы сели на первую же скамейку. Я заторопился:
– Послушай, родной мой, я сегодня получил свой киношный гонорар. Вот он, видишь? – Я похлопал по пакету, где лежали три плотные пачки, перетянутые резинками, и понизил голос: – Ту т три тысячи.
– Ого! – она присвистнула. – Как хорошо тебе платят, Профессор! Здорово. Я столько заработаю, – она прикинула про себя, – за полтора года.
– Ну вот, ну вот, – обрадовался я. – Забери их у меня, пожалуйста.
Кажется, мне удалось ее удивить. По крайней мере, смотрела она на меня во все глаза.
– Забери, я тебе их принес.
Я был горд, ужасно горд.
– Ты с ума сошел, Профессор. Как это мне? С чего бы?
– Я хочу, чтобы ты их взяла, – я опять заторопился, – купила себе всё, что захочешь. Абсолютно всё, что можно еще купить здесь за эти деньги.
– Но почему мне? Отнеси это домой, у тебя же есть дом, – она старательно обошла слово «жена».
– Да ну, – махнул я рукой, – там всем всего хватает. Слушай, давай еще раз: я принес эти деньги тебе. И, в конце концов, скоро на них только зубную щетку можно будет купить, я это уже вижу, чувствую, – я и сам в тот момент не знал, насколько был прав.
– Это огромные деньги, – сказала она не очень уверенно, – я даже и не знаю, что с такими делают.
– Потрать, купи что хочешь, – повторил я, – или положи на сберкнижку, хотя это неразумно, но это уж твое дело. Послушай меня, родной мой: если мужчина приносит тебе деньги, не отказывайся, бери, в этом нет ничего дурного. Ты даже не представляешь, какое это наслаждение – принести тебе хотя бы деньги. Что еще я могу тебе принести?
Она посмотрела на меня очень внимательно.
– Значит, больше ничего?
Я помолчал, мысленно попробовал на вкус эти два слова.
– Больше ничего. Ничего, родной мой. Жену свою я уже сделал несчастной. Теперь приниматься за тебя? Нет уж.
Лицо ее, такое живое всегда, сейчас застыло. Или сумерки были виноваты?
– И знай, запомни, никто не будет любить тебя так, как я, – я услышал себя как будто со стороны.
– Ты уже это говорил, – сказала она тихо. – А что для тебя любовь, Профессор?
– Любовь? – Она застала меня врасплох. Хотя нет, я думал об этом, как раз сегодня и думал. – Это как хлеб для голодного. Ты дала мне хлеба, когда я подыхал с голоду. Или как водка, а еще лучше коньяк, водку я не люблю. Когда голова идет кругом и сердцу тепло. Когда жизнь кажется бесконечной, родной мой. Вот что это такое.
– Да, тут мы с тобой расходимся, – голос у нее был сдавленный, странный. – Любовь – это воздух, Профессор. Когда без нее ни дышать, ни жить. Вроде и делаешь вдох, а дыхания не получается. А ты – хлеб, водка, коньяк…
Мы помолчали.
– Я должна была знать, – она говорила это, не глядя на меня, кому-то невидимому перед собой.
– Слушай, не валяй дурака, родной мой. Ну что мы трагедию разыгрываем! Все уляжется, перемелется, утрясется, мы будем с тобой видеться, где и как сможем, правда же? Но никаких резких шагов пока. Время пройдет – год, два, три, сколько нужно. А там видно будет.
– То есть я иду к себе домой, а ты к себе. И мы тайком от всех будем видеться, вот как сейчас, – голос был ровный, бесстрастный, как автомат, который объявляет время по телефону.
– Да почему же тайком? Ну да, какое-то время тайком. Будем видеться, если ты сама от меня не сбежишь, – я попробовал улыбнуться. – Вот, возьми деньги, прошу тебя.
Она взяла. Лицо у нее по-прежнему было почти недвижным, а движения замедленными, она и пакет этот забирала у меня так послушно, как будто не вполне понимала, что делает.
– Вот и умница, вот спасибо тебе. Пойдем, пора, скоро парк закроют, – я обнял ее за плечи, она не шевельнулась.
Становилось темно, и я еще подумал, что опасно становится разгуливать тут с пакетом денег.
Она не возражала. С этой минуты и до метро мы не сказали друг другу ни слова, в метро она тоже молчала, смотрела в одну точку, и, как я ни пытался хоть на секунду перехватить ее взгляд, мне это не удавалось.
– Всё хорошо? – спросил я на всякий случай.
– Да, всё в порядке, – отозвалась она в первый раз за полчаса.
Следующая остановка была ее.
– Ты не выходи со мной, – сказала она опять тем же ровным автоматическим голосом. – Я дойду до дома. Провожать не нужно.
Я и сам побаивался выходить с ней, я все еще ждал, что брат встретит меня однажды на пути к ее дому, или к моему дому, или к консерватории, – да мало ли в городе мест, где он может меня встретить! Это был мой кошмар, наваждение.
– Ты точно сама добежишь? – спросил я на всякий случай. – Не страшно у вас там на улице?
– Точно. Не страшно.
Поезд подъезжал к ее станции, я вместе с ней подошел к двери. И в тот момент, когда дверь открылась, она вдруг резким движением сунула мне в руки пакет с деньгами:
– Возьми, я не хочу, они мне не нужны!
Она выскочила из вагона, я хотел сойти за ней, но замешкался, впереди выходили с огромной сумкой и чемоданом, а когда прошли, двери уже закрывались. Она смотрела на меня с перрона:
– Не звони мне больше, никогда! – успел я услышать.
Через несколько секунд поезд зашел в тоннель, но я успел еще увидеть, как она бежит по перрону к выходу. И стало темно.
Я не мог сразу пойти домой, мне нужно было время. И еще мне срочно надо было выпить, срочно, если я не хотел подохнуть прямо сейчас, прямо здесь, на улице. У меня же куча денег, вспомнил я! И пошел в одно заветное место, где всегда покупал отличный коньяк. Я взял поллитровую бутылку, отсчитал деньги прямо из пачки, которую достал из своего целлофанового пакета. Мой коньячный благодетель смотрел на меня с ужасом:
– Профессор, не боитесь? Вы бы спрятали деньги, что ли. В пиджак вон или по карманам. Время такое, можно и до дома не дойти.
А, да что там. Я взял бутылку, вышел, прямо на улице открыл ее и жадно отпил. Немного полегчало.
Я пошел медленным шагом, тепло так же медленно стекало по шее, груди, рукам. Давай, родное, давай.
Но боль все равно была нестерпимой. Я терпел, сколько мог терпеть, потом снова делал огненный глоток, на какое-то время хватало. Хорош, подумал я: идет вечером по улице нелепый шатающийся человек, с седыми космами, в старомодном пиджаке, пьет дорогой коньяк прямо из горла. А потом снова: за что она меня так? Идиотка, ненормальная, любимая, за что?
А, ты хотел любви. Ты просил любви или нет?! – звучал внутри голос. Вот же тебе, получи. Ты думал, это полеты в розовых облаках под звуки скрипки? Как же, жди. Вот она, любовь, вот так она рвет тебе душу, в кровавые клочья, вот так и вот так, на тряпки, как драные простыни! Смотри, не отворачивайся! Ах, не хочешь? Не можешь?! Тогда пей свой коньяк и не спрашивай за что!
Голос был скрипучий, противный. Отвратительный голос.
И я, чтобы заглушить его, пил – жадно, захлебываясь, кашляя. Когда я подходил к дому, в бутылке почти ничего уже не было, а в голове нарастал скрипичный вой. Это была не та скрипка, совсем не та. Она разрывала мне мозг, скрежетала, распиливала меня пополам. Последний глоток коньяка я выпил уже в лифте, и он вдруг отрезвил меня. Лучше бы я умер, пришло мне в голову. Лучше бы он, мой брат, ее муж, подстерег меня во дворе и разбил бутылку о мою голову – вдребезги. По крайней мере, тогда я перестал бы слышать этот мерзкий голос, который спелся со скрипичным скрежетом.
Ключ не вставлялся в скважину. Я дергал его, чертыхался, снова дергал и поворачивал. Наконец меня услышали, дверь открыла жена, увидела меня:
– О господи.
Наверное, я был страшен. На ее вопрос, не надо ли Доктору позвонить, помотал головой (не надо!), добрался по стенке до своей комнаты и упал на топчан.
В следующие три дня я дописал «Верещагина».
Это было странное чувство. Я был пуст внутри, совершенно пуст: ни звука, ни мысли. Музыки не стало. Двигаться не хотелось. Я лежал на своем топчанчике, воздух вокруг покачивался. Болело слева, в груди, болели руки, голова. Дважды заходила жена, спрашивала, как я. Отвечать я не мог, только морщился. Стало не хватать воздуха.
Потом пришел наш Доктор.
– Что же вы так, Профессор, как пещерный человек, ей-богу. Почему раньше не позвонили?
Он мерил мне давление, слушал сердце своим стетоскопом, который всегда носил с собой, качал головой:
– В больницу надо.
– Нет.
– А если это инфаркт, черт вас возьми?! – он почти заорал на меня.
– Нет, не поеду. Живым я им не дамся.
– Им – это кому?
– Ну, вам не дамся. Вам, докторам.
Он первый раз улыбнулся – и стал куда-то звонить. Через какое-то время приехали люди с небольшим чемоданчиком, оказалось – «скорая», снимать кардиограмму. Я поймал себя на том, что с интересом смотрю на кусок бумажной ленты, который вылезал из этого чемоданчика. Что там можно было увидеть – как она бежит по перрону в метро? как закрываются передо мной двери вагона? как я бреду по темной улице с бутылкой коньяка и кучей денег? как я, разрывая нотную бумагу, пытаюсь записать финал «Верещагина»? и как я люблю ее, чтоб мне провалиться с этой любовью?!
Врачи, двое небритых усталых мужиков в белых халатах, сказали что-то Доктору, он пошел их проводить и вернулся ко мне.
– Молитесь, что обошлось, Профессор, нет у вас инфаркта.
– Я же говорил, не дамся.
– Но будет! – опять заорал он. – Будет инфаркт, если вы еще раз выпьете бутылку коньяку в один присест, да еще на улице!
Я даже улыбнуться не мог.
– Доктор, вот вы всё знаете: что это, когда не хватает воздуха и давит сердце?
– Стенокардия у вас, Профессор. Неудивительно с вашим образом жизни.
Он сел рядом, на стул, взял мою руку и, глядя на свои часы, стал считать пульс.
– Доктор, вы умирали когда-нибудь от любви? – спросил я вдруг. Еще секунду назад я не знал, что спрошу его об этом. Собственно, это и вопросом-то не было.
Он вернул мне мою руку, посмотрел на меня внимательно.
– Знаете, я так и подумал, – сказал он. – Не поверите, но так я и подумал.
Я не стал переспрашивать, о чем он подумал.
– Она замечательная девушка, – проговорил Доктор.
– Вы о ком?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.