Текст книги "Тургенев и Полина Виардо. Сто лет любви и одиночества"
Автор книги: Майя Заболотнова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Глава 9. Любить по-русски
Оставшись в замке Куртавнель, я оказался практически заперт, изолирован в нем. Париж был мне не по карману, денег не было вовсе, и я бы, верно, совсем пропал, если б не ключница, которая кормила меня то супом, то яичницей попеременно. Надеясь заработать хоть что-то, я много писал и посылал свои рассказы на родину. Рассказы были по большей части посвящены охоте – о чем еще мог писать на чужбине русский дворянин, не работавший, не знавший жизни и не имеющий возможности выезжать хоть куда-то? Оставалось лишь вспоминать истории, которые некогда так занимали Полину и записывать их в надежде, что они смогут заинтересовать еще кого-то.
Неожиданно эта затея увенчалась успехом, мои рассказы охотно публиковали, я стал получать деньги, что, конечно, являлось для меня полнейшей неожиданностью и в некотором смысле примиряло с мои положением человека, запертого в доме любимой женщины, но не имеющего при этом возможности видеть ее.
Куртавнель без Полины потерял всю свою привлекательность, я казался себе узником этих серых каменных стен в два аршина толщиной, и большую часть времени, не занятого работой, я посвящал тоскливым раздумьям о том, где она, с кем, целует ли кто-то ее руки, улыбается ли она, весела ли или, быть может, тоска так же сжимает ее сердце?.. Нет, на то, что она тоскует по мне, я рассчитывать не мог, но – почему бы ей не скучать по старому другу?
Иногда мои русские приятели, оказываясь поблизости от Парижа, навещали меня. Заехал ко мне и Плещеев, благодаря которому я когда-то и познакомился с Полиной. Я был рад его видеть как никогда – он готов был говорить со мной о Полине! О ней одной хотелось мне разговаривать в то время, она одна занимала все мои мысли, и я надеялся найти в своем друге благодарного слушателя.
Когда необходимый протокол был соблюден, когда мы поприветствовали друг друга и обменялись новостями, Плещеев первым начал разговор о моей возлюбленной.
– Что же, я вижу, ты дружен с мсье и мадам Виардо, верно?
– Именно так.
– Ах, я прекрасно понимаю тебя, – он бросил на меня грустный взгляд, он и правда понимал всю тяжесть моего положения. – Что, она так же прекрасно поет, как и прежде? Никогда не забуду ее гастролей в Петербурге… Ни разу я тогда не пожалел о восьмидесяти рублях, отданных за билет. Да что там, я бы, верно, все состояние отдал, будь оно у меня в ту пору. Когда она возвращается во Францию?
– Должно быть, месяца через два.
– Жаль, не дождусь – пора ехать обратно в Россию. Я ведь, знаешь, тогда просто с ума сходил от любви к ней. Как, впрочем, и все мы. Даже писал ей стихи, но так и не решился отправить. Вот послушай!
Он порывисто вскочил – тень прежней страсти мелькнула в его глазах, – и начал читать:
Она являлась мне… и пела гимн священный, —
А взор ее горел божественным огнем…
То бледный образ в ней я видел Дездемоны,
Когда она, склонясь над арфой золотой,
Об иве пела песнь и прерывали стоны
Унылый перелив старинной песни той.
Как глубоко она постигла, изучила
Того, кто знал людей и тайны их сердец;
И если бы восстал великий из могилы,
Он на чело ее надел бы свой венец.
Порой являлась мне Розина молодая
И страстная, как ночь страны ее родной…
И, голосу ее волшебному внимая,
В тот благодатный край стремился я душой,
Где все чарует слух, все восхищает взоры,
Где вечной синевой блистает неба свод,
Где свищут соловьи на ветвях сикоморы,
И кипариса тень дрожит на глади вод!
Он умолк, я тоже не находил слов. Стихи были хороши, спору нет, но я не в силах был обсуждать его прошедшее чувство в то время, как мое собственное так сильно мучило меня. В тот долгий вечер мы не раз еще заводили о ней речь, и каждый раз взгляд моего друга был полон понимания и сочувствия.
Однажды ко мне заглянул и Лев Толстой, с которым мы также приятельствовали в России. И ему также пришлось весь вечер слушать о моей безответной любви. Уже уходя, он заметил:
– Никогда не думал, что ты способен так сильно любить!
– Я и сам не думал… – ответил я.
Наконец, гастроли закончились, и я получил письмо, извещающее, что мсье и мадам Виардо возвращаются домой.
Волнение мое было неописуемо. Я вспоминал и заново проживал каждую минуту, которую мы провели вместе со дня нашего знакомства, силясь найти какие-то признаки того, что я не совсем безразличен ей, и, не находя, впадал в уныние. Остался ли я для Полины просто «русским другом Иваном», как она представляла меня гостям? Я помнил косые взгляды, которые кидали на меня ее друзья, понимал двусмысленность своего положения – я, потомственный русский дворянин, жил в чужом доме и за чужой счет и готов был едва ли не со щенячьим восторгом бросаться по одному зову женщины, принадлежащей другому, – однако ничего со своим чувством поделать не мог.
Без Полины я чувствовал себя по-настоящему больным и разбитым. «Я не могу жить вдали от вас, я должен чувствовать вашу близость, наслаждаться ею. День, когда мне не светили ваши глаза, – день потерянный», – писал я ей и с нетерпением ожидал ее возвращения, зная, что лишь в ее присутствии мои дни вновь наполнятся смыслом.
Несколько дней шли дожди, небо было серым, и весь мир казался мне таким же серым, но в день ее прибытия распогодилось, вышло солнце, небо стало синим, будто покрытое эмалью, и солнечные брызги лежали на камнях подъездной аллеи, от которой я в ожидании своего счастья не мог оторвать глаз. Наконец, показался ее экипаж, и я, не помня себя, выбежал навстречу.
Дальнейшее виделось мне как во сне. Дом наполнился смехом, громкой французской речью, топотом, музыкой и пением. Потянулась бесконечная череда гостей, все они счастливы были видеть Полину, и я едва не задыхался от ревности, от того, что мне приходится делить ее общество со всеми этими людьми.
Лишь через несколько дней, когда я сидел на окне, глядя из северной башенки во двор, послышались легкие шаги, и на плечо мне легла ее рука. Я не смел обернуться и лишь прикрыл глаза, наслаждаясь этой внезапной лаской.
– Вы здесь совсем один, Иван, – произнесла она по-русски, мило, на французский манер, грассируя, и по голосу я понял, что она улыбается. – Видите, я не забыла, чему вы учили меня. О, как я скучаю по России! Каждый раз, когда я сажусь в карету и еду в Итальянский театр, я воображаю себя на дороге в Большой театр. И если на улицах немного туманно – иллюзия бывает полной. Но едва лишь карета останавливается, как она исчезает, и я глубоко вздыхаю. Увижу ли я еще когда-нибудь каналы Петербурга, его шпили, башни? Я скучаю по этому городу.
– А по мне? – вырвалось у меня прежде, чем я смог справиться с этим движением души. – Скучали ли вы по мне, Полина? Там, в Европе, окруженная тысячами восторженных слушателей, думали ли вы обо мне? Радовались ли, когда приходило письмо от меня?
Она опустила глаза, краска прилила к ее щекам, и это было для меня лучшим ответом. Я не ждал никаких слов, хотя мы по-прежнему говорили по-русски и вряд ли кто-то во всем доме мог понять, о чем идет речь. Но она все же ответила – тихо, едва слышно:
– Я скучала. Ваши письма… доставляли мне большой удовольствие. И я… очень хотела увидеться с вами как можно скорее. Мне не хватало ваших историй, ваших шуток, прогулок с вами. И я так хотела увидеть то, что вы пишете для своих русских читателей. Вы почитаете мне, Иван?
Она справилась со смущением и подняла на меня глаза. Это было вовсе не то, что я хотел бы услышать, однако гораздо больше, чем я ожидал.
По вечерам я стал читать ей вслух то, что написал за день. Она оказалась прекрасным слушателем. Ни разу она не отвлеклась, не потеряла нить сюжета, если ей было что-то непонятно – «Хорь? Что такое хорь? Это какой-то зверь? А калина – кажется, растение?» – она всегда переспрашивала и запоминала новое русское слово.
Ни одна строчка не отправлялась больше в печать, если она не слышала и не одобрила ее. Она искренне переживала, радовалась или возмущалась вместе с моими героями.
– То, что вы тут пишете, про эту девушку, – разве такое можно вытерпеть? Разве станет русская княжна терпеть удар кнутом, пусть даже и от любимого мужчины? Так не бывает, я вам не верю! – сердилась она. При этом Полина никогда не льстила мне, и всегда было откровенна.
Однако мне не давали покоя вести из дома. Мать по-прежнему не желала говорить со мной, но брат Николай писал, что моя дочь Пелагея живет в ее поместье, и мать обращается с ней едва ли не хуже, чем с крепостной. Ее мать умерла, и теперь девочка, которая первые годы своей жизни видела лишь любовь и заботу, теперь вовсю расплачивалась за грехи своего отца. Мое сердце не могло выносить этого, и однажды я поделился переживаниями с Полиной. Полина, дочь которой была немногим старше, едва не расплакалась.
– Нет, определенно, такого нельзя терпеть! Бедная девочка там совсем одна, пока ты здесь гуляешь со мной по аллеям и выдумываешь истории?! Как ты можешь говорить об этом и ничего не делать?!
Мгновение она подумала, нахмурив брови, и продолжила:
– Ты немедленно, – слышишь? – немедленно должен отправляться в Россию и привезти ее. Я поговорю с Луи, он любит детей и охотно примет ее в нашу семью.
Мсье Виардо дал согласие – ему было уже за пятьдесят и, кажется, он не верил, что у него могут быть еще дети, а на милые чудачества жены он давно уже махнул рукой, и позволял ей делать все, что заблагорассудится, – и через несколько дней я отправился в Россию, выслав впереди себя письмо о том, что хочу забрать дочь с собой во Францию.
Глава 10. Приемная дочь
Иван отправился в Россию, и вскоре я получила от него первое письмо, сообщающее, что он встретился с дочерью после долгой разлуки, что дочь, по всей видимости, скучала по нему так же, как и он по ней, и что девочка очень рада, что поедет во Францию. Иван рассказывал мне о своей матери, ее суровости и вздорном характере, и я едва не плакала, когда представляла, как пришлось натерпеться бедной девочке.
Брат Ивана, Николай, тоже весьма страдал от властности своей матери и, женившись без ее благословения на ее же камеристке, был отлучен от дома. Его детей она ненавидела, швыряла в стену их портреты и желала им скорейшей смерти. Можно только вообразить, как обращалась она с незаконной внучкой, которая жила с ней в одном доме. Я догадывалась, что девочка не видела ни любви, ни ласки, а одни лишь побои, упреки и издевательства.
Моя дочь Луизетта была двумя годами старше, и я, представляя себе, как страдает бедная Пелагея, немедленно кидалась обнимать мою девочку, словно пытаясь защитить ее от чего-то дурного, что представало пред моим мысленным взором.
Я получила от Ивана новое письмо, где он рассказывал о том, что творится в поместье, о новых чудачествах матери и, конечно, о своей девочке: «Моя собственная восьмилетняя дочь говорит: «Я никому не верю и никого не люблю, потому что меня никто не любит»». Я не могла представить себе ребенка, который мог сказать такое, и надеялась, что, попав ко мне, став мне родной дочерью, она изменится, и сердце ее будет отогрето. С нетерпением я ждала, когда смогу увидеть дочь Ивана, и вот, наконец, они прибыли.
Пелагея была похожа на своего отца – такая же светловолосая, с ясными голубыми глазами и довольно высокая для своих восьми лет. Я почти не смогла побыть с ней в первый вечер – девочка, утомившись с дороги, засыпала на ходу, и ее отправили в приготовленную для нее комнату. Я осталась наедине с Иваном, который принялся рассказывать о своем путешествии.
– Как я рад, мой ангел, что ты согласилась взять ее к себе. Если бы ты видела, что за дом, в котором жила моя дочь… Maman все так же жестока и совершает все более странные поступки. Недавно она узнала, что холера передается по воздуху, и повелела сделать себе устройство, чтобы она могла все видеть, а воздухом не дышать. Так ей сделали стеклянный колпак, вроде киота для иконы, и в нем носят на прогулки.
Иван комично всплеснул руками, а я не выдержала и рассмеялась, представив себе эту тучную суровую женщину на носилках под стеклом.
– Крепостные стонут под ее властью. Хочет – казнит, хочет – милует, и никто ей не указ. Люто сечет за всякую провинность, а если нет, так и того не лучше. Слуги у нее – я видел сам – одеты в специальную форму, повторяющую костюмы служащих государственных департаментов, и называет она их по фамилиям министров. Дошло до того, что уже и друзья ее боятся к ней заезжать. Перед имением ее – два флага с гербами, и, когда она не в духе, их спускают. Издалека видать, можно ли сегодня к матушке в гости пожаловать или лучше поворачивать коней… И в такой-то обстановке росла моя дочь!
– Как жаль, что ты не забрал ее раньше! – воскликнула я.
– Ох, мне больно даже думать об этом… Она ведь била ее хуже крепостных, вымещала свою злобу за то, что потеряла надо мной и моим братом власть. Так только она и может свою власть проявить, боится, что если будет в ней хоть одно доброе чувство – ее тут же перестанут бояться, а значит, и слушать. Да только и я, и Николай давно уж покинули ее дом вопреки ее воле, вопреки страху, что она внушала нам с детства, а теперь и последнее – Пелагею – забрал я из-под ее власти. Я верю, что ты, мой ангел, будешь заботиться о ней куда лучше, чем эта женщина, что приходится ей родной бабкой. В твоем сердце, любовь моя, доброты столько, что хватит отогреть целый свет.
В глазах его появилась знакомая мне светлая печаль, но он сдержал себя.
– Однако уже поздно, душа моя, и ты устала, да и я хочу отдохнуть после долгого путешествия, – он поднялся и, пожелав мне спокойной ночи, отправился в комнату, где жил прежде.
Я едва дождалась утра, чтобы самой познакомиться со своей воспитанницей и познакомить ее с Луизеттой, но оказалось, что девочка совершенно не говорит по-французски – это было весьма странно для меня, я полагала, что всякий ребенок из дворянской семьи, пусть и незаконнорожденный, должен получить приличное воспитание и образование. Сама я говорила на ее родном языке вполне неплохо – сказывались уроки, что давал мне Иван, – но Пелагея все же дичилась, почти не говорила ни со мной, ни с Луи, зато к отцу жалась и ластилась, точно котенок. Я понимала, что девочка настрадалась, и решила дать ей время привыкнуть к нашей семье.
Ивану же казалось, что общение с дочерью не так важно. Нехотя он отвечал на ее торопливые слова, обращенные к нему, – говорила девочка со множеством ошибок и так быстро, что я едва могла понять ее, – и затем вновь обращался ко мне или Луи. Эти двое вновь принялись выезжать на охоту, подолгу пропадая в лесах, я же решила большую часть времени посвятить девочке.
Пригласив модистку, я заказала моей воспитаннице несколько платьев взамен тех ужасных крестьянских лохмотьев, в которые она была одета, когда приехала, и стала заниматься с ней французским. Луизетта могла сказать по-русски лишь несколько фраз, однако я и ее приглашала на эти уроки, так что вскоре девочки перестали смотреть друг на друга, как два волчонка, и понемногу начали общаться.
Пелагея оказалась весьма одаренным ребенком – налету схватывая все, что я объясняла ей, она быстро выучилась самым необходимым французским словам. Первое, что она выучилась говорить, – это вопрос о том, где ее отец, и мы слышали это постоянно:
– Оù est mon père? – спрашивала она у меня, у Луи, у Луизетты, у всякого, кого встречала. – Оù est mon père?
Манеры ее, поначалу приводившие в ужас даже нашу прислугу, тоже быстро выправились. Сказалось, видимо, и общение с Луизеттой – Пелагея невольно брала пример с названной старшей сестры, а воспитанию Луизетты с самого начала уделялось огромное внимание. Для Пелагеи я также наняла учителя, мсье Вилье, который, приходя дважды в неделю, принялся обучать ее грамоте, письму и счету – прежде ее не учили, кажется, ничему, и это приводило меня в крайнее расстройство. Поначалу Пелагея занималась с крайней неохотой, но затем, поняв, как важны ее успехи для отца, принялась учиться с рвением, какого от нее никто не ожидал. Она бесконечно готова была выполнять одни и те же задания, складывать и вычитать цифры, выводить пером на бумаге слова… Поначалу с письмом дела ее шли не очень, перо рвало бумагу, и девочка, заливаясь слезами, могла скомкать лист и швырнуть его через всю комнату. Выдержки у нее не было совершенно, однако мсье Вилье был терпелив, и в отличие от большинства учителей никогда не брался за розги – я особенно просила его никогда, никогда не бить девочку и не повышать на нее голос, – и лишь говорил ей:
– Мадмуазель, старайтесь лучше, подумайте, как обрадуется вашим успехам ваш отец!
Это всегда действовало. Я даже начала думать, что, верно, бабушка говорила Пелагее, что отец отказался от нее, уехав во Францию, потому что она недостаточно хороша, и теперь девочка всячески старается заслужить его любовь.
Иногда, глядя, как мои девочки вместе играют в саду, как угрюмое и дикое поначалу лицо моей русской дочери озаряет улыбка, как она смеется – впервые за те месяцы, что прошли с ее отъезда из России – я была почти счастлива.
Но все же я видела, как девочка тоскует по отцу. Я не могла заменить ей родителей, а Иван, который теперь снимал дом в получасе езды от нас, виделся с дочерью очень редко. Приезжая к нам, он первым делом шел поздороваться с девочкой, задавал ей несколько вопросов, интересовался ее успехами, рассеянно гладил по голове, а затем вновь обращался ко мне – спрашивал о моих делах, читал вслух, просто рассказывал что-нибудь забавное.
Мне по-прежнему было приятно его общество, я охотно разговаривала с ним – все же, нельзя не признать, в компании мужа мне было скучновато, и, как метко и ядовито заметила моя подруга Жорж Санд, он был «скучным, как ночной колпак», а Иван всегда находил, чем развлечь меня. Периодически я устраивала музыкальные вечера, на которых пела сама или просила сыграть кого-нибудь из моих гостей – вечера эти пользовались большой популярностью среди наших друзей. У нас бывали Сен-Санс, Гуно, Глинка, Лист, Берлиоз, Мерейбер, Клара и Роберт Шуман, Альфред де Мюссе, Оноре де Бальзак и многие другие. Но порой мне хотелось просто тихих разговоров за чашкой кофе, и Иван как никто другой понимал меня и разделял мои чувства.
Обычно Пелагея присутствовала на этих встречах, что – я замечала – несколько стесняло Ивана, однако отправить дочь в ее комнату он не мог. Я же отчаянно переживала от того, что не могу подарить девочке семью, о которой она мечтает. Иван по-прежнему любил меня больше, чем родную дочь, и охотнее общался со мной, чем с ней.
Однажды во время такой встречи, он спросил меня, как успехи Пелагеи.
– О, весьма и весьма неплохи! – ответила я радостно. – Она уже гораздо правильнее говорит на французском, и письмо дается ей все лучше. Скоро ее можно будет принять за настоящую маленькую француженку.
Я всего лишь хотела пошутить, однако Иван, кажется, не понял этого. Какая-то мысль сверкнула в его глазах.
– Да, можно, если бы не имя. Если б только я знал тебя тогда, я назвал бы девочку на французский манер. Впрочем, что мешает мне сделать это сейчас? Пусть ее зовут Полинет, – улыбнулся он. – Это самое прекрасное имя во всем свете, так почему моя дочь не может носить его?
Я делано рассмеялась, пытаясь перевести это в шутку, но Иван не шутил – он в самом деле хотел, чтобы его дочь звали так же, как меня, и повторил:
– Отныне зови ее Полинет. Ты слышала, моя дорогая? – обратился он к дочери. – Что скажешь, тебе нравится это имя?
Случайно в тот момент я поймала взгляд девочки – она глядела на меня почти с ненавистью. Но перечить отцу, конечно же, не осмелилась.
– Хорошо, папа, – ответила она. – Если тебе угодно – отныне я буду зваться Полинет.
Глава 11. Снова Россия
Вернувшись во Францию, я полагал, что останусь тут если не навсегда, то, во всяком случае, на долгие годы, и что покинуть ее меня ничто уже не заставит.
Даже когда Полина отправилась на гастроли в Англию, я остался в Куртавнеле – там в то время гостил Шарль Гуно, он работал над оперой, я – над новой повестью, и мы проводили дни за работой, а вечера – за разговорами о Полине, мы писали ей письма, читали в газетах об ее гастрольных успехах…
Но несколько недель спустя я получил письмо от Николая – моего брата: он писал о том, что наша мать умирает, и просил меня приехать.
Получив письмо, я немедленно отправился к Полине, которая только вернулась с гастролей, и рассказал ей обо всем. Я застал ее в тот момент, когда она занималась французским языком с Полинет, и сердце мое сжалось от переполнявшей его нежности. Сидя за столом, она склонилась над книгой, из которой читала девочке, временами останавливаясь и объясняя какие-то непонятные слова, и в этот момент она напоминала ангела, спустившегося с небес, чтобы позаботиться о маленькой сироте. Лучшего опекуна для моей дочери я не мог и желать, и я почувствовал, что люблю Полину еще сильнее, хотя прежде мне казалось, что больше любить уже невозможно.
Но я недолго любовался этой картиной. Обернувшись, Полинет заметила меня и, вскочив, кинулась мне навстречу. Она принялась быстро что-то говорить на французском, пытаясь одновременно продемонстрировать свои успехи в изучении этого языка и рассказать свои новости, и лишь полчаса спустя мне удалось остаться с Полиной наедине.
– Моя мать умирает, – сказал я ей без всяких вступлений, и Полина, перекрестившись, быстро произнесла несколько слов из молитвы. – Я должен срочно выезжать в Россию, я должен оставить тебя и Полинет.
– Поезжай, – кивнула она. – Поезжай и ни о чем не беспокойся. Будь с ней в ее последние часы, а я позабочусь о девочке до твоего возвращения.
Я поцеловал ее руку – о, как мне хотелось обнять ее в тот момент и запечатлеть поцелуй на ее губах, но я не мог позволить себе такой вольности. Я по-прежнему был ее русским другом, и хотя все эти годы не оставлял надежды сделаться ее возлюбленным, я знал, что не должен даже намеком оскорбить эту прекрасную женщину.
Все, что я мог, – это писать ей о своих чувствах, восхищаться ею издалека и быть рядом в тот момент, когда она желает видеть меня.
– Я буду писать тебе, мой ангел, – сказал я, – я вернусь как можно скорее. Не скучайте по мне.
– Конечно, мы будем скучать, Иван, – улыбнулась она. – Но ты должен быть хорошим сыном и отдать дань уважения своей матери.
Коротко поклонившись, я покинул Куртавнель, забыв попрощаться с дочерью, и отправился в Россию.
По дороге я написал Луи письмо, которое должно было убедить его в искренности моих дружеских чувств: «Я не хочу покинуть Францию, мой дорогой хороший друг, не выразив мои чувства и мое уважение к вам и не сказав, как я сожалею, что мы должны расстаться. Я оценил совершенство и благородство вашего характера, и вы должны верить мне, когда я говорю, что никогда не буду по-настоящему счастлив до тех пор, пока с ружьем в руке, рядом с вами снова не пересеку любимые равнины Бри».
Я находился в ситуации, когда поневоле приходится лгать и лицемерить, разыгрывать комедию, называя лучшим другом и расписывая совершенство характера того, от чьего расположения зависит, будешь ли ты принят в доме любимой.
Путешествие мое затянулось, и в Москву я прибыл уже тогда, когда все было кончено – мать умерла. Умирала она долго, тяжело задыхаясь, характер ее стал еще более вздорным, чудачеств стало еще больше… В последние дни она велела пригласить в свой дом оркестр, и Николай, не смея перечить умирающей, все дни напролет слушал веселые польки, раздающиеся из соседней комнаты, – мать утверждала, что так умереть ей будет гораздо легче.
Я же едва не опоздал даже на похороны, и теперь стоял у края могилы, слушал речь священника – духовника моей матери, – и размышлял о том, что деревенское имение матери, где я провел свое детство и где было пережито столько счастливых минут, – Спасское-Лутвиново – единственный из ее домов, к которому я был привязан по-настоящему, теперь могло бы стать моим домом. Но буду ли я когда-нибудь и впрямь жить здесь? О, вряд ли. Я намеревался уладить дела с наследством, заехать в Спасское, чтобы только поглядеть на те места, и тотчас же отбыть обратно во Францию, где ждали меня Полина и Полинет, единственные по-настоящему близкие для меня люди.
Я знал, что мать не простила моего своеволия даже перед смертью. Едва войдя в гостиную ее московского дома, я увидел свой портрет, лежащий на полу. Чья-то рука швырнула его с такой силой, что раскололось стекло, и пол был усеян множеством мелких осколков. Подозвав горничную, я спросил, что произошло, и та, опустив глаза в пол, отвечала:
– Варвара Петровна изволили кинуть, уже два месяца как, и убирать не велели. Злиться изволили-с.
– Убери это сейчас, – сказал я глухо и вышел из комнаты.
Однако дела с наследством затянулись. Николай, у которого была большая семья, требовал себе почти все имущество матери, я же, не нуждаясь в наследстве сам, хотел официально дать дочери свою фамилию и оставить ей по завещанию хоть какое-то имущество. В конце концов, нам удалось договориться: я забирал себе Спасское-Лутвиново, Николай же получал все прочее. Оба мы разделом были довольны и почитали себя богачами. Но тут возникла новая проблема, и ее решить оказалось гораздо сложнее.
Николай рассказал, что Варенька Богданович, – воспитанница матери, бедная сиротка, к которой она была так привязана последние годы, но которую я почти не знал, – на самом деле – ее незаконнорожденная дочь. Отец девочки – Андрей Евстафьевич Берс, медик, сын московского аптекаря, разорившегося во время войны 1812 года, который начал служить домашним доктором у моих родителей, а затем, после смерти моего отца, сделался любовником Варвары Петровны. Об этом романе я знал, хоть ко времени смерти отца мы почти не общались.
Отношения ее с Берсом были странными. Она полагала его глупцом, презирала, третировала, он же едва ли не целовал ее ноги и изображал страсть, которой от этого худосочного человека ожидать было странно.
В общем-то, одного взгляда на Вареньку было достаточно, чтобы сделать вывод о нашем родстве. Те же светлые волосы, голубые глаза, да и манера вести себя – все наше, туреневское. Но если с законными сыновьями мать была строга до жестокости, то дочь, которую ласково звала Биби, разбаловала невероятно. Повадками эта девчонка напоминала змею – ни благодарности, ни почтительности, ни хотя бы ума в ней не было вовсе. Мы с Николаем решали ее судьбу – невозможно оставить ее одну, как бы то ни было, это наша сестра, родная кровь, от которой так просто не откажешься, и нам надлежало найти того, кто позаботится о ней. Мы отправили письмо ее отцу, Андрею Берсу, который долгие годы изображал безумную любовь к матери, но он с ужасом отказался ее забирать. Этого стоило ожидать – уже довольно давно он, не в силах выносить этих странных отношений, расстался с матерью, и теперь уже был женат и если и не счастлив, то, по крайней мере, окружен заботой, уважением, да и детей успел завести порядочно, и взрослая дочь, к тому же дурно воспитанная, в его новой семье была явно не ко двору.
Я, сгорая от нетерпения, – хотелось поскорее уехать, – предложил Николаю оставить Биби у себя, но его жена Анна категорически воспротивилась этому. Влияния на жену Николай не имел никакого. С юности эта женщина, бывшая камеристка, которая тогда еще носила фамилию Шварц, отличалась скандальным и распутным поведением, умела с помощью хитрых интриг перессорить всех слуг в доме, а затем, познакомившись с Николаем, так умело изобразила страдающую невинную девушку, что он, поддавшись каким-то рыцарским чувствам, немедленно в нее влюбился.
Роман их развивался стремительно, Анна родила нескольких незаконных детей, после чего Николай, наконец, набрался духу жениться на ней. Это стало причиной его ссоры с матерью – та, страшно разгневавшись, лишила его содержания, и Анна, поняв, что больших денег в этом браке она не увидит, тут же прекратила свою игру и стала вести себя так, как было свойственно ее природе, – то есть закатывать скандалы, угрожать, манипулировать, и Николай, по-прежнему страстно в нее влюбленный – кажется, только такая любовь-страдание и была принята в нашей семье, – во всем ей подчинялся. Держа мужа под каблуком, Анна, разумеется, решала все важные вопросы в доме, и появление в их семье еще одной вздорной и скандальной девицы, такой же интриганки, как и она сама, в ее планы не входило. Она, наконец, получила наследство, ради которого пустилась в свое время в эту брачную авантюру, и теперь рассчитывала жить в свое удовольствие. Даже характер ее с появлением денег, казалось, стал мягче и женственней. Но, стоило мне заикнуться о Вареньке, как Анна вновь показала свой звериный оскал.
– Никогда! – кричала она. – Никогда эта девица не поселится с нами! Отправляйте ее в работный дом или выдайте замуж – мне все равно, а только я с ней под одной крышей жить не стану! Слышишь, Николай? Не стану!
Николай не смел возражать, и теперь у нас оставался один выход – постараться найти сестре мужа. Дело это было нелегким. Мы назначили за ней богатое приданое, но женихи в очередь выстраиваться не спешили, о характере сестрицы уже многие были наслышаны, да и происхождение ее было сомнительным, а выдать ее за авантюриста и охотника за приданым ни мне, ни Николаю не позволяла совесть.
Пока устраивали дела Биби, я жил то в Спасском, то в Москве, то в Петербурге, много работал, впервые за долгие годы не беспокоясь о деньгах, – имение приносило солидный доход. И, конечно, едва ли не ежедневно я писал своей возлюбленной во Францию – не было ни дня, чтобы я не думал о ней, не звал ее.
В Петербурге и Москве было решено сделать несколько постановок по моим произведениям – я тотчас же написал ей об этом и, придя на премьеру спектакля, шептал перед началом ее имя, веря, что это принесет мне удачу. Она была первой, кто услышал строки этих произведений, и единственной, кто знал, что было у меня на сердце, когда я писал их – так что же еще, кроме ее имени, могло вдохновить меня или сделать счастливым? С нетерпением я ждал, когда смогу вернуться к ней, а пока навещал старых друзей, с которыми, впрочем, мог говорить только о ней, о Полине, – да старался побольше работать.
Наконец, мы с братом нашли Биби жениха – не Бог весть какого, но вроде бы человека надежного и порядочного. То ли до него еще не дошли слухи о ее характере, то ли богатое приданое примирило его с трудностями, но он попросил ее руки и получил согласие. Была уже назначена дата свадьбы, и я начал понемногу готовиться к отъезду, как в один из дней мне принесли весть о смерти Гоголя.
Я хорошо знал его и был страшно опечален. Я любил его книги, восхищался ими еще в юности, к тому же был весьма дружен с ним самим, и его смерть и события, ей предшествующие, потрясли меня.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.