Текст книги "Сигнальные пути"
Автор книги: Мария Кондратова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
В воздухе висело исступленное желание чуда, желание перемен, и разве я сама не желала того же? Кто же виноват, что мое желание исполнилось так скоро и так буквально.
Третье женское лицо, случайно нанизавшееся на ту же нить, возникло из увиденного на днях документального фильма про убитую журналистку. Там было несколько старых архивных кадров, снятых любительской видеокамерой, – молодая женщина в кругу коллег на редакционном застолье. В начале своего пути эта женщина была красива. Красива, но не отличима от сотен и тысяч других молодых, стриженых, темноглазых. Пожилая женщина в конце фильма красива не была и, вероятно, даже не была «хороша» расхожим бытовым представлением о «хороших» и «нехороших» людях, но у нее было собственное лицо, не похожее ни на какое другое.
А кто я? Есть ли у меня лицо? Какое оно? Я смотрела в темное окно, видела глаза, губы, контур подбородка, прерывистую волну рыжих волос, каждая черта по отдельности была не уродлива, но складывались ли они вместе? После всего пережитого я не была уверена, что человеческое лицо это что-то, что можно увидеть в зеркало.
На торопливое бульканье чайника на кухню пришла Кристина. Она куталась в шаль и улыбалась слабой виноватой улыбкой, какая обычно бывает у верующих девушек «за тридцать» с неустроенной личной жизнью. Кристина чахла над византийскими рукописями в архиве, была тихо и безобидно влюблена в моего мужа и думала, что об этом никто не знает. У нее единственной в комнате были поклеены недорогие обои, и даже за это она извинялась – книгам вредна пыль, понимаете… Но если бы Дмитрий сказал ей, что обои необходимо убрать, она тут же кинулась их сдирать. Но ты не отдавал такого приказа. Ты был добр к Кристине. Ты часто бывал добр к другим и редко ко мне.
– Это просто черт знает что, – сказала Кристина, глядя в пространство.
Я удивилась такой неожиданной экспрессии, но оказалось, что Кристину возмущает не исчезновение моего мужа и даже не то, что нас того гляди выгонят из неоплаченной квартиры. В те дни, что я провела в бессильном вневременном беспамятстве, выискивая все возможные свои вины и казня себя за них, в России прошли очередные выборы. Прошли, как водится, криво, нечестно, фальшиво, и теперь мыслящие люди выражали возмущение их результатами. А кто у нас в России не мыслящий? Нет таких… Даже Кристина и та негодовала и собиралась завтра идти на Болотную площадь требовать справедливости. Потому что – ну нельзя же так! Сколько можно терпеть?
Терпеть Кристине, как девушке православной, полагалось пожизненно, а потом, вероятно, еще и посмертно. Но об этом я ей напоминать не стала.
– Коммунисты бузят? – поинтересовалась я, доставая коробку с рафинадом – единственное, что оставалось дома «из сладкого».
Красные, ну или какие там они были сейчас, дежурно возмущались действующей властью с девяносто первого года. Странно, что двадцать лет спустя это унылое, «без огонька» сопротивление сложившемуся порядку вещей вдруг взволновало передовых православных девушек.
– При чем здесь коммунисты? – спросила Кристина
Настал мой черед удивляться. Представления о российской политической жизни у меня были довольно смутные, но партий, могущих претендовать на большинство в Думе, традиционно было всего две.
Кристина назвала имена нескольких деятелей, числившихся в отечественном паноптикуме «либеральными». (Политические семена западной мысли в отечественной почве мутировали до неузнаваемости, порождая удивительные химеры вроде ЛДПР.) Партии, к которым они примыкали, стабильно набирали на выборах по полтора-два процента. Даже если предположить, что законная власть портила половину поданных бюллетеней, им в лучшем случае удалось бы подтянуться процентов до пяти, то есть выцарапать себе одно-два ничего не решающих места в Думе. Претендовать на большинство они не могли ни при каком раскладе. Единственной политической силой, которая действительно имела шанс перехватить влияние на парламент, были коммунисты. Я попыталась, как могла, объяснить это соседке.
Кристина выслушала меня, по-птичьи наклонив голову. Она не спорила. Но она определенно была уверена, что митинг не за коммунистов. Просто за честные выборы. За честность. Хорошие люди против плохих.
«Хорошие люди»… По моим ощущениям таковых в Москве едва ли хватило бы на вечеринку, не то что на многолюдный марш протеста.
– Ты пойдешь? – спросила она меня.
– Нет, – ответила я, наверное, слишком резко. – В понедельник хозяин приходит. Надо хотя бы балкон разгрести.
– Хочешь, я помогу?
– Не надо. – Я не хотела ее помощи.
– От Дмитрия Сергеевича никаких новостей…
Это был не вопрос, и я отвечать не стала.
– Надеюсь, у него все хорошо…
– Можешь даже не сомневаться.
Меня выводил из себя ее тоненький благоговейный голосок. Мне захотелось ее стукнуть. Сдернуть этот чертов платок и закричать: «Твой… мой Дмитрий Сергеевич бросил меня, предал всех вас! Почему ты продолжаешь беспокоиться не обо мне, не о себе, а о нем?!»
Кристина опустила голову и сильнее закуталась в шаль. Мне на секунду стало жалко ее. Мы были словно две горлицы, бьющиеся в одном силке и напрасно ранящие друг друга. Но злая темная обида давила на грудь, не давала дышать.
– И кстати, Дмитрий Сергеевич никогда не был сторонником выборов.
Кристина подняла руку, защищаясь:
– Конечно, я тоже за помазанника, за царя – сказала она, и было так мучительно увидеть на бледненьком некрасивом лице отблеск того огня, что когда-то опалил и меня. – Но если уж у нас нет помазанника, то пусть будут хотя бы честные выборы… – А вот это было уже что-то новое. Этого бы ты определенно не одобрил. Вот хорошо!
– Конечно, Кристина, тебе обязательно надо туда пойти, – сказала я.
Она чуть не расплакалась и стала взахлеб рассказывать, как ходила по Чистопрудному бульвару на прошлой неделе, какие там были замечательные люди, какие умные, живые, чувствующие лица… В ее глазах мелькало что-то похожее на счастье, бледное хрупкое счастье пичужки, прибившейся к новой стае…
– А я не могу, мне надо хотя бы балкон расчистить, – повторилась я.
На балконе много лет жили, гадили и умирали голуби, в результате чего там образовались апокалиптические наслоения из перьев, гуано и костей. «Культурный слой» сантиметров в семь, не меньше. Материализовавшаяся история – то, что остается от нее, когда кровь впитывается в землю, а черви выедают мозги. Пух и гуано – добрых и злых дел, слипшихся, перемешавшихся так, что не разобрать и не разделить, да острые белые кости.
Пока люди в центре Москвы шагали вперед за светлым будущим, я разбиралась с кромешным прошлым. Шли студенты и офисная молодежь, ласково названная одним из лидеров движения «крольчатами», как бы намекая на то, чьи косточки, если дело пойдет вразнос, хрустнут под каблуком истории, и чьи именно белые окровавленные шубки будут явлены миру, как пример беспримерной бесчеловечности и зверства режима, шли прелестные жены, дочери и невесты олигархов девяностых, недовольные тем, что их мужей, отцов, женихов оттирают от жирного пирога борзые государственные олигархи двухтысячных. Шли жены государственных режиссеров (без мужей), мудро реализуя национальную гибкость творческой интеллигенции – куда бы ни завернула, куда бы ни вывезла кривая, пьяная колея отечественной истории, в семье должен оказаться хоть кто-нибудь, колебавшийся синхронно с генеральной линией. С профессиональным азартом шли журналисты, писатели, юмористы, актеры, телеведущие и иные охотники за живой человеческой эмоцией, искатели искренности и подлинности. Шли ученые и аспиранты в предпоследней отчаянной надежде, что, может быть, все-таки не придется после защиты лихорадочно искать позицию в далеком Мельбурне или Вайоминге, или учить немецкий для грантов DAAD, может быть, все-таки удастся возродить науку в России. Присутствие в колонне олигархов и гламурных красавиц как бы намекало, что не в науке счастье, но, вероятно, ученые и олигархи шли в разных частях колонны и оттого не ощущали взаимного противоречия. Шли политики девяностых, мало отличимые от олигархов девяностых, коррумпированные борцы с коррупцией и самовластные борцы с самовластьем.
Было много улыбок, веселья, искреннего смеха, братских объятий и дружеских рукопожатий. Наверное, и мне стоило оказаться там, в теплой и единодушной людской суете, но я была там, где была – на холодном, продуваемом ветрами балконе. Я разбивала корки подмерзшего припорошенного снегом голубиного помета красным пластиковым совком и им же потом поддевала пласты голубиных останков. Гуано фасовалось в мусорные пакеты, и, наполнив очередной, я заносила его в комнату и останавливалась около батареи погреться.
В центре Москвы люди чувствовали себя частью истории, они желали изменений и знали, что могут изменить. Хотя едва ли взялись бы объяснить, как именно преобразится наша жизнь от того, что в Думе большинство перейдет к коммунистам, а либеральные депутаты получат вместо нуля три, а может быть, даже целых пять мест. От их мнения, от их голоса зависело так много. И только у меня голоса не было. Во сне или наяву я могла кричать или шептать слова ненависти или любви. Но ничего не могла изменить. Мой выбор был моим собственным выбором, никто не фальсифицировал его, никто не подделывал бюллетени… Но разве от этого боль становилась меньше? Прошлое больше не зависело от меня, настоящее разлетелось в прах, будущее было неизвестно. Все, что я могла, – это убрать с балкона голубиное дерьмо или оставить как есть. Я выбрала первое. Не думаю, что это был лучший выбор. Скорее всего, хозяин квартиры вообще не обратит внимания на такую ерунду, как балкон. Упустив, растратив, не заметив сотни возможностей превратить эту квартиру в нормальное человеческое жилье, я сегодня, в последний оставшийся день, делала то немногое и, вероятно, бессмысленное, что могла.
Со сцены на Болотной говорили о выборе, достоинстве и свободе. Впрочем, полноценно внимать благим призывам могли лишь немногие счастливцы, оказавшиеся рядом с маломощными динамиками. Остальные митингующие болтали о своем, разбившись на небольшие группы по интересам, но общее настроение «Хватит, довольно!», витавшее над толпой, придавало видимость единства разнородной людской массе. Выступали старые лидеры и новые лидеры.
Я устала, пальцы потеряли чувствительность, поясница болела от сгибаний и разгибаний, а балкон был расчищен едва ли на треть. В углах орудовать совком стало неудобно, и я выгребала оттуда голубиное дерьмо голыми руками. В отяжелевшей голове запоздало царапнулась мысль, что в смеси экскрементов и разложившихся птичьих трупов может оказатся какая угодно дрянь, а острые кости легко могли проколоть палец до крови. Надо было остановиться, вымыть руки, надеть перчатки, но я ничего этого не сделала. Вместе с усталостью и отуплением пришло неожиданное, целительное бесчувствие. Мне было все равно, жив ты или мертв, мне было все равно, буду я жить или умру. Мне не хотелось умирать, но и жить – не особенно. Мне хотелось очистить балкон от мертвых голубей и выбросить наконец в мусор ранящие кости.
Я закончила, когда уже стемнело. Народ на Болотной начал расходиться примерно в это же время. С темно-серого неба срывались редкие снежинки, похожие на…
Край. Декабрь 2011
…птичьи перья, падали на памятники, укрывали мохнатые сосновые лапы, создавая невесомый фон для легкой, недавящей тишины, какая бывает зимой в лесу. Кладбище было со всех сторон окружено сосняком, когда-то молодым и плотным, а теперь основательно прореженным временем. В просветах между деревьями виднелись горки, по которым вверх и вниз сновали человеческие фигурки с санками и лыжами, но звуки кутерьмы рассеивались, гасли в разделяющих нас сугробах, мы ничего не слышали. За горками в ясные дни голубели трубы комбината, а сегодня висела непрозрачная белесая пелена. Руслан осторожно стукнул лопатой по оградке, от лопасти отвалился снежный пласт.
– Так, конечно, лучше, – был вынужден признать он, оглядев расчищенную нами тропинку. – Только ведь все равно никакого смысла.
Каждую пару недель зимой мы приезжали сюда прибрать папину могилу. Обычно я ездила с мамой, но сегодня она осталась дома.
– Ни малейшего, – согласилась я, глядя в тяжелое набухшее новыми снегами небо, – завтра опять засыпет. Жизнь бессмысленна и беспощадна. Это такой дзен. Деяние, не предполагающее вознаграждение.
Руслан кивнул, про дзен он понимал, сам когда-то тусовался с луганскими буддистами, а я опять почувствовала себя плохо прописанным персонажем из старого пелевинского романа, изрекающим бессмысленные чужие истины. Почему я должна что-то объяснять? Не хочет – пусть не помогает. Но он рвался помочь. Никогда не думала, что стремление мужчины быть опорой и каменной стеной может так утомлять.
Я метелкой обмахнула могилу. Памятник был самый простой, как у многих вокруг, – металлический, крашеный серебрянкой. Ползучие песчаные почвы плохо держали монументы. Почти все надгробия на кладбище стояли «кто в лес, кто по дрова» – заваливаясь на тот или другой бок, хотя здесь не было старых могил. Это кладбище открыли, кажется, только в восьмидесятые, оно было чуть-чуть моложе меня. Руслану этот смертный разнобой был неприятен.
– Давай поставим наконец твоему папе нормальный памятник, – в третий раз за сегодня предложил он. – Если вопрос в деньгах… Просто больно смотреть на это убожество.
Я в третий раз сказала: «Посмотрим», чтобы не говорить: «Нет». Я видела эти новые памятники: полированный гранит, черная графика, они выглядели основательно и современно. Но это все не имело никакого отношения к папе, папа не был современен, он остался в том времени, когда весь город выходил на демонстрации Первого мая и Седьмого ноября, в профсоюзе комбината давали путевки на море, а по домам слушали тайком «вражеские голоса» и травили анекдоты с легким и веселым диссидентским душком. Там, давным-давно, девочка с ямочкой на обмороженном подбородке плакала, возвращаясь из детского сада, что ее не берут играть в похороны Брежнева вместе с остальными, и большой мужчина в коротком и слишком тесном для его рослой фигуры пальто беспомощно топтался вокруг нее, угововаривая вполголоса: «Ну что ты, Пузырик… Ну не плачь, пожалуйста… Все будет хорошо». Папа был советский человек из неуклюжего времени, крашенного серебрянкой, и это несуразное надгробие подходило ему как нельзя лучше.
Мы молча закончили расчищать снег. В этой согласованной тишине не было ни напряжения, ни скрытого конфликта, каждый занимался своим делом, но мне подумалось, что паузы в наших нечастых диалогах за последний год стали занимать гораздо больше места, чем слова, и мы все чаще предпочитаем промолчать, а не спорить, и вообще молчать, а не говорить друг с другом. Десять лет назад мы спорили, не переставая. Кажется, даже в постели, в паузах между снами и любовными судорогами, мы умудрялись выяснять отношения по каким-то отвлеченным вопросам. Помню, однажды ты скатился с меня, мокрый, задыхающийся, горячий, на мгновение зарылся лицом в подушку, а потом приподнялся на руках и, как ни в чем не бывало, заявил, глядя на меня сверху вниз: «А все-таки ты ни черта не поняла в Форресте Гампе». Это было забавное воспоминание. Но от него сделалось совсем грустно.
И внезапно я поняла, что больше тебя не люблю. Совсем не люблю. Это не было ярким озарением или случайной догадкой – спокойная оглушительная мысль, пришедшая со стороны. Я тихонько охнула. Руслан обернулся.
– Устала? Уже немного осталось.
Я покачала головой и снова взялась за веник. В голове образовалась звонкая пустота. Множество вещей одновременно встали наконец на свои места, а в освободившемся пространстве гулял холодный, трезвый ветер осознания. Просто я давно уже тебя не люблю…
Так же молча мы шли потом на автобус через быстро темнеющий лес с его мягким потусторонним покоем, сквозь который Руслан нес свой медальный, точно и выразительно очерченный профиль и шапку античных песочно-русых кудрей с нежными завитками, падающими на лоб, на которые больше невозможно было смотреть без боли. Снег с сосновых веток падал за воротник на голую шею, и я думала о том, что человеку, внезапно оказавшемуся «по ту сторону любви», не таким уж невозможным видится холодное, безотрадное существование по ту сторону смерти.
Я и представить себе не могла, каким беспомощным делает человека внезапно осознанное бесчувствие. Ты не изменился. Мне не в чем было тебя упрекнуть, ты не опустился, не обрюзг, не поглупел, напротив. Неловкий мальчик, не знавший, куда девать слишком длинные руки с острыми, подвижными локтями, стал лучшим хирургом своего выпуска, врачом, к которому ехали со всей области. Снова и снова я смотрела на тебя. Каждая черта была знакома, но единый, возлюбленный образ, все то, что пятнадцать лет я вкладывала в короткое слово «ты», больше не собирался, не складывался из этих драгоценных кусочков. Рядом со мной шел красивый, умный, образованный мужчина, но я его больше не видела и не любила.
Единственное, что я хотела бы, но не могла узнать, перешагнули ли мы эту черту вместе или поодиночке? Было ли для тебя так же мучительно осознание исподволь подступившей слепоты или ты по-прежнему видел во мне меня? Древнее несокрушимое чувство вины подступило к сердцу. Вечной вины нелюбящих перед нелюбимыми.
Подошел автобус, старенький оранжевый «ЛиАЗ». Руслан помог мне подняться по ступенькам, стряхнул набившийся за воротник снег. Автобус был пуст, лишь несколько припозднившихся лыжников да пара судачащих старух в толстых вязаных платках. Руслан отдал усталой и румяной контролерше деньги за билеты, и мы прошли в конец салона.
– Молчаливая сегодня, – заметил ты. – Замерзла?
– Не знаю.
Он достал из варежек мои руки и тихонько на них подул. Я посмотрела на него и заплакала.
Руслан перепугался: это было совсем на меня не похоже – разреветься вот так на пустом месте.
– Ну ты чего, малыш, что случилось?
– Ничего, ничего, – качала я головой и пыталась заставить себя перестать, а слезы все равно лились, не поддаваясь на мои уговоры.
На нас поглядывали, но без удивления или любопытства, все понятно – с кладбища люди едут, стало быть, есть повод. В конце концов и ты, видимо, объяснил себе эту истерику каким-то не вовремя нахлынувшим воспоминанием и дальше уже ни о чем не расспрашивал меня, а только гладил по волосам. А я смотрела в окно, в котором невозможно было ничего разглядеть за наледью, и плакала о том теплом, живом, несокрушимом, столько лет соединявшем, сплавлявшем нас с тобою в одно, что внезапно сделалось таким холодным, мертвым и хрупким. Как будто в той оградке, которую мы освободили от снежных заносов, осталась не только папина могила, но и часть меня, моей юности, моей жизни.
На остановке около «Голубки» в автобус зашла Алена, жившая через два дома от нас. В частном секторе соседей все еще знали по именам. В микрорайонах, с их девятиэтажками, такого давно уже не водилось. Мы поздоровались. Лицо соседки, обычно замкнутое и сухое, распахнулось нам навстречу с нежданной улыбкой.
– Нам опека рекомендацию дает, будем брать ребенка. Хорошо, если бы мальчик! – делилась она сокровенной радостью, от которой у меня резко заболело за грудиной.
Только в наших двух дворах на улице не бегали дети. Теперь, значит, детей не будет только в одном дворе. Конечно, я была рада за Алену. Конечно…
Дома мама сидела в кресле перед маленьким телевизором на кухне и, тихонько шевеля губами, разговаривала о чем-то сама с собой, потухшим взглядом глядя сквозь выключенный экран в серую, безрадостную реальность, видимую ей одной. Под ногами у нее лежала Пальма и прерывисто дышала, приоткрывая пасть. Руслан прошел к раковине и долго, с хирургической тщательностью, мыл руки после улицы. Я включила телевизор, плеснула в миску Пальме мясной каши, поставила чайник, достала из шкафчика чашки и нарезной батон, сунула теплую мятую газету в подмокшие сапоги – чтобы быстрее сохли. Мамин взгляд ожил, сфокусировался на бегающих по экрану человечках. Пальма поднялась, посмотрела на нас красными слезящимися глазами и, тяжело переваливаясь, побрела к миске, поела, вылизала капли с пола и подошла ко мне, радостно виляя хвостом. Я обхватила руками старую любимую голову. Вспомнила, как везла в корзинке лопоухого щенка – каждые пятнадцать минут смачивала водой рыжую шерстку и предлагала бутылочку с соской – очень жарко было в общем вагоне, и окно, как на грех, заело, не откроешь. И как смешно маленькая Пальма вылизывала мои соленые от пота пальцы и подставляла почесать мягонький бархатистый животик, пахнущий чем-то детским, песочным… Словно вчера все это было.
– Пальмочка моя… – Двенадцать лет, разве же это срок? Собака лизнула мне руку, из пасти у нее пахло, но этот запах не казался мне отвратительным, как матери не кажется отвратительным запах родного ребенка. Пальма и была единственным чадом нашей многолетней горячечной и бесплодной страсти, она состарилась и теперь умирала с нею вместе. Я зарылась лицом в собачью шерсть и заплакала от безысходной жалости. – Девочка моя, куда же ты… куда же мы все…
Руслан постучал пальцами по столу.
– Послушай, это же негигиенично в конце концов…
– А мне все равно, – коротко отозвалась я и продолжала причитать-ворковать над седеющей лобастою головой. – Маленькая моя, любименькая моя…
Собака тыкалась носом в мою грудь, словно младенец, ищущий молока. Руслан замолчал и отвернулся. Так мы сидели на кухне вчетвером, пока не пришло время ложиться спать. К чаю никто так и не притронулся. Под булькающей кастрюлей с собачьей кашей моргало…
Харьков. Декабрь 2011
…голубоватое газовое пламя дрожало под закипающим чайником. Говорили вполголоса.
– Поздно расходились, никто не хотел уходить. Я сам до последнего топтался, хоть и продрог до чертиков, – рассказывал Лекс, жадно поедая разогретый борщ, – горчицу передай, пожалуйста…
– А как же твой гастрит?..
– К черту гастрит! Знаешь, такие люди, такие лица… Не люблю Москву. Но это было что-то волшебное. Девки какие-то гламурные, и тут же ребята, у каждого на физиономии написано по два-три иностранных языка и куче международных сертификатов. И все так легко, хорошо, без напряга, без натуги этой фальшивой, как у комуняк. Просто нормальные люди. Нормальные прозревшие люди.
Я с завистью смотрела на мужа. Лекс клял свои командировки, говеные гостиницы, тупых эйчаров, менеджеров-задротов, но возвращался из них всегда фонтанирующий жизнью, энергией, идеями. Подчас это бывала довольно-таки злобная энергия, густо замешанная на сарказме и презрении к «подопечным», как Лекс называл заказчиков тренингов. Но это было лучше, чем чувствовать себя снулой рыбой, как я.
– Может быть, и у нас…
– Не может, – одним энергичным жестом разделался он с моим невысказанным предположением. – Для этого необходим средний класс. В Москве (заметь, я не говорю «в России» – я говорю «в Москве») он уже присутствует в заметном количестве, а у нас? Харьковский средний класс – это люди, которые только-только сменили Барабашку на магазины – с тем же примерно ассортиментом шмоток, но теплыми кабинками для примерки. Да и тот процентов на семьдесят пашет на ту же Москву…
– Но ведь был же Майдан… – сказала я и сразу же пожалела об этом. Лекс не любил вспоминать 2004-й, он перессорился тогда с половиной друзей из-за Юща, а тот все сдал.
– Был да вышел, – отрезал Лекс, – и уверяю тебя, физиономии на площади Ленина даже в лучшие дни и в подметки не годились тем, что на Болотной. Просто другой уровень человеческого материала.
И он увлеченно продолжил рассказывать о плакатах и лозунгах, о выступавших, о том, как чуть не налетел на Акунина и что Дима Быков в жизни еще круглее и красноречивей, чем на экране, так что под конец у меня стало ломить виски от этого перечня политических примет далекой, недоступной, да и не очень интересной мне жизни.
Я сказала разошедшемуся Лексу:
– Не шуми, Машку разбудишь!
Он хмыкнул:
– Прости, увлекся. – И молча стал доедать буряк и розовую капустную гущу.
«Мог бы хотя бы спросить, как мы тут…» – раздраженная теперь уже его молчанием, подумала я.
Лекс поднял глаза от тарелки и спросил:
– Ну как вы тут?
Я засмеялась, он заулыбался своей прекрасной волчьей улыбкой.
– Добавки насыпешь?
Во втором часу, когда мы в постели уже прижимались, прилаживались друг к другу после недельной разлуки, проснулась Машка. Притопала и улеглась между нами, заплаканная. Остаток ночи я провела, уворачиваясь от ее пинков – дочь спала беспокойно, крутясь и охая во сне. Встала я с головной болью, раздраженная и злая, Лекс тоже бурчал, от его вечернего боевого настроя ничего не осталось. Мы ходили по маленькой комнате, натыкаясь друг на друга, распаленные незавершенностью наших прикосновений. Лекс наступил на куклу, я смела со стола чашку и заварочный чайник и уронила тремпель [11]11
Так на Юго-Востоке Украины называют вешалку-«плечики».
[Закрыть] с чистой одеждой. Машка, чувствуя наше настроение, заперлась в туалете с книжкой и отказывалась выходить, несмотря на окрики отца, который нетерпеливо приплясывал под дверью.
Муж-добытчик, дочка-умница, дом – полная чаша… ну, не чаша – компактная малосемейка – так, чашечка, но все-таки… На окне висела занавеска в бабочках, я долго выбирала ткань. На полке стояли керамические вазочки из Севастополя. В этом доме все было так, как я хотела. А я все равно была недовольна. Вот ведь несносный характер.
Скоро весна, сошью себе новое платье, поедем на игру… Будем изображать Ирландию. Мне идет зеленый… Из Машки получится чудный маленький эльф. Ну а Лекс, конечно, лучником, как всегда. Разве мы плохо живем? Мы хорошо живем… Неужели и у меня теперь будет «кризис среднего возраста», как у всех? Какая скука.
– Твоя мама звонит! – крикнул Лекс из комнаты. Господи, еще и мама, одно к одному…
– Скажи ей, что я в ванной. Скажи, что я потом перезвоню…
Прояви понимание, говорила я себе, она не виновата – болезнь в последние годы удалось скомпенсировать подбором более современных препаратов, но характер, деформированный многолетним одиночеством, исправить было непросто. Когда мы перевозили маму в Харьков, Лекс настоял, чтобы ее квартира была подальше от нашей. И это было мудрым решением. Я пыталась быть терпеливой. Машка любила бабушку. Но в такие дни, как сегодняшний, не было никаких сил еще и от нее выслушивать, как неправильно я живу.
Намешала себе и Машке двести граммов творога с орехами и изюмом, почистила корень сельдерея, скормила соковыжималке два яблока, апельсин и морковь. Консервированные соки мы не признавали. Сварила кофе для Лекса – мне так и не удалось приучить его завтракать по-человечески. Поймала за руку дочь, которая пыталась утащить пряник из хлебницы.
– Машка, кончай хомячить! Сначала завтрак.
Погожий денек за окном, можно прогуляться до источника…
– Почему бы вам не взять пару баклажек [12]12
Баклажка – пластиковая бутылка.
[Закрыть] и не сходить к источнику? – предложил Лекс. – Посуду я помою.
– Ты не с нами?..
– Я подойду позже, надо на пару писем ответить.
Ну разве мы не идеальная семья? Откуда тогда это непреходящее раздражение, это чувство вязкости, тесноты и бессилья…
На площадке в парке дети бодро пытались игнорировать отсутствие снега, лепя снеговика из мокрого песка, смешанного с грязью. Машку в игру не приняли, она посмотрела по сторонам, обнаружила еще одну такую же отверженную – в красном комбинезоне – и потащила ее в другой конец песочницы: «А мы будем строить замок!»
Я выбрала себе скамейку посуше и достала из сумки книжку с недочитанным Вудхаузом.
– На-а-астя! Иди сюда! И подружку зови! – вывел меня из приятного староанглийского забытья высокий напевный голос. – Смотрите, что у меня есть! – Полная женщина в коричневом пуховике подзывала к себе девочку в красном комбинезоне, размахивая плиткой шоколада.
Я напряглась. Никуда не деться от этого совка. Ну почему у нас все еще считается хорошим тоном поучать и кормить чужих детей? К счастью, моя умная и вежливая дочь оказалась на высоте: она посмотрела на меня и громко с выражением сказала:
– Большое спасибо, но я не ем шоколад.
– Бедная девочка, – тут же заохала непрошеная благодетельница, шелестя блестящей оберткой и отламывая кусок коричневой плитки для своей дочери, – ты, наверное, болеешь, тебе нельзя?..
Машка покачала головой и сказала нравоучительно:
– Шоколад – это нездоровая пища. Зачем вы кормите своего ребенка нездоровой пищей?
Пришлось срочно уводить ее с площадки, пытаясь удержать покаянное выражение лица перед налившейся праведным гневом женщиной и несчастной девочкой, что так и застыла с куском непрожеванной шоколадки во рту, в то время как внутренности мне раздирал глубокий истерический смех: «Ну и дочь, сказанула так сказанула…»
– А что тут такого? – негодовала Машка, которую я тащила за собой по аллее от греха подальше. – Я правду сказала! Шоколад вредный!
– Маша, – терпеливо повторила я в четвертый раз, – тетя взрослая, она сама разберется, что вредно, а что полезно. Она у тебя совета не просила. А с непрошеными советами лучше не лезть. Ни к детям, ни особенно к взрослым. Хотят есть вредную еду, пусть едят. Это их жизнь и их дело. Твое дело – это твоя жизнь. Наша жизнь.
– Но мы-то правильно живем? – спросила Машка
– Ну конечно, мы правильно живем, золотко.
Лекс шел нам навстречу и махал рукой.
– Неужели нагулялись?
– Сбежали…
Он подхватил на руки хохочущую Машку и покружил ее в воздухе. В аскетичных декорациях бесснежного зимнего парка жизнь казалась простой, ясной, просторной. Не было у нас никакого, прости господи, кризиса. Что за ерунда пришла мне в голову с утра? Нам просто нужна другая квартира. Вот и все. Нам давно уже было физически тесно на этих восемнадцати метрах. Мы любили друг друга, но мы мешали друг другу. Даже крысы – умнейшие социальные животные – звереют, если посадить их в слишком тесную клетку. Сколько уже можно выбирать и откладывать?!
И, словно услышав эти бессвязные, яростные мысли, Лекс опустил Машку на землю и повернулся ко мне:
– Я позвонил насчет той хаты на Отакара Яроша, агент подъедет к пяти.
– А как же… – Мне не хотелось просить маму о помощи, она не откажется, конечно, но…
– Нина Ивановна присмотрит за Машкой, я договорился.
Идеальный муж. Идеальный менеджер.
– Цена, конечно, сильно завышена… – сказал Лекс, и я поняла, что квартира ему нравится.
Дом был старый, с высокими потолками и окнами на солнечную сторону. Свет и простор – остальное меня не особенно интересовало. Шесть минут до метро, четыре до источника в Саржином яру – родной, любимый еще со студенчества, обжитой район. Общежитие биофака стояло (и продолжает стоять) на другом конце этой же самой улицы. И пускай из дыры в кухонном потолке там порой сыпались крысы, в туалете вечно не было света, а в душевой горячей воды, годы, проведенные в этих нищих, ободранных стенах, до сих пор помнились как счастливейшие.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.