Текст книги "Сигнальные пути"
Автор книги: Мария Кондратова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)
Что бы там ни было потом, я никогда не жалела об этом мгновении. Но эта история закончена. Я свободна, на самом деле свободна.
Я лежу на горячем асфальте и чувствую, как камуфляж на животе намокает от пота. Жизнь, которая была схвачена любовью к тебе нерушимо, словно цементным раствором, рассыпается на бессмысленные обломки, и я не уверена, что хочу их собирать. Я лежу посреди чужой войны в городе, где когда-то рвала шелковицу и бегала босиком. Я хочу убивать, потому что не успела родить. Это так глупо, что я начинаю смеяться. И одновременно чувствую, что по лицу у меня текут слезы. Пора подниматься и уходить. Я сдам винтовку и патроны на склад и уеду, как приехала – налегке. Никто не удивится, никто не осудит, а может быть, даже (и это самое лучшее) и не заметит.
На пустой дороге из ниоткуда возникает армейский грузовик. Пара солдатиков и девушка – видно, что из «идейных». Если я кого-то и ненавижу, то именно таких «сознательных» волонтерш, а вовсе не несчастных, загнанных под ружье «срочников» ВСУ, плохо понимающих, почему они здесь, и даже не упоротых нациков из отрядов вроде «Айдара». Тех я могу понять. Их, но не девочек-феечек, падавших в обморок при виде каждой капли крови, пролитой на Майдане, «онижедети», и волшебно равнодушных к сотням смертей на Донбассе, «онисамивиноваты». В рыжем разлете волос мне мерещится что-то знакомое, на машине харьковские номера. Однокурсница? Соседка по общежитию? Я уже не так уверена в том, что уйду с моста, никого не подстрелив. Грузовик ерунда, но эта молодая женщина, восседающая на скамейке в счастливом осознании собственной правоты, она бесит меня. Впрочем, ну их, пусть едут. Пусть проваливаются к черту. Ко всем чертям, говорю я себе и осторожно сдвигаюсь в сторону, чтобы дождаться, когда машина проедет, встать и уйти. Но в этот момент девочка-феечка поднимает голову, смотрит в мою сторону и дергает солдата за рукав. Она заметила меня. Я не понимаю, как такое возможно. Но она меня увидела. Солдат хватается за винтовку. У меня есть мгновение откатиться дальше, рискуя свалиться с моста, или выстрелить в ответ. Я снова заглядываю в прицел. Я выбираю стрелять.
Край. Август 2014
В доме звонит телефон. В этот раз я успеваю взять трубку.
В трубке голос, который я не слышала уже три года и не рассчитывала услышать.
– Господи, Алька, – говорит Руслан. – Что ты там делаешь? Почему ты до сих пор там? Я и представить себе не мог, пока мне Рита не сказала, что ты в городе. Но и тогда я думал, может, она перепутала.
– Погоди, погоди… Какая Рита? И вообще у нас тут уже даже не стреляют… почти.
Но он не дает сбить себя с толку:
– Собирайся. Собирай маму и выезжай. От вас еще ходят автобусы в Харьков? В Харькове я вас встречу.
– Русик, я не могу ехать. Я боюсь…
– Ты боишься, – фыркает он, – не неси ерунды.
– Я беременна, Русик, – говорю я виноватым голосом. – Лида говорит, ехать опасно.
На том конце провода повисает пауза. На мгновение. Только на мгновение.
– Поздравляю. А что отец ребенка думает по этому поводу?
– Он не знает. Это мой ребенок, – говорю я, мне не хочется вдаваться в объяснения. Если Руслан захочет, он поймет.
– Понятно. – отвечает Руслан. Снова пауза.
– Собирай вещи, – говорит он. – Через три дня я буду у вас. Заберу и тебя, и маму.
– Но Лидочка …
– Я позвоню Лиде! – перебивает он меня. – Я врач. Я тебя вывезу. Собирайся. Много вещей не бери.
И надо бы радоваться, наверное… Но я не испытываю ничего, кроме туповатого недоумения. Я слышу, что говорит Руслан, но меня не покидает чувство, что, может быть, он говорит это не мне, что, может быть, он вообще чего-то не понимает. Или это я чего-то не понимаю.
– Послушай, – шепчу я виновато, – может быть, ты чего-то не понимаешь… Но я не уверена, что мы с тобой одинаково смотрим на то, что происходит. И я не за Майдан, если ты вдруг думаешь…
– Я врач, Аля, – перебивает он меня снова, – и если бы я спасал только единомышленников, мне бы давно стоило поменять профессию.
– Понятно… – отвечаю теперь уже я, и мы снова молчим. Несмотря на все заверения Руслана, меня не покидает ощущение недосказанности. Ребенок пинается в животе, стоять тяжело, я присаживаюсь на стул и задаю самый идиотский и самый неизбежный из всех возможных в такой ситуации вопросов:
– Может быть, ты меня еще любишь? – спрашиваю я и жду ответа с тоской. Сейчас он скажет: «ну конечно, люблю», и мне нечего будет ответить, и между нами повиснет ледяная пелена тишины. Но он только смеется в ответ:
– Господи, Аля, какая ты дура… Я люблю свою жену. Если это важно.
– И твоя жена не против…
– Моя жена знает, что мое призвание – спасать людей, – останавливает меня он. – Мы познакомились в госпитале при Михайловской церкви, куда приносили раненых с Майдана.
– Ну тогда почему?! – кричу я на него, на себя, на весь этот свихнувшийся, вывернутый наизнанку мир. – Какого черта ты забыл в нашем городе? У нас уже не стреляют. Почти. Ты не любишь меня. Я не люблю тебя. Зачем тебе приезжать?!
И он отвечает очень коротко, но так, что мне становится ясно, что он долго обдумывал этот ответ:
– Потому, что ты – это ты, потому что я – это я.
– Чертов Монтень… – всхлипываю я.
– Чертов Монтень… – соглашается Руслан.
– А помнишь три способа полового размножения бактерий из Грина – Стаута – Тейлора? – спрашиваю я, как будто больше не о чем спросить через года и расстояния.
– Конъюгация, трансформация, трансдукция, – отвечает он, не задумываясь… И мне становится легко-легко, как на той далекой Донецкой олимпиаде, когда я сомневалась в правильном ответе, а ты шепнул мне его через проход.
– Собирайся, – повторяет Руслан. – Много вещей не бери. Подготовь маму. Я приеду через три дня.
Я снова выхожу во двор, солнце слепит мне глаза сквозь слезы, но теперь я рада и этой слепоте, и ветерку, нырнувшему мне под сарафан и холодящему живот. Я вспоминаю мальчика, протянувшего мне себя, словно розу Парацельса, воскресающую из пепла. Худую костлявую ладонь, полную черешни. Книги, прочитанные вместе на скрипучем диване. Книги, падавшие на пол, когда мы целовались, вместо того чтобы учиться, учиться, учиться… Схему фотосинтеза, которую ты зачитывал мне гекзаметром, и сумрачные мандельштамовские строчки, которыми мы бросались, как дротиками, когда не хватало собственных слов.
Как вернувшись из Харькова в Край раз и навсегда, как мне казалось, определившись с линией судьбы, я шла встречать тебя к воротам больницы – в белом сарафане, с волосами, собранными в прическу, словно на выпускном – полбаллончика лака ушло… В больничном саду ветки шелковиц ломились от темных, тяжелых ягод, и как пять лет назад, ты срывал их и бережно клал в мои приоткрытые губы, стараясь не капнуть соком на сарафан. Солнце било сквозь листву. Так и запомнился тот день в жарком слепящем свете и кипении бьющих по глазам красок, зеленой, фиолетовой, голубой, из которых выныривало твое лицо.
– Когда мы поженимся? – спросил ты.
А я засмеялась в ответ счастливым уплывающим смехом:
– Мы уже женаты, глупый, ты разве не понял? Женатее не бывает…
Ночью под понимающим взглядом администратора мы заселились в городскую гостинницу, точно заправские прелюбодеи. В голой комнате я присела перед зеркалом вытащить шпильки из намертво залакированных волос, ты подошел и стал у меня за спиной. У одной шпильки кончик был отломан, оцарапал шею. Капля крови, круглая, как бусинка, налилась в ключичной ямке. Ты протянул руку ее смахнуть, поднял ко рту и слизнул красную капельку с пальца, как если бы моя кровь была твоей собственной. Я посмотрела на тебя сквозь зеркало, без улыбки: «Ну вот и все. Мы с тобою одной крови. Ты и я».
Кем мы были? Кем стали? Кем остаемся? Есть ли в нас что-то непреходящее, – или бывшее и будущее всего лишь рябь на воде. Существуем ли мы как целое, в осколках, в которые обратилась наша жизнь, история, память? Так далеко разведены мы, так отсечены друг от друга наши судьбы… Но если ты – это ты, а я – это я, если сила взаимного притяжения по-прежнему соединяет нас поверх разделяющего времени и пространства, то мы действительно существуем.
И я поднимаю лицо к Богу, в которого не верю, и благодарю Его. Не за помощь, посланную мне, но за то, что я существую. Нараспев, как молитву, повторяю строки из еще одной соединяющей нас книги: «Даже память не обязательна для любви. Есть земля живых и земля мертвых, и мост между ними – любовь, единственный смысл, единственное спасение».
Я возвращаюсь домой.
– Что случилось? Кто это звонил? – спрашивает мама.
– Это Русик звонил, мама, все будет хорошо. Теперь все будет хорошо! Такой подарок на день рождения! Пойдем на улицу! – зову, тормошу я ее, мне снова хочется солнца, жизни, тепла. Она бурчит, отнекивается, но все-таки выходит вместе со мной во двор. Я иду рядом с ней и чувствую, словно продолжение нашего разговора с Русланом, тонкую золотую нить, протянутую между нами. Вот идет моя мама. Мы безнадежно далеки друг от друга в моем здравии и ее болезни. Но она моя мама. И я ее люблю. Только это имеет значение.
Мы выходим во двор. Мама опускается на лавочку в лопухах, недовольно щурится и бормочет что-то свое, но постепенно ее лицо смягчается, расслабляется под теплыми, бьющими скволь листву лучами, и она кажется почти счастливой в этом бледно-зеленом обрамлении, в просветах которого виден остов старого пешеходного моста через железнодорожные пути.
И так же живо и мгновенно, как любовь к ней, я ощущаю свою любовь к этому городу, к этой земле, и ее ответную наполненность любовью. Война выжгла все лишнее, ненужное, невозможное между людьми: скуку, уныние, провинциальную предопределенность ходить по кругу раз и навсегда заданных вещей. Война не пощадила ничего, кроме любви. Здесь остались старички и старушки, неразлучные, как гоголевские старосветские помещики. Взрослые дети больных родителей. И другие, обреченные и обрекающие себя смертельной опасности безо всякой причины. И нет, и не может быть никакого другого ответа на заданный мной вопрос, кроме одного, не понятого мною, но врезавшегося в память помимо моей воли: «А когда преумножился грех, стала преизобиловать благодать». И во всемирности этого нового потопа, этих дивных родников, бьющих на выжженных огнем пустырях, я ощущаю в себе неведомые ранее пространства и дали. Мне кажется, что я – больше, чем я, больше всего, что знаю о себе или не знаю. Что я могу вместить и ненависть, и любовь, протянуть руку и соединить невозможное, разорванное, разломанное. В это самое мгновение, когда мне становятся видны цель, путь и предназначение моей жизни на многие долгие дни и годы вперед, на дороге, проходящей мимо нашего дома, начинает тарахтеть грузовик. Словно сигнал, подтверждение, знак того, что мне предстоит отправиться в путь. Я улыбаюсь своей детской готовности поверить в любую примету, если она совпадает с моим ожиданием, и срываю с куста запоздалые ягоды малины, сладкие, как обретенная надежда. Я жива. Я все еще могу изменить. Я соберу эти осколки.
Париж. Август 2014. Четвертое письмо
… Ты, конечно, помнишь, что Сковорода завещал написать у себя на могиле «Мир ловил меня, но не поймал», я думаю, только этой заповедью и можно жить в такие времена, как наше. Быть легким, бедным и пустым, чтобы тебя не за что было ухватить. Лучше вообще не иметь сердца. Какие еще дети, о чем ты… Зачем мне сын? Чтобы отправить его убивать твоего сына? Чтобы самой отправиться убивать «ради лучшего будущего наших детей»? Нет, говорю я тебе, нет… Я не хочу себе «простого женского счастья» такой ценою. Вам меня не поймать…
И кстати, можно многое сказать о развитии украинского самосознания по смещению фокуса национальной культуры с блаженного, бродячего космополита Григория Сковороды на Тараса Шевченко с его злой, неутолимой обидой.
Прежде чем задаваться вопросом о смысле жизни, неплохо определиться хотя бы со смыслом смерти. Идея первородного греха, «греха к смерти», независимо от того, как относиться к породившей ее религиозной системе, кажется мне пугающе точной метафорой нашего биологического существования. Мы не просто смертны, мы буквально пропитаны смертностью, как губка водой, она – основа основ. Предчувствию древних, запечатленному в тонком образе, приписываемом Гераклиту, о том, что одна и та же струна натянута на луке и на лире, потому что жизнь и смерть неразделимы, современная биология дает совершенно определенное, молекулярное наполнение. Квинтэссенцией этой неразделимости является механизм апоптоза, регулируемой, запрограммированной гибели клеток – необходимой для нашего роста, развития, обновления. Нашей жизни, в конце концов.
Клетка постарела, испортилась, повреждена да просто не нужна больше в данном месте в данное время – организм подает ей знак, выделяя специальные сигнальные молекулы, факторы апоптоза, и она послушно запускает механизм самоуничтожения. Или не запускает… Этот путь, как и многие другие, бывает поврежден при злокачественном перерождении. Но рак – это все-таки болезнь, а нормой для клеток является именно нерассуждающее, поистине самурайское послушание «до смерти». Жизнь организма, как целого, покупается ценою смерти отдельных его элементов. Но где оно, то «целое», до которого нужно подняться нам, чтобы увидеть смысл собственного конца?
В клетках существуют специальные белки – каспазы, похожие на ферменты нашего пищеварительного тракта, расщепляющие белки. В здоровой клетке они находятся в неактивной форме, но сигнал, полученный от «рецепторов смерти» (это не метафора – именно так их называют в научной литературе), активирует этот сигнальный путь, и клетка буквально переваривает саму себя с помощью этих молекул.
Самый известный пример апоптоза, знакомый большинству еще из школьного курса природоведения, – исчезновение хвоста у головастика при превращении его в лягушонка. Этим же путем идет и человеческий эмбриогенез, «отсекая лишнее». Зародыши с дефектами в системе регуляции программируемой гибели клеток оказываются неспособны к развитию и погибают еще на ранних стадиях онтогенеза. В зрелых организмах апоптоз служит основным способом количественного и качественного постоянства клеточной популяции, уравновешивая собой клеточное размножение.
Говорят, что суммарная масса клеток, которые погибают так в течение года, приблизительно равна массе самого человека. Обновление идет через самопожирание – отмершие клетки утилизируются прямо на месте, поедаются макрофагами. Не пропадать же добру. Не так же ловко человечество «утилизирует» своих мертвецов, если не физически, то метафизически уж точно… «Неизбежное зло», «другого выхода нет» – меня уже тошнит от этих слов, которые я слышу последние полгода. Стоило преодолевать пропасть между бактерией, бессмысленно виляющей жгутиком, и существом, способным расписать Сикстинскую капеллу, написать органную фугу, запустить человека в космос, лишь для того, чтобы прийти к выводу, что мы не более вольны или невольны убивать себе подобных, чем одна клетка, обрекающая на смерть другую ради «общего блага».
Сегодня ты есть, завтра нет. Но в момент исчезновения каждый из нас знает о своем предназначении не больше, чем клетка, растворяющая, пожирающая саму себя. Исчезает ли это ненужная эмбриональная перепонка, чтобы дать развиться, освободиться руке будущего великого ваятеля и художника, или клетка, пораженная вирусом, самоотверженно жертвует собой, чтобы спасти остальных, а может, напротив, сигнал, посланный опухолевой клеткой, убивает защитника – лейкоцита или это разные клоны опухолевых клеток выясняют отношения между собой, давая шанс более безжалостным и злокачественным? Сегодня, ты есть завтра нет, и тебе никогда не узнать, послужит твоя смерть здравию или болезни, жизни или смерти того целого, которому ты служишь. Да и существует ли оно, это целое?.. Даже если в твоей жизни отыщется смысл, совершенно не обязательно, что он окажется таким, какого ты искал.
Моя любимая история – про жизнь, про смерть, про смысл – это история HeLa. История Генриетты Лакс. Середина двадцатого века. Чернокожая американка из бедной необразованной семьи. Пятеро детей к тридцати годам, у одной из дочерей выраженная умственная неполноценность. Жизнь не сахар, а черная и черствая горбушка. О чем она думала, о чем мечтала? Вероятно, о лучшей доле для своих детей, о собственном домике, каком-нибудь достатке и прочей «американской мечте». Говорят, она принимала участие в манифестациях, требовавших разработку вакцины против полиомиелита, эпидемия которого в пятидесятых годах двадцатого века прокатилась по миру. Трудно сказать, было ли это чем-то бо́льшим, чем материнский страх увидеть и своих детей искалеченными болезнью. Мы так немного знаем об этой женщине, что остается только гадать. Лишь два факта ее биографии известны со всей возможной определенностью – в феврале 1951 года ей поставили диагноз «рак шейки матки». Восемь месяцев спустя она скончалась. Точка? Запятая?.. Скорее многоточее. Один из образцов ее опухоли (взятый еще при жизни Генриетты) проявил необыкновенные свойства. Обычно клетки в культуре (специальной питательной среде, поддерживающей их рост) способны делиться лишь ограниченное количество раз (так называемый предел Хейфлика), после чего погибают, но клетки, полученные из опухоли Генриетты, были способны делиться бесконечно долго и вдобавок делали это в два раза быстрее обычных, здоровых клеток. Эта линия клеток, получившая имя HeLa, стала первой стабильной клеточной линией для лабораторных исследований. И до сих пор продолжает оставаться одной из самых популярных моделей. Именно с ее помощью в США разрабатывали вакцину против полиомиелита. Клетки этой линии летали в космос, помогали (и помогают) ученым бороться с раком и СПИДом и сотнями других менее «раскрученных» болезней. Дав начало этой линии, Генриетта Лакс спасла больше жизней, чем самый известный врач. Хотела ли она для себя такой судьбы? Могла ли вообразить, что и через полвека после ее исчезновения с лица Земли бессмертные клетки, несущие память о ее коротком существовании, будут продолжать жить таинственной лабораторной жизнью, не имеющей ничего общего с ее собственной?
На сегодняшний день в мире существует около пятидесяти тонн культуры HeLa. Между тем, что мы думает о себе и своем предназначении, и тем, что на самом деле остается от нас миру, разница примерно такая же, как между улыбкой юной темнокожей женщины, держащей за руку любимого на старой черно-белой фотографии и пятидесятью тоннами необыкновенно жизнестойкого, активно делящегося клеточного бульона в ферментаторах тысяч лабораторий. Я бы посочувствовала ей, пожалуй, если бы не мрачноватая уверенность, что от меня не останется и того.
Сегодня утром я видела птенца голубя, упавшего между путями на одной из открытых станций парижского метро. Он прятался под рельсом, прижимался к земле, когда поезд проносился у него над головой, и тяжело дышал в коротких паузах между электричками, так что пробивающиеся перья ходуном ходили на голой спине. Я думаю, мы находимся там же – между двумя поездами истории, и весь наш хваленый выбор – это всего лишь вопрос о том, колеса какого из них перетрут наши тоненькие голые шейки в кровавый фарш. Никто не станет останавливать движение транспорта из-за птенца. Голубь – птица не редкая. И мы не редкие, нас не жалко.
Ты можешь писать мне об «освобождении» или «порабощении», навешивать ярлыки «природных рабов» и «истинно свободных людей» на одних или других, доказывать, что Киев – русский город или что Краснодар – город украинский. Я не вижу смысла. Я вижу только смерть, все остальное – домыслы. Здесь и сейчас нет никакой возможности узнать, для чего все это. Нечем успокоить сердце. Там, где дело касается жизни и смерти, остается только верить. Или не верить.
Я не верю, прости. Я слишком расколота. Слишком. Корни мои остались в земле, которой больше нет, в которой было пятнадцать республик – пятнадцать золотых сестер с фонтана ВДНХ. Листья и ветки разметаны ветром, плодов не будет. Я больше не испытываю боли, только туповатое равнодушие. Мне скучно, мне уже все равно, сколько и кого там у вас убьют. В мире все время кого-нибудь убивают, вы такое же мясо, как и остальные – смиритесь уже. Когда вы будете нужны, вас покажут, перестанете быть нужны – вас забудут. Я хочу забыть все это раньше. Еще раньше. На краю света есть чудесные страны: Эквадор, Уругвай. Там можно построить домик в горах и жить, разводя пчел. Я хочу уехать куда-нибудь туда, где никто не говорит по-русски, по-украински, по-французски. Я хочу сбросить бремя памяти, бремя языка, бремя всей этой чудовищной и бессмысленной сложности, я больше не хочу ничего знать о людях и молекулах. Я хочу жить простой растительной жизнью без смысла, ставить ульи и думать коротенькие мысли на плохо выученном испанском.
Мы были воспитаны в огромном, почти религиозном преклонении перед историей, памятью прошлого, древними камнями, но в какой-то момент эта ноша стала неподъемна. Ты не можешь больше унести на своих плечах всех этих мертвецов, которые кричат тебе в уши и требуют каждый свое, меряются числом совершенных злодеяний и перенесенных мук. В конце концов ты должен отбросить прошлое, для того чтобы жить. Иначе эти мертвецы пожрут тебя. Мертвецы всегда хотят еще и еще мертвецов. За привилегию иметь корни приходится платить необходимостью удобрять их дерьмом и кровью. Мне страшно писать это, но все-таки я скажу: может быть, жизнь и не дана нам от Бога, но история – это точно изобретение дьявола.
Слишком долго я смотрелась в эти темные воды, забыв о древнем предостережении о родстве знания и печалей. Чем больше узнаешь, тем меньше чувствуешь себя способным вместить. Чтобы понять смысл гибели клетки, нужно было увидеть весь организм в единстве и многообразии всех его связей. Чтобы притязать на понимание смысла смерти одного-единственного человека, нужно суметь объять все человечество.
Париж. Август 2014
Она вышла из подземки через галерею Карусель, чтобы сесть на автобус напротив Лувра. Можно было и дальше ехать на метро, но почему-то захотелось наверх. Около входа в Тюильри, как обычно, толпились темнокожие парни со связками разноцветных эйфелевых башен. Она прошла мимо них с независимым видом, как ходят местные, – губы сжаты, взгляд устремлен вперед и вдаль, вместо того чтобы с туристической беспечностью шарить по сторонам. В босоножки тут же набились острые камушки с парковой дорожки, пришлось остановиться сразу за аркой, чтобы вытряхнуть эту мелкую дрянь.
Край. Август 2014
Она не поняла, с какой стороны раздался первый выстрел…
Харьковская линия. Август 2014
Она не поняла, с какой стороны…
Московская линия. Август 2014
Она не поняла…
Париж. Август 2014
… И когда она медленно падала на мостовую, зная, что умирает и не успевая понять почему, перед глазами у нее пронеслась яркая короткая и бессмысленная нарезка кадров из какого-то другого мира, не имевшего ничего общего с вывереной окаменелой прелестью первого аррондисмана Парижа, красивого, спокойного города, семьдесят лет не знавшего войн. Словно смерть ее была соединением сразу нескольких смертей. Точкой пресечения не единственной, но множества (прожитых? непрожитых?) жизней. Она увидела: пыльный борт грузовика и черный брезентовый полог, наползающий на лицо, ржавый железнодорожный мост, улетающий в белесую голубизну, и тоненькое яблоневое деревце, перерезанное осколком. Услышала жаркое гудение и стрекотание летнего дня, вдохнула густой и влажный травяной дух, идущий от разогретой земли, почувстовала не боль, но легкую дрожь под ключицей, откуда вдруг забил пульсирующий фонтанчик, похожий на питьевые фонтанчики нашего детства, но не прозрачный, а алый. Красная влага наполнила ладонь. «Мама не смотри сюда, пожалуйста»…
Боли не было. Не было страха. Только странное облегчение, почти счастье. Словно в душную комнату открыли окно, и туда хлынули воздух и свет. «Чему ты радуешься?» – спросила она у той далекой и близкой себя, что существовала и переставала существовать во множестве измерений одновременно. И ответила: «Всему». Она еще успела подумать, что хрустальная пирамида Лувра, рушащаяся в небо у нее над головой, похожа на террикон, и улыбнуться этой нелепой мысли. А больше уже ничего не успела и не могла успеть. Потом была тьма. Потом был свет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.