Текст книги "Тургенев и Полина Виардо. Сто лет любви и одиночества"
Автор книги: Майя Заболотнова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
Я знал, что не могу оставить это без внимания, что я должен высказать мысли, теснившиеся у меня в голове, и в тот же вечер сел писать некролог.
«Гоголь умер! – писал я. – Какую русскую душу не потрясут эти два слова? Он умер. Потеря наша так жестока, так внезапна, что нам все еще не хочется ей верить. В то самое время, когда мы все могли надеяться, что он нарушит, наконец, свое долгое молчание, что он обрадует, превзойдет наши нетерпеливые ожидания, – пришла эта роковая весть! Да, он умер, этот человек, которого мы теперь имеем право, горькое право, данное нам смертию, назвать великим; человек, который своим именем означил эпоху в истории нашей литературы; человек, которым мы гордимся как одной из слав наших! Он умер, пораженный в самом цвете лет, в разгаре сил своих, не окончив начатого дела, подобно благороднейшим из его предшественников… Его утрата возобновляет скорбь о тех незабвенных утратах, как новая рана возбуждает боль старинных язв».
Я полагал, что в написанных мною строках нет ничего предосудительного. Конечно, в печати не принято было вспоминать гибель на дуэли Пушкина или Лермонтова, пусть даже намеком, но то, что я придал творчеству Гоголя такое значение, немедленно вызвало бурю самых разных толков. Императору поспешили сообщить о неблагонадежном литераторе – будто бы осмелившемся нарушить указание председателя цензурного комитета, строго запретившего печатать статьи о кончине литератора Гоголя.
Шестнадцатого апреля за мной явились из полицейского управления, я следующий месяц я провел под арестом в полицейской части. Я ждал, что со дня на день это недоразумение разрешится – ведь не сделал же я ничего предосудительного! Однако власти решили, что надежнее будет держать меня под наблюдением, и я был сослан в свое имение Спасское-Лутовиново без права покидать пределы Орловской губернии. Встреча с Полиной, уже маячившая передо мной, в один миг сделалась несбыточной мечтой.
Глава 12. «Консуэло»
Иван уехал, я осталась скучать в Куртавнеле с мужем и детьми. К нам приезжали погостить наши знакомые, многие задерживались неделями, но по-настоящему меня развлекало только общество моей дорогой подруги Авроры Дюпен, которую все знали под именем Жорж Санд. Она была на целых 17 лет старше меня и куда раскованнее, образованнее и умнее, и я искренне восхищалась ею – она, впрочем, отвечала мне тем же.
Мы были чем-то похожи – Аврора так же рано осталась без отца, затем вышла замуж, но брак ее оказался неудачным – Луи помогал ей с разводом, и ей пришлось зарабатывать деньги своим несомненным талантом. Впрочем, ей не так повезло с родными как мне. Попытавшись еще девочкой выдать ее замуж за человека, к которому Аврора не чувствовала даже намека на симпатию, мать пригрозила запереть ее в монастырь. Подруга показывала мне письмо, в котором значилось: «Здесь вам будет лучше. Мы предупредим общину на ваш счет; здесь будут остерегаться вашего красноречия. Приготовьтесь к мысли, что вам придется прожить в этой келье до вашего совершеннолетия, то есть три с половиной года. Не вздумайте взывать к помощи законов; никто не услышит ваших жалоб; и ни ваши защитники, ни вы сами никогда не узнаете, где вы находитесь».
Я сама от таких угроз тотчас лишилась бы чувств, но Аврора была не из робких и сумела настоять на своем.
Предпочитая мужской костюм женскому, моя дорогая Аврора путешествовала по таким местам Парижа, куда аристократки, как правило, не попадали. Ее считали непостоянной и бессердечной, охотно сплетничали о ее любовниках, а из-за того, что она предпочитала мужское платье и взяла себе мужской псевдоним, говорили, будто она и в других обстоятельствах ведет себя как мужчина. Я слышала эти сплетни, будучи юной наивной девушкой, и долго не понимала, что же имеется в виду. Когда же, наконец, мне стало понятно, что речь идет о том, что она будто бы предпочитает девушек, я уже достаточно знала Аврору, чтобы понимать абсурдность этих заявлений, и была достаточно взрослой и рассудительной, чтобы ее репутация не отвратила меня от нее.
В то лето Аврора вновь приехала навестить меня, и я была ей по-настоящему рада. Не знаю, отчего ее называли бессердечной, – более отзывчивого и доброго человека я не встречала в своей жизни. Ее напускное равнодушие и холодность могли обмануть кого угодно – но не меня. Да и могла ли она вести себя иначе в обществе, которое раз за разом отвергало ее, которое превозносило талант Жорж Санд, но отворачивалось от Авроры Дюпен?
Мы были знакомы уже много лет – еще со времен моей юности, когда Аврора отговорила меня от брака со своим бывшим возлюбленным – писателем Альфредом де Мюссе, с которым она незадолго до этого пережила мучительный роман, оставивший неизгладимый след в душах их обоих, а затем фактически устроила мой брак с Луи, обещая, что я буду счастлива с ним – и я действительно нашла в Луи возвышенный ум, глубокую душу и благородный характер. В ней же я всегда находила поддержку, ее дружбу ценила больше всех других. Аврора же так была когда-то очарована моим голосом, что написала роман – это было уже вскоре после моего замужества – героиня которого, по ее словам, появилась на свет благодаря мне.
Роман «Консуэло» я прочитала лишь через год после того, как он был издан – свадебные хлопоты, путешествие на медовый месяц, заботы по обустройству дома, рождение ребенка – все это оставляло мне мало времени для чтения. Но, в конце концов, открыв роман моей подруги и углубившись в чтение, я в каждой строчке узнавала себя. Бедная и некрасивая девочка с волшебным голосом, готова трудиться день и ночь, чтобы выучиться чему-нибудь, и странствующая по миру? О ком, если не обо мне, могла Аврора написать это?
«Однако цыганкой она была только по профессии и по прозвищу, – читала я и мысленно соглашалась – да, меня и впрямь часто звали цыганкой, – так как происхождения она была не цыганского, не индийского, и, во всяком случае, не еврейского. В ней текла хорошая испанская кровь, и происходила она, несомненно, из мавританского рода, так как отличалась смуглостью и была вся проникнута спокойствием, совершенно чуждым бродячим племенам».
«Твоя же Консуэло, я прекрасно припоминаю теперь, не только некрасива, а просто уродлива», – читала я дальше и, сперва возмутившись, затем загрустила. Что же, если я и сама понимаю это, стоит ли обижаться, что это видит всякий? И стоит ли обижаться, что моя подруга, решив сделать меня персонажем своей книги, нисколько не приукрасила мою неказистую внешность?
Позже я не раз удивлялась, насколько точно Жорж Санд – мудрая и страстная Жорж, знаток женских сердец, – сумела угадать, что лежит у меня на сердце, описать мой характер. Ведь тогда мы были едва знакомы с ней! Неужели возможно вот так, с первого взгляда, только узнав человека, уже увидеть все его чаяния и душевные порывы?
Понимала Аврора и то, какой видят меня люди. Читая, я словно наяву видела, как граф Дзустиньяни, покровитель Андзолето, молодого итальянца, влюбленного в Консуэло, после недолгих сомнений в красоте девушки, зародившихся в нем под влиянием окружающих, восклицает: «Консуэло – лучшая певица во всей Италии, и я ошибался, сомневаясь, что она к тому же и красивейшая женщина в мире». Как часто я видела эти перемены в отношении ко мне, когда моя непривлекательная внешность в глазах других становилась красотой! Золушка, которая превращается в принцессу, стоит ей начать петь, – вот кем была я для моих зрителей, и моя подруга прекрасно это видела. Так менялось – о, я точно знала это! – зрение моего русского друга, который, сперва посчитав меня уродливой, затем этого уродства больше не замечал…
Я спросила у Авроры – у своей старшей и мудрой подруги – отчего это может быть, как можно быть уродливой и красивой одновременно, и она ответила мне, раскрыв собственную книгу и прочитав оттуда несколько строк: «Наблюдая ее за столом, когда она болтала о пустяках, вежливо скучая среди пошлости светской жизни, никто даже и не подумал бы, что она красива. Но как только лицо это озарялось веселой, детской улыбкой, указывавшей на душевную чистоту, все тотчас находили ее милой. Когда же она воодушевлялась, бывала чем-нибудь живо заинтересована, растрогана, увлечена, когда проявлялись ее богатые внутренние силы, она мгновенно преображалась: огонь гениальности и любви загорался в ней, и тогда она приводила в восторг, увлекала, покоряла, даже не отдавая себе отчета в тайне своей мощи».
– В этом твой секрет, моя дорогая Консуэло, – сказала мне тогда Аврора, улыбаясь немного снисходительно. – Когда ты поешь, огонь, живущий в твоей душе, огонь, с которым ты родилась, так озаряет тебя, так светится в твоем взгляде, что становится не важно, какими чертами лица наградила тебя природа. В этом мы с тобой похожи – мои любовники никогда не могли сойтись во мнении, красива я или уродлива.
Я покраснела, а Аврора была довольна, что смутила меня – она часто шокировала меня подобными высказываниями.
В то лето мы были неразлучны. Вечерами я читала и отвечала на письма, днем же мы гуляли с Авророй, подолгу разговаривали. Затем вновь меня навестил Шарль Гуно – он закончил работу над оперой «Сафо» и жаждал услышать мое мнение. Никому не известный композитор совершенно очаровал меня своим талантом, и я охотно согласилась помочь ему в работе. Аврора тоже была о нем довольно высокого мнения.
– Вот увидишь, моя дорогая Полина, он станет известен на весь мир, да и в твоей жизни сыграет не последнюю роль – говорила она, и я, как обычно, не сомневалась в ее словах. Аврора никогда еще не ошибалась.
Глава 13. Домашний арест
Яоказался заперт в Спасском, и это стало для меня хуже тюремного заключения. Я метался по дому, точно тигр в клетке, и понимал, что выхода нет – я не смогу уехать отсюда в ближайшие годы – а может, и никогда, как знать! Да, я мог выйти из дома, мог выезжать на охоту, проводить время, как мне заблагорассудится – но что это значит, когда единственное, чего я желаю, невозможно для меня? Зачем мне этот дом, поля, живописная роща на склоне холма, зачем мне это наследство, если я не могу воссоединиться с той, которую люблю больше жизни?..
Я пытался вести дневник, но все страницы были заполнены лишь ею одной.
«С той самой минуты, как я увидел ее в первый раз, – писал я, – с той роковой минуты я принадлежал ей весь, вот как собака принадлежит своему хозяину… Я… я уже не мог жить нигде, где она не жила; я оторвался разом от всего мне дорогого, от самой родины, пустился вслед за этой женщиной… В немецких сказках рыцари часто впадают в подобное оцепенение. Я не мог отвести взора от черт ее лица, не мог наслушаться ее речей, налюбоваться каждым ее движением; я, право, и дышал-то вслед за ней…».
Я писал ей бесконечные письма – о том, как я скучаю, что жизнь моя без нее не имеет смысла, описывал дни в имении. Начал работать над новой повестью, и одна из героинь, помещица, внезапно стала приобретать черты моей матери. Я усмехался, однако не противился себе – пусть. Но единственной радостью для меня были письма из Франции. Полина писала об успехах моей дочери, о наших парижских знакомых, которые навещали ее, – в том числе об этой скандальной писательнице Жорж Санд, которую я недолюбливал, но которой Полина отчего-то очень восхищалась. Она писала о том, что у них гостит молодой, никому еще не известный композитор по имени Шарль – и я места себе не находил от ревности, воображая, как он смотрит на нее влюбленными глазами, потому что надо быть глупцом, чтобы не влюбиться в мадам Виардо…
Тем не менее, время, которое, как известно, – лучший лекарь, понемногу делало свое дело, тоска стала не такой острой, все больше времени я отдавал творчеству и охоте, стал выезжать – соседи рады были видеть меня снова, а неподалеку жила моя двоюродная сестра Елизавета Алексеевна, у которой я стал бывать довольно часто. Она не была привязана к Орловской губернии, иногда наведывалась в Петербург, привозила оттуда журналы и свежие сплетни, и ее общество немного скрашивало мое одиночество. Она не была очень уж интересна мне и уж конечно не шла ни в какое сравнение с Полиной, но иметь постоянного собеседника в то время было для меня жизненно-важным.
Однажды приехав к Елизавете в гости, я не застал ее.
– Елизавета Алексеевна уехали-с, – сообщила мне горничная.
Я бросил мимолетный взгляд на девушку, которая сообщила мне это неприятное известие, и оторопел. Черная коса, перекинутая через плечо, достает почти до пояса, глаза, такие же темные, смотрят открыто и вместе с тем чуть лукаво, алые губы чуть раздвинуты в улыбке… Она напоминала испанку и, хотя Полина, как ни горько мне было это признавать, не была красива, у них было что-то общее. Я глядел на девушку и не мог наглядеться.
– Уехала… – пробормотал я. – Надолго ли?
– Завтра вернутся-с, – ответила она.
– Что ж, заеду завтра, – кивнул я и вышел.
Я надеялся, что до завтра дурман, в который я оказался погружен от одного ее взгляда, рассеется, но и назавтра я так же желал видеть ее, а потому, едва дождавшись полудня, отправился в гости к сестре.
Меня встретила все та же горничная и проводила к Елизавете. Я любовался ею и все больше очаровывался. Как она стройна, изящна, белокожа – точно не горничная, а испанская принцесса, лишь для развлечения переодевшаяся в служанку!
– Фетиска, принеси чаю, – распорядилась сестра, и я, наконец, узнал, как зовут эту девушку, о которой не мог забыть со вчерашнего дня.
За чаем мы поболтали о пустяках и, уже собираясь уезжать, я решился.
– Не продашь ли мне эту… как ее… Фетиска, кажется? – нарочито небрежно спросил я.
– А на что она тебе?
– Так, знаешь… Люблю все красивое.
– Понравилась? – утвердительно спросила сестра. – Нет уж, мне эта горничная и самой нравится, таких умелых еще поискать.
– Я за нее хорошую цену предложу! – уговаривал я, но сестра лишь качала головой.
Я стал бывать у них чаще в надежде вновь встретить Феоктисту – так, оказывается, звали девушку полностью, – но Елизавета, точно чувствуя мое появление, все время отсылала ее куда-то. Лишь несколько раз мне удалось перекинуться с ней словом, и с каждым разом я все больше и больше думал о ней. В своем воображении я наделял ее всеми возможными достоинствами, которыми, по моему мнению, должна была обладать столь прекрасная юная девушка, и влюблялся в созданный мною образ.
Забыл ли я Полину? Нет, ей по-прежнему было отведено огромное место в моем сердце, я продолжал писать ей нежные письма, но понимал, что вряд ли еще увижу ее. Моя любовь к ней была сходна с восхищением прекрасной дамой у средневековых рыцарей, ей хотелось посвящать стихи, служить, даже умереть за нее.
А Феоктиста, прекрасная и близкая, но оттого не менее недосягаемая, разжигала огонь в моем теле и волновала мое воображение. Вечерами, сидя у окна за работой, я иногда откладывал перо и, глядя в сад, видел точно наяву: вот она идет по дорожке, на ней платье уже не горничной, а дворянки, и волосы убраны на французский манер; вот она встречает меня, когда я приезжаю с охоты, и целует меня, и восхищается моей удачей; вот мы вдвоем гуляем у пруда… Все это было возможно, все это с легкостью могло осуществиться, и эта досягаемость делала для меня Феоктисту во много раз привлекательнее прекрасной, необыкновенной, талантливой, но такой недоступной Полины…
Не раз я возвращался к разговору о том, чтобы купить у Елизаветы ее крепостную, но она лишь смеялась и дразнила меня. Наконец, однажды, она сказала:
– Что же, если ты так хочешь, я продам ее тебе. Но знай, что цена будет высока!
– Сколько же ты хочешь за нее? – спросил я, едва дыша от близкого счастья.
– Ну… Рублей семьсот, пожалуй, – хорошая цена за эту девку! – рассмеялась Елизавета.
Я понял, что она издевается надо мной, как и раньше, что она и не думала продавать ее – семьсот рублей, когда обычная цена за душу – пятьдесят, это же просто насмешка и ничего более! Снова ее насмешки! Будто мало я страдал от любви в своей жизни, будто мало мне было Катеньки Шаховской или Полины! Кровь ударила мне в голову, и, словно шагая в холодную воду, я процедил:
– Что ж, идет. Семьсот так семьсот. Я тотчас же выпишу вексель.
Елизавета смотрела на меня, приоткрыв рот, словно не веря в то, что услышала. Я и сам уже не верил, что сказал это, но отступать было поздно. Мной овладело какое-то бесшабашное веселье, я махнул рукой на голос разума, который кричал мне, что я совершаю страшную глупость, и сделка была заключена. Я увез Феоктисту к себе.
Следующие несколько месяцев почти стерлись из моей памяти. Все, что я помню о них, – что я впервые за долгое время был счастлив, рядом была женщина, которая не только разжигала во мне страсть, но и готова была утолить ее. Я не должен был больше стоять в стороне и страдать от того, что возлюбленная никогда не будет принадлежать мне, ловить взгляды и слова и как величайшей милости ждать позволения поцеловать ее руку.
Феоктиста была со мной, была моей, ждала меня с охоты, встречала, когда я приходил домой, в любой момент я мог позвать ее – и она шла на зов. Ей сшили новые платья, в которых она еще больше походила на испанку, и, когда она, задумавшись о чем-то, сидела у окна, я готов был любоваться ею бесконечно. Мой восторг, моя влюбленность были видны во всем, в том числе и в письмах к Полине – разумеется, я продолжал поддерживать переписку.
«Сад мой великолепен, – писал я мадам Виардо, и взгляд мой невольно останавливался на Феоктисте, которая присела у открытого окна и уснула, положив голову на согнутую руку, – зелень ослепительно ярка – такая молодость, свежесть, что трудно себе представить».
Но вскоре чувства мои стали остывать, я понемногу приходил в себя и замечал, что все достоинства, которыми я наделял Феоктисту, существовали лишь в моем воображении. Она не была ни добра, ни чувствительна – не раз я слышал, как она кричала на слуг и третировала их, точно забыв, что сама недавно была одной из них. Она не была умна – часто во время разговора она зевала, а то и засыпала, или просто не понимала ни слова из того, что я говорю, и не могла поддержать беседу. Феоктиста оказалась страшно ленива, неопрятна, сердце и разум ее были такими же сонными, как она сама, а повадки служанки не могли скрыть никакие дорогие наряды, но, ослепленный ее красотой, я долго не замечал очевидного.
Наступило жестокое разочарование, с которым я пытался бороться, уговаривая себя, что, в конце концов, еще смогу быть счастлив с ней, однако все чаще во мне звучал голос совести, упрекающий меня: как мог ты сравнить эту крестьянскую девчонку с самой Полиной Виардо? Как мог подумать, что кто-то, кроме нее одной, достоин любви и восхищения? Как смел ты восхищаться другой женщиной, забыв о той единственной, которая самой судьбой предназначена тебе?
И в тот период, когда я, самозабвенно предаваясь мукам совести и не в силах больше смотреть на Феоктисту, проводил дни в тоске и унынии, пришло письмо от Полины.
«Милый друг, – писала она, – я снова буду на гастролях в России, и должна сказать, как я сожалею, что наша встреча невозможна. Вам запрещено покидать свое имение, вы не сможете приехать в Петербург, а у меня не будет возможности посетить вас в Спасском-Лутвинове. Буду лишь надеяться, что ваш император вскоре сменит гнев на милость и разрешит вам вновь приехать во Францию. До тех пор же знайте, что я остаюсь вашим преданным другом, а Куртавнель всегда будет вашим вторым домом, где вас ждут и любят».
Я перечитал это письмо несколько раз, не в силах поверить в то, что там написано. Полина будет в России! Так близко, невероятно близко – и я не увижу ее!
Я едва не заплакал от горя, но в следующий момент уже взял себя в руки. Я не могу этого допустить! Я должен увидеть ее, иначе зачем и жить мне теперь, если не ради нее одной?
Требовалось найти способ посетить Петербург так, чтобы никто не узнал об этом, и я такой способ нашел. Раздав взяток не на одну сотню, постоянно рискуя, что на меня донесут в полицию, я обзавелся фальшивым паспортом, где был записан как Григорьев Алексей Петрович, и с этим паспортом отправился в столицу.
Билеты на концерт Виардо были раскуплены мгновенно, и мне пришлось покупать билет у перекупщика по невообразимой цене, в десятки раз превышавшей реальную стоимость. Сидя в театре, я едва не лишался чувств от волнения. Еще немного – и я смогу увидеть ее, услышать ее голос!
Она была так же некрасива, как и прежде. И так же прекрасна. Стоило ей открыть рот и запеть, как зал замер от восторга, а затем взорвался овациями – так же, как и в самый первый раз, во время ее выступления осенью 1843 года. И так же я не заметил, как пролетел этот час, и не мог найти в себе сил встать с кресла и покинуть зал.
Но я должен был увидеть ее еще, поговорить с ней! Она должна знать, что я махнул рукой на запрет, что лишь ради нее одной я, рискуя свободой, прибыл в Петербург!
Я хорошо знал – еще с того времени, как со своими тремя приятелями составлял компанию Полине, лежащей на медвежьей шкуре, – как попасть за кулисы, и после спектакля немедленно отправился повидаться с ней. Я представлял, как удивится она, как обрадуется, каким восторгом встречи засияют ее глаза – но ничего этого не произошло. Казалось, разлука, которая едва не свела меня с ума, с ней сделала ровно обратное. И ее чувства притупились. Я вновь был не самым близким ее другом, а лишь «русским приятелем», одним из толпы обожателей, одним из тех, кто восхищается ею. Нет, она, разумеется, была рада мне, но легкость, с которой мы общались прежде, исчезла без следа.
С тяжелым сердцем возвращался я в Орловскую губернию. Не сам ли я виноват в том, что случилось? Быть может, если бы я не был так ослеплен Феоктистой и чаще писал ей, если бы мои письма были более искренними, ничего этого не произошло бы сейчас?
Я должен был спешить – в любой момент мое отсутствие могли заметить, кто-нибудь мог донести на меня, но мысль о том, что я вернусь в свой дом без шансов вновь воссоединиться с моей возлюбленной, делала этот пусть непереносимым.
Едва вернувшись, я сел за письмо к Полине. В нем я выразил все то, что не посмел сказать ей при встрече, и закончил его словами: «Вы знаете то чувство, которое я посвятил Вам и которое окончится только с моей жизнью».
Тоска раздирала мое сердце. Фетиску я больше не мог даже видеть и, дав за ней богатое приданое, вскоре выдал ее замуж. Я вновь остался один…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.