Текст книги "Баку – Воронеж: не догонишь. Молчание Сэлинджера, или Роман о влюбленных рыбках-бананках"
Автор книги: Марк Берколайко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
Воронеж – Баку
Три открытия случились у меня по дороге из аэропорта в гостиницу «Интурист». Первый ее вариант появился в Баку аж в 1938-м, второй, практически полностью сохранивший позднеконструктивистский фасад оригинала, однако внутри обустроенный в соответствии с современными стандартами, принадлежит семейству Marriott Autograph Collection и сдвинут метров на четыреста левее, в глубь Баиловской косы.
И первое мое открытие – Али, водитель такси класса «комфорт», которое мы забронировали еще из Москвы, по одному из электронных сервисов. Кипуче-энергичный мужчина лет двадцати восьми, говоривший по-русски быстро, увлеченно и не очень гладко, успел поведать, совсем по-бакински называя меня на «вы», но дядей, а к жене моей обращаясь соответственно «тетя, вы», что закончил тот легендарный нефтяной институт (теперь университет), который я уже неоднократно упоминал, получил специальность инженера по бурению и добыче, работал в совместной с British Petroleum компании – однако когда цены на углеводороды упали, попал под сокращение штатов.
Что ж, посочувствовал ему, а он, не вздыхая и не кручинясь, принялся взахлеб рассказывать про свою замечательную семью и демонстрировать на экране айфона фотографии: двое славных детей, красивая жена – врач-эндокринолог, царственного вида мать – известный в республике кардиохирург, не уступающий ей в царственности отец… и тут я невольно протер глаза: на фото мужчина лет пятидесяти пяти был в явно генеральском мундире! «Да, – подтвердил Али, – он…» и назвал занимаемую отцом весьма высокую должность в МВД. «Али, – не выдержал я, – как же вы при таких родителях попали под сокращение?» Ожидал услышать про завистников отца, про интриги и аппаратные игры, – мало ли таких историй приходится слышать, – но тому, что ответил Али, удивился: «Дядя, – сказал он с достоинством, – при чем тут отец и мать? Я был на фирме самый молодой инженер, те, кто остались, лучше меня. Жена моя, машалла, хорошо зарабатывает, но я же мужчина, как буду дома сидеть, деньги не приносить? Родители и брат, спасибо им, поручились, вот новую машину в кредит взял, солидным пассажирам нравится».
Нам сверкающая и внутри, и снаружи KIA Optima тоже нравилась, однако еще больше мне понравилась верность Али, – для меня, так из поколения Z, – еще в конце XIX века утвердившемуся в Баку принципу: «Каждый делает, что может, а лучшим – лучшее». Клановость? – наверное, есть. Зависть, интриги? – куда от них денешься. Взятки – увы, и не без них тоже, но понимает бакинский народ, что постыдное это занятие – злобствовать и завидовать, когда лучшим все же достается лучшее!
Перед тем как делиться радостью от второго открытия, скажу: рая нет нигде, и в Азербайджане его нет тоже. Хотя безработица за семнадцать лет упала более чем вдвое и слабо колеблется около пяти процентов, она все же ощущается – и прежде всего, в том, что цениться стала любая работа. Так, в гостинице «Интурист» подавляющее большинство «горничных» – приветливые, говорящие по-английски и по-русски молодые парни; в шестидесятые же годы мои сверстники-азербайджанцы даже свою постель не застилали, это считалось женской обязанностью; а уж подмести?! надраить мебель до блеска?!
Да хоть тот же Али и его семья: ни высокоценимая в обществе мать, ни генерал-отец не находят ничего зазорного в том, что их младший мальчик – таксист. По не зависящим от него обстоятельствам он прежнюю, престижную работу потерял, ну и пусть пока деньги так зарабатывает, а дальше – иншалла! – видно будет!
И вот наконец делюсь вторым открытием: Баку подрос и засверкал! Поначалу думал, что это мне кажется – ведь так бывает, когда долго кого-то не видишь, а потом, даже и не подозревая, что настолько соскучился, вдруг обнаруживаешь, что недооценивал ни рост, ни сияние глаз…
Потом понял, в чем дело – очень многие дома, особенно в центре, надстроены! Появились один-два дополнительных этажа, абсолютно – ни рельефом, ни формой балконов и окон, ни прихотливым орнаментом, на который так щедры были архитекторы, застраивавшие Баку в годы нефтяного бума, не отличающиеся от прежних. Эта точность копирования меня, хорошо помнящего прежние очертания, завораживала, а полное совпадение цвета и тона старого и нового камня вообще представлялось чудом. Как, спрашивал я себя, как может одинаково сверкать первый этаж, потемневший еще тогда, когда я уезжал, и последний, появившийся в последние годы? Ой, позор мне, тридцать лет проработавшему в строительном институте, пусть на кафедре высшей математики, но ведь в строительном же! – пескоструйкой называется то чудесное устройство, которое с любого материала, хоть бы и с металла, снимает ржавчину, копоть и грязь, которое шлифует и почти полирует. Но сколько, даже представить себе тяжело, понадобилось человеко-часов кропотливых усилий, чтобы добиться этой излучающей свет однотонности, гораздо более ликующей, особенно в лучах щедрого солнца, нежели пряничная колористика европейских городов!
Третье открытие, которое случилось уже на следующий день, когда пошли бродить по самым любимым моим местам – невероятная по былым временам, да и по нынешним, нечастая чистота; и это в Баку, когда-то безалаберно южном, в котором бросить на тротуар окурок особым грехом не считалось; в Баку, который после дующего из калмыцких и сальских степей норда весь бывал покрыт пылью! И еще потрясающе разросшиеся и ухоженные деревья, прихотливых форм кустарник, газоны, густоте которых позавидовали бы по триста лет стригущиеся английские лужайки, клумбы, каждая со своим рисунком, каждая пестрее и загадочнее азербайджанских и персидских ковров. И фонтаны! Множество фонтанов! Бьющих, шумящих и журчащих! В будний день! В Баку, в котором на наш третий этаж вода поступала только среди ночи, и мы с отцом, дежуря попеременно, наполняли все лохани, корыта, ведра и кастрюли!
Но довольно ахов и восклицаний, хотя их заслуживает каждый очищенный и реконструированный дом в Крепости, в том числе и тот, от которого сорок семь лет назад грузовик повез в новую жизнь контейнер с нашей старой мебелью…
Их заслуживает ведущая к Сабунчинскому вокзалу[18]18
Станция Баку-Пассажирская имела когда-то два вокзальных комплекса. Один, Тифлисский, был возведен в 1883 году в рамках строительства железной дороги Баку – Тифлис, а в 1926 году, впервые в Советском Союзе, была введена в строй полностью электрифицированная железная дорога, связавшая Баку с двумя нефтеносными пригородами, Сабунчи и Сураханы. Для приема и отправления пригородных электропоездов (тогда-то в русский язык и вошло слово «электричка») был выстроен вокзал, названный Сабунчинским.
[Закрыть] улица Басина, ставшая в полтора раза шире, потому что сторона ее, заполненная магазинчиками, мастерскими и домишками горских евреев, снесена, а вместо нее, отступив на два десятка метров, появились сверкающие, современные здания, в которых получили квартиры все прежние обитатели, ни в какие новые микрорайоны не расселенные, ибо как же можно срывать людей с мест, где более ста пятидесяти лет назад приютились их предки?
И Приморский бульвар заслуживает, ставший с момента моего отъезда протяженнее на 16 (!) километров, из которых не менее четверти тянется вдоль Баиловской косы, очищенной от многочисленных дымных заводов, появившихся на рубеже позапрошлого и прошлого веков.
А еще заслуживает – и это совсем уже чудо! – хорошо различимый с балкона моего номера в «Интуристе» дом, тот самый, кооперативный, появившийся, в том числе, и хлопотами отца. Его фасад тоже, видимо, очищен, а рядом с ним – еще один дом, новый, абсолютно повторяющий черты, раза в полтора «раздавшийся» вширь, но не подавляющий, однако, «старичка соседа» ростом.
Вообще, фантазия и мастерство лучших архитекторов мира, сумевших разместить среди роскошных старых зданий небоскребы в стиле высокого техно так, что кажутся они отпрысками-акселератами, взращенными в лоне благородного семейства, заслуживает восхищения!
Однако я обещал с ахами и восклицаниями не перебарщивать, поэтому скажу, не откладывая на потом, чего мне в Баку из привычного прошлого не хватило. Хотя бакинцы меня, быть может, осудят, признаюсь: мне не хватило прежнего запаха, нет – аромата нефти! Вода в бакинской бухте и у полосы шиховских пляжей теперь чистейшая, там нет не только мазутных пятен, но и малейших участков непрозрачности. По дороге из замечательного рыбного ресторана, расположенного там же, в Шихово, нам попадались ярко раскрашенные синим и красным, кажущиеся миниатюрными станки-качалки, однако сколько я ни втягивал в себя воздух, никаких ароматов добываемого не почувствовал… Не зря радуются этому бакинцы и адепты экологической безукоризненности, не зря радуюсь я за них – и все же не могу не привести (прошу прощение за автоцитирование) отрывок из своей повести «Седер на Искровской».
Впечатление, будто весь Баку пропах нефтью, возникало нечасто. Только осенью или ранней весной, когда ветры дули от Черного города, расстилались дымы нефтеперегонных заводов, и повсюду висел дух воистину тяжелой индустрии… Но когда летними вечерами, смягчая жару, от бухты дула благословенная моряна, то к ароматам моря, к дымкам прибрежных шашлычных и чайхан едва примешивался запах мазутных пятен, напоминая, что и в основе духов, в основе томительной сладости «Красной Москвы» лежат высокие фракции все той же бакинской нефти.
…Господи! Откуда вдруг на старости лет, при том что имею отношение к созданию программного обеспечения, развитию навигационных и телематических систем, к «Интернету вещей» и прочей высокотехнологичной прелести, появилась во мне эта привязанность к «черной крови земли»?!
Почти физиологическая привязанность, – будто бы к лекарству, без которого моя собственная кровь по не очень-то уже пластичным и послушным сосудам течь не может!
Восторгов от увиденного было много, но и некое сомнение поначалу не покидало: а бакинский народ остался? Бакинцы, разумеется, есть, их много, они, – с неизменным вкусом и хорошо, порой даже аристократично одетые, – так равномерно распределяются по бульвару, паркам, скверам, улицам, площадям, террасам кафе и магазинам, что нигде нет подобия толпы, однако никто не порождает тоскливой ауры одиночества. Но тот народ, – он есть или разъехался? Или вымер, перестав воспроизводиться? Или превратился в обычный симпатичный люд, отдав на волю ветров истории свою особость – отсутствие провинциализма, непоказное трудолюбие, естественную доброжелательность, сочетанную со спокойным чувством собственного достоинства, – которая делала его уникальным явлением в «дружной семье народов СССР»? Странной, надо сказать, семье: жили в общем дворце, правда, ветшающем и требующем капитального ремонта; жили, изо всех сил клянясь друг другу в верности, а как выпал случай, легко разбежались по суверенитетам, мигом превратив их в приходящие в запустение, зато свои, зато отдельные квартирки.
Однако пришедшиеся на один только день события доказали мне, что бакинский народ есть.
И первым из них стало посещение родной школы, вернее посещение места, где она, привычная мне, была прежде – поскольку то великолепное пяти-шестиэтажное здание, которое стоит там теперь, ничего общего с прошлым не имеет, и лишь надпись на латинице у входной двери со знакомым словом «мектеб» и цифрой «6» подтвердила, что все хорошее в Баку не только не исчезает, но и становится еще лучше.
Как мог, с трудом припоминая то, – к стыду своему, – совсем немногое из азербайджанского, чем владел когда-то, попытался объяснить охранникам, что учился здесь… Было трудно и мне, и им, а на мое «Speak English?» они беспомощно пожали плечами – и тут к нам с женой подошли трое ребят в безукоризненных школьных мундирах, поздоровались и спросили на абсолютно правильном и без акцента русском:
– А когда вы закончили нашу школу?
– В 1962-м, – ответил я, не став объяснять, что из-за причуд Хрущева вынужден был перейти, дабы не терять год, после восьмого класса в другую школу, 26-ю, тоже хорошую, но уж никак не лучше родной… просто подвезло ей остаться десятилеткой, потому что не была она так на виду, как наша 6-я.
– Ого! – уважительно воскликнул самый бойкий парнишка, – целых пятьдесят шесть лет назад!
– Вы хорошо считаете в уме, – искренне похвалил его я. – Это сейчас редкость.
– У нас замечательные учителя! – мгновенно отреагировал он с бакинской страстью к возвеличивающим эпитетам и превосходным степеням.
– И у нас были великолепные учителя! – мне тоже захотелось заговорить «по-бакински». – Я вот стал доктором физико-математических наук, профессором. Многие мои одноклассники – прекрасные инженеры, лауреаты престижных премий, а один из них – поэт, переводчик, сценарист и продюсер. Снял пятисерийный документальный фильм о Гейдаре Алиеве!
– Да, в нашей школе всегда были и есть самые лучшие учителя, – подытожил он, и друзья его согласно закивали. – Недаром ее заканчивал президент! – и указал на прикрепленную к стене холла мраморную доску, на которой высечены слова благодарности Ильхама Алиева нашей с ним 6-й.
Зазвенел звонок, они извинились, что не смогут устроить нам экскурсию, и ушли.
И тут только я сообразил, что эти пареньки, – по всей видимости, азербайджанцы, – свободно говорили со мною по-русски (а могли бы, уверен, и на английском), но разве обучение в школе не ведется теперь на их родном языке? Выяснилось, однако, что в отличие от тех «неонезависимых» государств, в которых все не сугубо национальное объявлено враждебным, несколько престижных бакинских школ остались русскими, а в некоторых из них, – в моей, в частности, – появились классы для детей, желающих обучаться на азербайджанском. А еще выяснилось, что в Азербайджане сформирована система образования, ничего общего не имеющая с повальной стандартизацией и унылой однотипностью; что 6-я школа-лицей включена в программу International Baccalaureate[19]19
«Международный Бакалавриат» (англ.), образовательная программа, созданная в Швейцарии.
[Закрыть], и лучшие ее выпускники, имея дипломы международного образца, получают возможность поступления в ведущие университеты мира, минуя какие-либо промежуточные ступени.
Как это славно, когда страна не бьется в тисках комплексов, беспрестанно толкуя о своем величии, но при этом неизбежно впадая в затхлый провинциализм, а чутко улавливает современные тенденции и, не теряя самобытности и чувства собственного достоинства, следует лучшим из них, не отставая, а кое в чем и опережая!
Через соседствующий со школой сквер, – в нем когда-то высилась статуя Сталина, у подножия которой «ставилась» придуманная мною история: «Большевичка Нина отвлекает внимание царского жандарма»[20]20
Из повести «Седер на Искровской».
[Закрыть], – поднялись до Дворца президента. В нем тоже что-то изменилось с тех времен, когда это здание было одной из, как сейчас бы сказали, реперных точек города, означенной в сознании горожан привычной аббревиатурой «ЦК» («Пройдешь чуть левее ЦК…»). Что-то трудноуловимое изменилось, но только, глядя на него, не сомневаешься: республика управляется отсюда, при всем уважении к Милли Меджлису, здание которого расположено выше, в Нагорной части, и Кабинету министров, находящемуся в Доме правительства, построенном еще в 1952-м и так памятном мне по траурным мартовским митингам[21]21
В связи со смертью Сталина 5 марта 1953 г.
[Закрыть], на которые меня, без ведома родителей, домработница волокла, как на всенародное прощание со светом, миром и жизнью.
ЦК и раньше внушал почтение, но все же ощущалось, что здесь только «вспомогательный» мозг, а главный, командующий – в Москве. Теперь же ничего подобного не ощущается, а, напротив, этот центр принятия решений, вне зависимости от их общемировой значимости, как-то естественно ставится сознанием в один ряд с Кремлем, Елисейскими Полями, невзрачным зданием на Даунинг-стрит, Белым домом…
Скептически отношусь к словам «независимость» и «суверенность» – на самом-то деле все от всех зависимы и все со всеми вассальны. Гораздо точнее – самостоятельность, «само-стояние»: никакие подпорки и поддержки не нужны, чувство равновесия – при том что нити и веревки взаимосвязанностей тянут в разные стороны – не утеряно; координация движений – при том что самомалейшее движение вызывает контрдвижения – идеальна.
«Сам стою и другим стоять не мешаю!» – вот что читается в облике Дворца президента, чуть ниже которого – море, выше которого – небо и почти вровень с которым – филармония.
Да, филармония – почти вровень, словно утверждая, что наша жизнь и работа ценны лишь постольку, поскольку развивают и обогащают то, что зовется культурными кодами.
Равноценными кодами – вне зависимости от того, запечатлели ли они музыку Кара Караева, посвященную безрассудному и прекрасному рыцарству идальго Дон Кихота, или новое дивное цветение персидской поэзии на плодородной почве азербайджанского языка; сделали ли они достоянием человечества тончайшие приемы ковроткачества или высокие технологии переработки нефти, орнаменты на стенах старинных зданий или игру света и цвета на бесчисленных этажах современных небоскребов.
У филармонии заканчивается знаменитый Губернаторский сад, начинающийся ста метрами ниже, у Крепостных ворот и площади Азнефти, – потрясающе ухоженный многотеррасный сквер с вековыми деревьями, свежими газонами и клумбами. Скамейки из прихотливо переплетенных металлических полосок совсем недавно были умыты из шланга, те из них, что попали под лучи припекающего солнца, уже высохли, но нас манила стоявшая в прохладной тени, еще совсем мокрая. Начали искать какие-нибудь пакеты, чтобы усесться на них, как вдруг нас окликнула хлопотавшая над клумбой садовница. На лице ее были видны только глаза, черный платок укутывал все остальное – то ли в соответствии со строгостями ислама, то ли защищая от пыли и грязи. Она сказала что-то, сделала жест, который, в принципе, можно было трактовать как «Стойте здесь!», и заспешила куда-то в глубь сквера.
– Ты понял, что она хотела? – спросила жена.
– Кажется, попросила подождать, – неуверенно предположил я.
…Женщина вернулась почти бегом, минут через пять, неся большой кусок цветной ткани, даже на глаз чистой и мягкой, – и насухо вытерла ею скамейку. Это, конечно же, не входило в ее обязанности, иначе держала бы тряпку при себе, да и не выглядел этот кусок ткани тряпкой, скорее лежавшим в подсобке подобием скатерти, на котором во время недолгого обеденного перерыва раскладывалась снедь.
– Отур, ха’иш едирик![22]22
Садитесь, пожалуйста! (азерб.) Использованный мною апостроф заменяет «h», звучащее, как резкий выдох.
[Закрыть] – сказала женщина.
– Чох сагол, баджим![23]23
Большое спасибо, сестра! (азерб.) В слове «баджим» сочетание «дж» имеет несколько смягченное звучание, схожее с английским звуком [dʒ].
[Закрыть] – поблагодарил я.
Она улыбнулась в ответ.
«Удивительно все-таки умеют улыбаться черные глаза, когда лицо прикрыто черным же платком, – думал я в полудреме. – Наверное, все-таки для защиты от пыли и грязи прикрыто…»
Хотя, если честно, невдомек было мне, полудремлющему: откуда могут взяться пыль и грязь в месте, где властвуют свежая зелень и необыкновенно чистый воздух, наполняющий легкие, казалось, без малейшего их для то усилия?
Ближе к вечеру мы поднялись на фуникулере к аллее Героев и решили пройти от нее к кладбищу, где похоронены выдающиеся сыны Азербайджана. Полицейский не так хорошо владел русским, чтобы понять слова «пантеон», «почетное захоронение», но лишь только я произнес «Муслим Магомаев», как он тут же ответил, показав направо: «Метров двести».
Увы, то, что его молодыми, здоровыми ногами воспринимается как двести, оказалось больше по крайней мере раза в полтора-два и, засомневавшись, мы остановили обогнавшую нас женщину лет пятидесяти вопросом, правильно ли идем.
– Да, – ответила она, – совершенно правильно. Но, чтобы вы не волновались, я вас провожу.
Приноровившись к нашей (в основном к моей) скорости, женщина спросила по дороге, из Москвы ли мы и на сколько дней приехали. Узнав, что из Воронежа и всего на пять, откликнулась слегка для нас неожиданно:
– Стыдно мне. Вы так издалека приехали, – боюсь, она не очень представляла, где находится Воронеж, – и выбрали время, чтобы навестить могилу Муслима, а я живу близко отсюда, и со дня его похорон ни разу не была.
…Но нас ждало разочарование, хотя можно было бы догадаться заранее, что в восемь вечера и ворота, и калитка окажутся закрыты. Я утешал жену, что завтра мы приедем непременно, но только утром, чтобы наверняка; я убеждал женщину, расстроенную еще больше, что найдем вход, конечно же, и самостоятельно. Наконец распрощались и разошлись в разные стороны. Прошли метров сто, как вдруг услышали задыхающееся:
– Подождите! Постойте! Можно пройти!
Она бежала к нам в туфлях на довольно высоких каблуках – и нелегко ей было, однако думаю, пробежала бы и втрое больше, если бы пришлось. Выяснилось, что закрытые ворота и калитка – боковые и потому закрыты они всегда, а метрах в ста правее есть центральные, они открыты, и дура она, что про это забыла, день на работе был сегодня тяжелый, и только когда дошла до центральных, увидела, вспомнила и поняла, какая дура.
Пошли обратно. Все было, как она сказала, а похоронен Муслим оказался рядом с дедом, композитором и дирижером, тоже Муслимом Магомаевым, – хотя наш всесоюзный любимец всю жизнь возражал, что это он – тоже.
Долго стояли. Не знаю, о чем молчали мои спутницы, а я вспоминал.
Победив на двух-трех конкурсах самодеятельности, к девятому классу я стал считаться подающим надежды чтецом-декламатором, что было приятным, но совершеннейшим пустяком в сравнении с мечтой – тайной, страстной, маниакальной – петь!
Неоднократно обновляемые пластинки с записями Шаляпина заигрывались за месяц-два, нюансы его великого пения звучали во мне денно и нощно, а когда пробовал воспроизводить их в четверть голоса, то, черт возьми, кажется, получалось! Не давались только две вещи.
В «Пророке», на музыку Римского-Корсакова, Федор Иванович сотворил неповторяемое.
«И внял я неба содроганье…» – какое страдальческое обретение в этом «вня-я-я-л», какими раскатами грома Господня рокочут согласные в «содроганье»!
Потом звучанием трубы архангела Михаила: «И горний ангелов полет…»; потом: «И гад морских подводный ход…» – и на плечи будто бы наваливается чудовищная толща воды…
Но вот словно освобождение от давящей ноши: «И дольней лозы прозябанье», – и тянешься к солнцу, как замерзшая, но отчаянно жаждущая жить лоза…
«Ладно, – думал я, – в “Пророке” Шаляпин недосягаем, придется смириться. Зато “На земл-е-е-е…” в начале куплетов Мефистофеля – достижимо. Тем паче кумир поет по-французски, а я спою с той же мощью по-русски».
И пусть долгие годы учебы, пусть труды непрерывные и неустанные, пусть самоограничение в течение всей жизни – но когда-нибудь заполню своим «На земл-е-е-е…» зал «Ла Скала», «Метрополитен-опера» или «Ковент-Гарден»!
…5 ноября 1961 года в новой моей школе № 26 состоялся вечер, посвященный очередной годовщине революции. Отчитав что-то из Маяковского, пошел было покурить – но вдруг услышал знакомые аккорды… и школу заполнил шаляпинской беспредельности голос, спевший начало куплетов Мефистофеля.
Пустился со всех ног обратно и увидел за нашим раздолбанным пианино долговязого, худющего юношу в солдатской форме. Он сам себе аккомпанировал – и в этом, не самом удобном для певца, положении умудрялся переполнять актовый зал звуками изумительной красоты, которые удваивали, удесятеряли немалое пространство – и все вокруг откликалось, как откликаются деки хорошо сработанных виолончелей, ловящие малейшую вибрацию струн.
Увы, это пел не я…
Но клянусь вам, это пел я, потому что юноша в солдатской форме заставлял «петь» вместе с собою всех, даже впервые слышащих Гуно и о Гуно.
Заставлял – своими уникальными связками, темпераментом и необыкновенным артистизмом – участвовать в этом потрясающем пении.
Голосу чуть-чуть не хватало, быть может, той едва уловимой тяжеловесности, без которой бас – не совсем все же бас… это было немного странно… но стало совсем удивительно, когда юноша, нетерпеливо отмахнувшись от аплодисментов, запел каватину Фигаро. Да с такими фиоритурами, с таким богатством интонаций, о которых мечтал, наверное, сам Россини, когда лихорадочно вписывал в нотный стан переполнявшие его звуки.
Так что все же у чудо-внука знаменитого азербайджанского композитора – бас или баритон? Все выяснилось на прослушивании, которое мне весной 1962 года устроили у некоей Сусанны Аркадьевны, дававшей когда-то уроки Муслиму. В ее кабинете висела афиша его концерта в Грозном, но тогда она еще не знала, что судьба послала ей не просто феноменально одаренного ученика, но того, чей голос и облик всего через два года станут для десятков миллионов воплощением самого понятия «Певец».
Сусанна Аркадьевна признала у меня наличие «вроде бы неплохого материала» и спросила, кто мой кумир.
– Конечно, Шаляпин! – ответил я гордо и тут же рассказал про куплеты Мефистофеля, про то, как много буду трудиться, чтобы…
– А вот Муслиму трудиться почти не надо было, – охолонила меня Сусанна Аркадьевна и любовно посмотрела на афишу, – у него был природно поставленный бас.
– Бас все-таки? А как же тогда Фигаро?!
– Сам переставил голос… Ладно, приходи в четверг. Попробуем начать…
Сам?! Безумно трудно работать с голосовым аппаратом и дыханием даже под руководством блестящего педагога. Но проделать все это самому?!
Я не пришел в четверг, решив, что не хочу быть певцом, раз между мною и Шаляпиным всегда будет Муслим Магомаев.
Конечно, фанфаронство семнадцатилетнего сопляка…
Но, с другой, гораздо более важной стороны, Муслим, сам того не ведая, преподал мне непреложную истину: не следует заниматься тем, в чем всегда будешь далек от идеала.
Разумеется, в математике, которой я занимался до 1997 года, было (и есть) множество людей гораздо талантливее меня. Они решали свои, более сложные задачи; однако же те, что решал именно я, посильные именно мне, решались почти идеально.
Разумеется, сцена бреда раненного под Бородином Андрея Болконского, купринские «Река жизни» и «Гамбринус», финальные страницы «Мастера и Маргариты», «Приглашения на казнь» или Веничкиного романа «Москва – Петушки» написаны с силой, для меня недоступной! Однако ж и здесь есть спасительное утешение: я-то пишу о других людях и других временах – и в этих, мною создаваемых, мирах пребываю ни с кем не сравниваемым демиургом.
А для поющих нет таких утешительных соображений – вокальные партии написаны неизменяемо, и тут только отпущенный певцу талант есть и критерий, и итог.
Муслим всегда был броско талантлив, блестящ, неповторим, но того первого потрясения не случалось долго, пока однажды не услышал его в дуэте с великолепной Тамарой Синявской. Он опять аккомпанировал, теперь уже за отличным концертным роялем, и опять совершил чудо: благородно сдержанное, бархатистое его пение было виолончельным сопровождением летящего голоса жены – а так вести себя в ансамбле могут только воистину великие артисты. И я еще раз сказал ему спасибо за когда-то невзначай подаренное понимание.
Все, за что Муслим брался, он пел идеально: каватину ли Фигаро, песни ли Бабаджаняна или Пахмутовой, серенаду ли Дон Кихота… Рискну предположить, что не спел, скажем, Риголетто, потому что задолго до него это идеально сделали Титта Руффо и Тито Гобби, а быть хоть бы и в малом отдалении от идеала мог позволить себе кто угодно, только не Муслим Магомаев.
Но в одной оперной партии он достиг бы, как мне кажется, совершенства: Демона в опере Рубинштейна, где фантастически красиво звучали бы и сохраненная им басовая плотность, и обретенная гибкость баритональных верхов.
И возможно, не раз напевал он жене слова Демона, обращенные тоже к избраннице, тоже к Тамаре:
Лишь только ночь своим покровом
Верхи Кавказа осенит,
Лишь только мир, волшебным словом
Завороженный, замолчит;
‹…›
Лишь только месяц золотой
Из-за горы тихонько встанет
И на тебя украдкой взглянет, –
К тебе я стану прилетать;
Гостить я буду до денницы
И на шелковые ресницы
Сны золотые навевать…
«Но даже если он это и не напевал, – думал я, стоя у могилы Муслима, – все равно, даруй ей, Господи, золотые сны, наполненные его голосом».
Вышли за ворота кладбища, и женщина, еще раз извинившись в ответ на наше искреннее «спасибо», пошла в сторону, противоположную от станции фуникулера, куда следовало идти нам. Пошла медленно, то ли потому, что устала, пока бежала на высоких каблуках, то ли потому, что не могла отбросить что-то, нахлынувшее у могилы Муслима… Кто она была? Никогда не узнаю, но наверняка будет вспоминать случившееся.
У ворот стояло пустое такси «баклажан» – эти лондонские машины-ящики фиолетового цвета, приспособленные для левостороннего движения, были массово закуплены несколько лет назад, говорят, что специально перед конкурсом Евровидения. Кстати, за все дни пребывания ни разу не побывал в пробке – машины передвигаются быстро, плотно заполняя проезжую часть, иногда довольно узкую, поскольку в южных городах на ширине тротуаров не экономят, позволяя людям фланировать, другими любоваться и себя показывать. В самом конце апреля в Баку прошел этап гонок «Формулы-1», по-видимому, из тех, в которых пилоты как раз и должны демонстрировать сумасшедшие скорости и смелость не на специальных трассах, а на вот таких петляющих городских улицах. Я спросил у Али, каковы впечатления, он ответил: «Хорошо водят!», но без экзальтации, а как профессионал, воздающий должное другим профессионалам.
К «баклажану» направился вышедший из ворот кладбища мужчина, явно водитель, однако ответил мне с сожалением, что отвезти нас в рыбный ресторан на Шихово не сможет, занят, – и указал на подошедших к машине пассажиров. Ну что ж, пошли себе потихоньку к фуникулеру, где еще раньше видели несколько автомобилей с желтым фонарем на крыше, однако и правда то был вечер, когда нас «без призора» не оставляли: минуты через четыре сзади послышались настойчивые гудки, явно нас окликающие. Обернулись: почти впритирку к тротуару ехал тот самый не нам предназначенный «баклажан», а за ним, так же медленно, – другой, пустой. Опустив стекло, водитель первого пояснил, что, связавшись по рации, обнаружил вблизи свободную машину, она вот подъехала и доставит нас на Шихово.
И рванул, словно давая понять, что теперь, когда долг гостеприимства выполнен, ничто уже не мешает ему быть достойным города, где не случайно проходит гонка «Формулы-1».
– Ты понимаешь, – сказала мне жена уже в «баклажане», – что его пассажиры терпели, пока он нас пристраивал?! Потрясающие люди!
– Бакинцы! – ответил я коротко, а хотелось сказать: «Великий бакинский народ!»
Но побоялся, что прозвучит излишне пафосно.
А в рыбном ресторане, несмотря на то что он в этот пятничный вечер был самым очевидным образом не просто полон, а забит до отказа, официант на мою просьбу вызвать такси, чтобы мы смогли уехать обратно, искренне удивился: «Зачем обратно?! А покушать?!» Бегом и только бегом передвигающиеся парни поставили нам стол прямо посреди асфальтовой дорожки и за полчаса максимум накормили божественной осетриной-гриль.
Когда же я расплатился, подошел тот самый официант, который, оказывается, не упускал нас из виду, и сказал: «Ну вот! Теперь можно и такси!»
Проспал, потрясенный впечатлениями, шесть часов кряду. Вышел на балкон и увидел, что рассвело едва ли наполовину.
До первых поздравительных звонков и эсэмэсок было еще долго, жена крепко спала, так что я, семидесятитрехлетний «новорожденный», оказался один на один с миром, в котором царила тишина.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.