Текст книги "Тезей"
Автор книги: Мэри Рено
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 45 страниц)
Отмеченные смертью – умирали, и какое-то время их помнили… Так расходятся круги по воде: чем больше камень, тем дольше. Однако было несколько человек, которые с самой первой своей пляски искали смерти и встречали ее безупречно, – смерть их обходила.
Тут не угадаешь, и это придавало жизни в Бычьем Дворе особую остроту. Говорили, что если плясун продержится три года – Богиня освобождает его. Никто не помнил, чтобы хоть один протянул хоть половину этого срока; но никто и не был уверен в своей судьбе, в мрачной судьбе. Каждый думал – мало ли что может быть: Дворец сгорит, или война начнется, или мятеж какой-нибудь… И мы сможем вырваться!.. Я по ночам вспоминал иногда, как беззащитен Лабиринт без стен, как пусто море вокруг Крита – ни одного островка поблизости… Если чужой флот нападет внезапно, то некому будет зажечь сигнальный дым.
Да, у нас нелегкое было товарищество; но чего не было – это зависти. Если ты что-то мог – это было на пользу всем остальным; так что не бывало в нашей среде той ревности, что ли, какую встречаешь среди воинов, среди певцов, даже среди мастеровых. Если люди не верили тебе – они тебя бросали быку. Но им самим было лучше, чтобы тебе можно было верить, и они помогали научиться. Среди прыгунов было молчаливое соглашение о соперничестве, своим коронным номерам они друг друга не учили, – но я не знаю случая, чтобы они были врагами, разве что из-за любви. А что до славы наших покровителей – на это нам было наплевать. Наша первая забота была, – как у первых жертв в древней яме, – первая забота была остаться живыми. Вторая – заслужить уважение среди своих. Покровители, любовницы, игроки – те могли присылать плясунам драгоценные подарки, и эти драгоценности носили – в Бычьем Дворе любят роскошь и блеск, – но не это определяло цену человеку. Для нас был правомочен лишь один суд: мы сами.
По вечерам, когда девушек уводили, мы обычно плясали, пели песни – каждый своего народа, – рассказывали разные истории… И я иной раз, оглядываясь вокруг, подумывал: «А ведь этих парней можно объединить для общего дела, они могут постоять друг за друга… И большинство девушек – не хуже их».
Я был еще учеником в то время и ничего не стоил в их глазах, но такой уж я человек – не могу удержаться, во всё влезаю… Но это потом, когда-нибудь попозже.
А пока мне хватало забот с Журавлями. Мой друг Пириф – он тоже молод был, когда принял царство, – Пириф мне сказал однажды, как трудно было ему в первый год правления его. Мне тоже было трудно. Мне этот первый год достался не в крепости моей, вокруг меня не было моих дворян, у меня не было золота – нечем было награждать и покупать… Далеко на Крите, в Бычьем Дворе нес я бремя своего первого года.
Это там я узнал – есть такие вещи, которых нельзя касаться; пусть все будет как есть. Трудно мне было это понять.
Сначала случилась история с Иппием. Ну тот парнишка, что был конюхом у моего отца, – скромный такой, тихий, умница… и свежий такой, изящный… Один придворный аристократ, из молодых, стал забирать его к себе наверх – и через неделю его не узнать было. В нем стало больше жеманства, больше ужимок разных, чем в Ирие; он начал кокетничать с каждым мужчиной; кто бы с ним ни заговорил – пожимал плечиком, делал длинные критские глаза…
Это меня взбесило: это стаскивало Журавлей на общий уровень Бычьего Двора, и я чувствовал себя так, словно это пачкает лично меня… Я не стал скрывать, что о нем думаю; а на самом-то деле он славный был мальчуган – добрый, застенчивый, – поранило это его. И вот он стал неуклюжим, не стали у него прыжки получаться… А ведь если бывал он доволен собой, – подарок там от любовника получит или похвалят его, – так даже лучше Гелики работал с живым быком. В Афинах он был никто, а здесь получал возможность занять какое-то место под солнцем… И счастье наше, что я понял всё это, пока не стало еще слишком поздно: понял, что это не он, а я – я вредил команде! Хорошо ли, плохо ли – но он нашел себя и может быть хорош по-своему; а начни его ломать против естества его – из него вообще ничего не будет!.. Я изменил тон своих шуток, похвалил как-то его новые серьги – и вот вам пожалуйста, он опять заработал отлично.
Потом – когда подходило уже время нашей первой пляски – другая беда; и там, где я меньше всего ожидал. Гелика вдруг однажды побледнела, умолкла и незаметно отошла от нас, посидеть одной. Но выглядела она – я знал этот вид, после пары месяцев в Бычьем Дворе. Такой вид бывал у тех, кому достались черные знамения от их богов; у тех, кого увезли из дома слишком поздно и теперь они уже выросли из быстроты своей и силы; у тех, кто смирился… Но к Гелике это не относилось. Никак разумно не относилось – на деревянном быке она показывала прекрасную технику, нагота Бычьего Двора ей шла: она была худа, и груди у нее были немногим больше, чем у мальчишки, но ее грация делала ее похожей на тех плясуний из золота и слоновой кости, что делали критские ювелиры… Так что же с ней?
Я подошел. Спросил, не больной ли день у нее сегодня. Об этом наши девушки говорить не любили, но им на самом деле было трудно с этим – ведь девственницы же… Как раз в такие дни они и гибли чаще, а я чувствовал себя в ответе за Журавлей.
Она сглотнула, оглянулась по сторонам, нет, говорит, ничего… А потом – сказала мне правду. Она боялась быка, боялась с самого первого занятия с живым зверем.
– Я всегда тренировалась с братом, – говорит, – мы с ним близнецы, плясать вместе начали еще сидя – ходить не умели… Мы думаем вместе, с ним мне ничего не страшно; и с тобой мне не страшно, у тебя руки акробата… Но это же зверь, скотина безмозглая, – откуда я знаю, что он станет делать?.. Возьмет и убьет!..
Мне стало худо. «Ну все, – думаю, – Журавлям конец».
Все команды, кроме нашей, держались на закаленных прыгунах, были собраны вокруг них. У нас должны были получиться свои прыгуны – Хриза, Ирий, я сам, – но когда? Я надеялся, что в первых наших плясках Гелика одна доставит удовольствие публике – не так плохо для полностью новой команды, – пока все остальные не встанут на ноги. Если она не будет прыгать, должен кто-то другой; команду, на которую неинтересно смотреть, расформируют в тот же день… Даже если все останутся живы – Журавлям конец.
Упрекать ее не имело смысла, она была не воином, – скоморохом, – и не по своей воле пришла на Крит… Чтобы сказать мне – и для этого надо было много храбрости; больше того, в любой другой команде такого вообще не могло произойти: достаточно было людям заподозрить только, что ты боишься быка, – тебя оставляли ему! По законам Бычьего Двора лишь смелых предавать было стыдно, а трус защиты не заслуживал… Но Гелика поверила мне. Это было первое испытание нашей клятвы.
Я поговорил с ней немного, даже заставил ее улыбнуться, хоть она и сделала это только для меня… А потом отошел. Подумать. Но как ни старался – ничего не шло в голову, кроме молодой лошадки, что была у меня в Трезене, – боялась колесниц. Я ее лечил от этого как обычно: сперва сам подходил к колеснице, чтоб видела; потом потихоньку подводил ее…
Вот потому Журавли и выпустили своего быка в тренировочной яме, хоть на Крите вам этого никогда не скажут. Никто не знает настоящей причины. Критяне думали, что это мы так разбушевались, потехи ради, – и по сей день так говорят, – а на самом деле это было мое крайнее средство: либо выбить из нее этот страх, либо – на худой конец – проверить, смогу ли прыгать вместо нее.
Быка привязали, мы поработали с ним какое-то время… Я сделал вид, что мне кто-то что-то сказал у входной двери, и отослал Актора обратно в Бычий Двор: зовут, мол. Потом – ребят предупредил: «Бойся!.. – кричу, – петля ослабла!..» И бросился вроде бы завязывать, а сам незаметно развязал. Ну и пошло дело. Место это не было задумано, чтобы быка туда выпускать; маленькое словно древняя жертвенная яма, с высокими стенами – не выскочишь… Но чтобы разбежаться и прыгнуть – как раз столько места там было; если ты сам резок, а бык – не слишком. Если что-нибудь случается неожиданное – критским быкам надо подумать, время им нужно. Тем временем я разбежался, ухватил его за рога и с толчка бросил себя вверх. Тело думало само: я оттолкнулся руками – сам не заметил как, – повис в воздухе… И тут я понял, что наши тренировки – это ничто: вот здесь, вот так – вот это жизнь, это высшее блаженство!.. Как первая битва, как первая женщина!.. Упал я по-дурацки: животом поперек его спины… Но я уже знал, где ошибся, и во второй раз всё сделал точно, как надо. Потом вслед за мной пошла Гелика, и я благополучно ее поймал… Мы были так довольны, так горды собой – плясали вокруг быка свой Танец Журавлей, за этим нас Актор и застал, когда вернулся.
Он пообещал выпороть всех нас собственноручно и сдержал свое слово. Но когда он принялся нас бить – мы сразу поняли, почему именно сам. Это было больше похоже на щекотку, чем на удары: не порка, а массаж… Значит, он сам ставит на нас и не хочет нас уродовать перед Пляской.
Юность бывает безумной, но иной раз это безумство ниспослано богом. Мы были пленными, мы были рабами, наши действия нам не принадлежали; а где нет гордости, там погибает храбрость… Но в тот раз мы сами пошли к быку – вот захотели и пошли, никто нас не гнал, мы сделали это по своей воле, словно свободные, – и это освободило сердца наши. После того как мы прошли полпути навстречу богу по своей воле, – после этого уже никогда не чувствовали себя беспомощными жертвами.
На другой день Актор собрал нас у деревянного быка и устроил нам экзамен. Вокруг собрались плясуны, так что мы из кожи лезли. Покровители, разные господа и дамы во дворце – они бы дорого заплатили, чтоб их впустили сюда посмотреть; но нам – нам похвала одного бычьего плясуна была дороже их всех, вместе взятых. Актор сказал Гелике и мне прыгнуть еще по разу и отошел. Я прыгнул и слышал в полете скрип рычагов и реплики товарищей вокруг… А когда приземлился – увидел, кого пошел приветствовать Актор. Это был Астерион. Пришел-таки.
Актор говорил ему что-то, а он оглядывал нас своими круглыми воловьими глазами, и взгляд его не менялся, на меня ли он смотрел или на деревянного быка. Раз или два он кивнул в ответ на что-то, потом ушел. «Ну теперь он до меня доберется, – думаю. – Что он мне может сделать?..» И первая мысль, какая меня испугала: «Не даст прыгать, я не стану прыгуном!..» Я настолько был на этом помешан, что лишь смерть казалась хуже.
Тренер вернулся, но ничего нам не сказал. В конце концов я не выдержал:
– Что ему было нужно? – спрашиваю.
Актор поднял брови, пожал плечами:
– Что бывает нужно покровителю? Знать, в какой форме команда… Мой хозяин, если уж он отдал за команду сотню волов, – он хочет, чтобы команда окупила ему затраты. Он хочет, чтобы команда окупилась, запомни это. Это самый лучший совет из всех, какие ты от меня слышал.
Он ушел. Плясуны окружили нас, хвалили, показывали ошибки, шутили… До темноты на Бычьем Дворе нельзя было побыть одному, да и после не очень-то; я все-таки хоть из толпы выбрался, сидел в сторонке. Вскоре подошел Иппий: «Что с тобой, Тезей? Ты, надеюсь, не болен?» Получилось у него точь-в-точь, как у банщицы, я едва ему об этом не сказал: хотелось хоть на ком-то злость сорвать. Но он ведь от души спросил, за что же его-то?..
– Ну а как тебе это нравится? – спрашиваю. – Всё, что бы мы ни сделали на бычьей арене, пойдет в прибыль этому наглому борову. Даже если мы живем – мы должны жить для него!..
С ним был Ирий. Они поглядели друг на друга, сделав свои критские глаза…
– О! Не расстраивайся, Тезей! Не расстраивайся ты из-за него… Он же ничтожество, правда, Ирий?
Они оба знали что-то, чего я не знал, и сейчас это знание проступало в их лицах. Встали рядом, щека к щеке – этак они скоро как сестренки станут похожи!..
– Конечно ничтожество! – Это Ирий вступил. – Он богат, он делает всё, что хочет, но он самый заурядный малый, о нем и думать нечего. Ведь ты же знаешь его историю, Тезей?
– Нет, – говорю, – я им не интересовался. Но расскажите.
Оба разом хихикнули и предложили друг другу начинать… Потом Ирий сказал:
– Он считается сыном Миноса, но все знают, его отец был бычий прыгун…
Он не старался понизить голос. Бычий Двор – это единственное было место в Лабиринте, где говорили свободно. Иппий перебил:
– Это чистая правда, Тезей! Об этом, конечно, не говорят, но мой друг, что сказал мне, – он настолько высокороден, что знает всё обо всех.
– Мой тоже, – Ирий поправил прическу. – Мой друг не только сочиняет песни – он их записывает. Это в обычае на Крите. Он очень образованный. Он говорит, этот бычий прыгун был ассириец.
– Фу! У них толстые ноги и грубые черные бороды…
– Не болтай глупостей, ему было всего лет пятнадцать или около того!.. Сначала его полюбил сам Минос и не выпускал несколько месяцев на арену, чтоб не рисковать его жизнью.
– Но это же святотатство… – я удивился. – Его должны были посвятить, как нас всех.
– О да, Тезей! Великое святотатство! – это Иппий. – Люди говорили, что оно потянет за собой проклятье… Так оно и случилось: царица была разгневана – и сама обратила внимание на мальчика. Говорят, бедный царь узнал об этом самый последний; уже не только Лабиринт, но и весь город только о них и говорил. Есть непристойная песня про то, как она приходила к нему в Бычий Двор, – настолько была одурманена, – приходила и пряталась в деревянном быке. Мой друг говорит, что это вульгарная болтовня; но она на самом деле совсем потеряла голову, с ума по нему сходила…
– И когда царь узнал об этом – он присудил ее к смерти?
– Что ты, Тезей! На Крите?.. Она же была Богиней-на-Земле! Единственное, что он мог сделать, – это послать ассирийца обратно на арену. Парень был не в форме, долго не тренировался, – или бог рассердился, – во всяком случае первый же бык его убил. Но он оставил по себе не только память.
– Послушайте, – говорю. – Но мог же Минос в конце концов хоть избавиться от ребенка: подбросить его кому-нибудь, мало ли!..
Ирий всегда был вежлив – его нельзя было разозлить, – он и сейчас сказал терпеливо-терпеливо:
– Нет, Тезей! У критян старая вера, ребенок принадлежит матери. Так что царю оставалось только молчать, чтобы спасти свое лицо, – и позволить ему считаться царским сыном. Мне кажется, ему нельзя было выдавать, что он не спал с женой: народ бы сразу понял, почему.
Я кивнул, это на самом деле было ясно. А Иппий продолжал:
– Сначала Астериона держали в рамках. Говорят, Минос очень крут был с ним, тут удивляться нечему… Но теперь – другое дело: он умен и собрал в своих руках столько нитей, что почти правит в царстве. – Он глянул на меня – не для того, чтобы следить за моими мыслями, а чтобы убедиться, что я им поверил. Из-под всей его мишуры выглядывал парнишка – тот, что чистил когда-то сбрую в отцовской конюшне: зоркий, внимательный и умный. – Но ты же понимаешь, Тезей, насколько он ниже тебя, этот выскочка! Он просто недостоин твоего внимания!
– Вы правы, – говорю, – старина Геракл гораздо больше заслуживает изучения. С нашей точки зрения. Но что думает об этом Минос?
Вот тут он заговорил почти шепотом; не от страха – от почтения:
– Минос живет в своем священном пределе очень уединенно. Его никто не видит.
Тот день тянулся долго. Когда стемнело, я выбрался на двор и сел на черный цоколь высокой красной колонны. В какой-то комнате наверху переговаривались женщины, где-то пел мальчик под одну из этих изогнутых египетских арф… Я был один наконец – словно человек, кого весь день блоха грызла, а теперь он может раздеться и почесаться. «Хорошо!..» Но укус был глубок, саднило. Вспомнил, как расхохотался Коринфянин, когда услышал, что я поссорился с Астерионом… Я не видел в этом ничего смешного: мы оба были царского рода и искали бы друг друга на поле битвы. То, что я раб, – ничего не меняло в этом: я раб бога, а не человека. И разозлил я его тогда не только, чтобы избавить от него Журавлей, – из гордости тоже… Когда он все-таки купил нас, я решил, что он хочет иметь врага под рукой, в своей власти; сегодня я понял, что я для него значу: он купил меня, как богач купил бы лошадь, хоть она его и лягнула. Кажется сильной и выносливой, будет выигрывать скачки – это от нее и требуется; а что лягнула – это его чести не задевает: это же не человек ударил, а с лошади – какой спрос?.. Он назвал меня тогда дикарем с материка. Я думал, это оскорбление – намеренное, – а он просто сказал, что думал… И вот он купил меня для своей конюшни, передал тренеру и забыл обо мне. О сыне двух царских домов, от богов, ведущих род свой, о Владыке Элевсина и Пастыре Афин… Обо мне, кому был знак от самого Посейдона, Сотрясателя Земли! Он забыл обо мне – я ничего не значу для этого ублюдка!.. Лабиринт затих. Гасли лампы, поднималась луна, стирая с неба яркие критские звезды… Я поднялся и сказал громко, так, чтобы услышали меня боги этих мест: «Клянусь своей головой, отца головой клянусь – он меня вспомнит!»
5В Бычьем Дворе – странная жизнь. Часто просыпаешься ночью – а вокруг тебя в зале еще полсотни человек, и отовсюду; так что их обычай иной раз не по вкусу эллину… Однажды получилась стычка и много было шуму: я одному тирийцу нос поломал. Люди говорили, я вел себя неприлично. Я им ответил, мол, если он имеет право на свои обычаи, то и я имею, – на свои, – а у нас обычай такой, что если среди ночи человек подкрадывается к тебе, ты считаешь его врагом. Нос у него немного скривился; и, глядя на него, каждый мог вспомнить, что со мной лучше не связываться.
Однажды я спросил Гелику, как они там живут на своей девичьей половине, когда их запирают.
Она сказала – это свой мир, мне было бы не понять… Но обронила нечаянно, что иногда девушки сражаются, как молодые воины, если две из них соперничают из-за третьей. Я не раз замечал ссадины на девчатах, которые не бывали перед тем на арене, но не ставил им это в упрек: их приучили к такой жизни, да и вообще мне нравятся боевые женщины.
Так вот… Иной раз ночью покой нарушали случаи вроде того, с тирийцем, иной раз кто-нибудь разговаривать начинал во сне или вдруг кричал от тех страхов, в которых никто не признавался днем… В Бычьем Дворе не спрашивают, кому что снилось; не спрашивают, кто о чем думает, когда лежит в темноте без сна. Про себя знаю, что я думал о многом. О смерти, о судьбе, о том, чего хотят от человека боги, как много каждый может сам определить в пределах мойры своей, что заставляет человека бороться, если все определено, можно ли быть царем без царства…
И еще я себя спрашивал – что произойдет, если Ирий, или Гелика, или Аминтор окажутся лучшими прыгунами, чем я, и станут ведущими в команде? Бычий Двор – это особый мир; его законы, естественно, вытекают из всей жизни его, и с ними нельзя не считаться…
Так я себя изводил в первые недели наших тренировок. Но, попав на арену, забыл эти заботы: пляска захлестнула меня с головой, проникла в плоть и кровь… Быть прыгуном – этого казалось вполне достаточно на одну жизнь; я так был захвачен пляской, что угроза утратить царский авторитет меня уже не пугала, но надо было остаться ведущим, капитаном команды, для этого я делал все… – а этого было достаточно, чтобы оставаться царем.
Продержаться три месяца бычьему прыгуну – это неплохо, но ничего особого в этом нет. Но чтобы вся команда продержалась три месяца, не потеряв ни одного человека, – старики в Кноссе говорили, что такого они не помнят. А мы все были живы, потому что все знали, кто что может, и всегда были уверены – всё возможное будет сделано. Даже те, кто берег себя, – Формион, скажем, или Нефела, – они тоже держали клятву. Сначала боялись Дочерей Ночи, что приходят к предателям, да и меня боялись, чего греха таить; потом увидели, что это лучший вариант для них же самих; а в конце концов – как и все остальные – стали гордиться тем что они Журавли, и уже не могли вести себя иначе.
В Бычьем Дворе есть поговорка: чем дольше прожил – тем дольше проживешь. Узнаёшь пляску, узнаёшь товарищей, узнаёшь, наконец, своего быка… На самом деле, нет такой женщины, с кем я делил свое ложе, – кроме одной-единственной, – нет такой женщины, чье настроение я мог знать лучше, чем знал своего старину Геракла. Бедняжка Гелика – она так и не смогла ему простить, что он зверь а не человек; и при всем своем искусстве осталась средненькой прыгуньей. Она считала его безмозглым и потому не пыталась понять его мыслей… Если она прыгала – ее прыжки были так отточены, что публика всегда ликовала; но мне часто приходилось отвлекать от нее быка или прыгать самому вместо нее. А вот Хриза – та никогда не пасовала. Ее все любили, даже в Бычьем Дворе, она настолько привыкла к этому, считала это таким естественным, что наверно и от Геракла не ждала ничего, кроме любви.
Аминтор тоже был безупречен. Храбр он был как лев… Когда я ему сказал, что он должен оставить прыжки, – хуже этого я ему ничего в жизни не сделал. А надо было сказать: он стал слишком велик для прыжков и недостаточно резок – с тех пор как мы приехали, он еще вырос, – это могло кончиться чьей-нибудь смертью. Он принял это, как подобает мужчине, но переживал очень. Зато потом – потом он проявил себя лучшим ловцом из всех, кого я видел: не было никого смелее, никого не было надежней, чем он. И я, и остальные Журавли, кто прыгал, – все мы по многу раз обязаны ему своей жизнью. Через четыре месяца погиб последний прыгун из тех, что были там до нас. И с тех пор, когда приходила новая партия – еще в одеждах своей страны, сбившись в кучку или рассыпавшись в стороны с раскрытыми от удивления ртами, – с тех пор уже кто-нибудь из Журавлей прятался в Дедаловом быке, чтоб заставить их подпрыгнуть; а когда я подходил с ними познакомиться – все остальные молчали, ждали что скажу я.
Кто появится, никогда никто не знал. Египтян у нас не бывало; это сильный народ, так что Минос сам шлет подарки Фараону. Украшения из золота и хрусталя, резные ритоны, редкостные цветы, драгоценные краски… Сам подарки шлет – какая уж тут дань! Но кроме них у нас бывали все; со всех берегов, какие омывает океан, и даже дальше. Бледные, как слоновая кость, персы, с синими веками, хрупкие и изящные; минойцы со всех островов; дикие варвары из африканских лесов, темные, как полированный кизил… Эти бывали иной раз горячие, веселые, а иной раз умирали от грусти… прямо так и умирали – уходили в землю, не накладывая рук на себя: не хотели жить – и умирали. И там, в Бычьем Дворе, я впервые увидел девушек-амазонок с Понта. Они были стройны, тонкие пальцы в мозолях от лука и копья, свободная широкая походка, гордые лица… И смотрели они прямо в лицо, холодным оценивающим взглядом… – так смотрят молодые полководцы на войне. Их очень ценили на Бычьей Арене, и критяне старались захватить их как можно больше. Когда какая-нибудь из них попадалась мне на глаза – сердце начинало колотиться, я не мог понять почему… Люди сравнялись бы с богами, если бы знали все заранее.
У нас бывали самые разные чужеземцы – по одному, по два – из вообще неслыханных стран; наверно, их где-то перехватили в пути, а потом продали в рабство. Одного я запомнил, хоть он прожил недолго: уж очень странный был малый, из кочевников-скотоводов с дальних гор за Иерихоном. Богиню он ненавидел… Нет, даже не так – он говорил, что она вообще ничто, просто кукла, сделанная человеческими руками. Я спросил, он что – сумасшедший?.. Оскорблять ее в ее собственном пределе, когда он в руке ее!.. Он ответил, что его народ вообще не знает женских божеств, а служит лишь Отцу Небесному, имя которого запретно. Потому он не сказал, как зовут этого Отца, он звал его – Господь. Они считают, как и мы, что он живет вечно, но говорят, что ни отца, ни матери у него нет. Нет ни братьев, ни сестер, ни жены, ни ребенка – никого; он один правит в небе и был всегда. А еще удивительнее – закон запрещает им делать изображения бога… Я спросил: а как он выглядит? Парень ответил, что лицо его – лицо огненное. Я так и не узнал, чем они так оскорбили своего бога, что он явился к ним в таком ужасном обличье. Но у них есть предсказание, что когда-то у него будет сын и этот сын будет их героем-хранителем. Он просто удивительно ничего не знал. Я рассказал ему, что у Зевса было много сыновей на земле, от одного из них вот я произошел… Это ему не понравилось. Он пришел из дикой горной страны; из народа, который боится городов и до сих пор настолько неразвит, что полагает, будто Вечноживущий Зевс ни с кем ни связан больше, кроме них.
Его команда считала его несчастливым, и я тоже посоветовал им избавиться от него, но он это сделал сам. В первый же раз, как попал на арену, – выхватил нож, что прятал в бандаже, и кинулся на быка как бешеный. Кричал, что сокрушит идола филистимлян, – он критян так называл, – сокрушит во имя Господа. Не знаю, может он думал, что бык будет стоять и ждать, пока он это сделает?.. Таких дурных быков не бывает, даже на Крите. Но Зевс Милосердный в награду за все его жертвы был к нему милостив: он был убит сразу. Если бы в нем оставалась хоть капля жизни, он бы еще чего-нибудь натворил, это уж точно… Мы были рады, что с ним покончено: на обеих руках не хватило бы пальцев перечесть всех богов, каких он успел уже оскорбить, а нам и с быками риска хватало – зачем еще?
К этому времени у большинства из нас уже было по шраму, по два. От Геракла. У него бывали свои дни. Иногда он бывал живей обычного и едва входил в свои ворота – это сразу было заметно: как хвостом размахивает. И тогда, пока он не уставал, нельзя было угадать, что он сделает. В такие дни я принимался за дело первым, чтоб маленько его остудить. Я же знал, что перед смертью мне должен быть знак от Посейдона, а знака не было – значит, мне нечего было бояться. Когда я брал его за рога, он чуть притормаживал, и я успевал показать какой-нибудь из тех номеров, по которым меня знали: например, скрутить еще одно сальто при соскоке с его спины… И часто такие дни становились самыми удачными. Как сейчас, вижу его озорные глаза; предупреждают: «Я был слишком добр к тебе, позволил тебе стать непочтительным… Не зазнавайся, однако!» Перед входом в прыжок я обычно проводил с ним коротенький танец; шлифовал его, оттачивал – он нравился зрителям. Там надо было держать ухо востро: сам прыжок не так опасен, как эта пляска перед рогами. Однажды он чуть не пропорол мне грудь; я едва успел повернуться, так что удар прошел вскользь. В Бычьем Дворе еще не видывали таких шрамов: от правого бока до левого, через все тело. Там была одна мудрая старуха, самая лучшая из всех, кто врачевал раны, к ней я всегда ходил. Она лепила на них всякую гадость, – паутину, зеленую плесень, – но магию она знала, так что эти примочки всегда помогали.
Когда мы пробыли на арене пять месяцев – в других командах тоже стали жить дольше. Ребята видели, как мы работаем, знали – и в паре команд принесли друг другу клятву, и в основном держали ее, как могли. Но они не понимали друг друга так, как мы. А мы к этому времени уже забыли, кто из нас афинянин, кто элевсинец, и чувствовали себя друг с другом так, словно все вышли из одного чрева.
Перед пляской мы каждый раз выстраивались перед ложей и посвящали себя Богине-на-Земле, в тех ритуальных словах на древнем языке. Мы при этом вытягивали руки ладонями вниз – к Великой Матери, чтобы простила нам это богохульство, – но смотреть надо было вверх. Я часто заглядывал ей в глаза – всё ждал, что хоть глаза шевельнутся… Но она стояла словно золотое изваяние, немыслимо неподвижно; даже когда руки поднимала – и тогда невозможно было представить, что она из плоти человеческой. Но чуть погодя, когда начиналась пляска, я почти забывал о ее существовании.
Вот так мы и жили в Бычьем Дворе. Но когда тебя узнают там – в Лабиринте не остается места, где тебе не придется рано или поздно побывать. Кроме царских покоев, конечно. Уже не надо искать женщин по вечерам – не знаешь, куда деваться от всех тех, кому ты нужен… А если ты женат на Бычьей Пляске – никаких излишеств позволять себе нельзя.
В Кносском дворце даже женщины умеют писать. Это я не с чьих-то слов говорю – сам знаю! Некоторые из них мне писали; и не какие-то там записочки на листе влажной глины, – мол, где ее встретить или когда муж в отлучке будет, – нет, целые истории, по два листа египетской бумаги, длинные как доклад о войне…
Я никогда не мог понять и половины того, что там было написано, а иной раз и еще меньше. Так позакрутят одно с другим – не выговоришь… Но красиво получается, складно, только непонятно что к чему. Поклясться могу – они знают столько разных слов, что ни одному нашему арфисту не упомнить, хоть ему-то их только на слух знать надо, не писать…
Но мы бывали не только в опочивальнях. Вельможи, князья – они приглашали нас на свои пиры и ничего не просили взамен; наше присутствие само по себе было им наградой. Что до еды тамошней и питья – это только дразнило: ведь лишний вес – верная смерть на арене… Но я часто ходил к ним. Из любопытства, из тщеславия и ради того, чтобы побольше узнать. Раз уж боги до сих пор нас щадили, мы не оставляли надежды уйти с Крита.
Критяне напичканы разными утонченными манерами, и вообще – с причудами народ. Они, к примеру, считают, что твои собственные пальцы недостаточно хороши, чтобы класть еду в рот, – надо инструмент особый… Людей, непривычных к этим игрушкам, они считают неотесанными, так что поначалу я ходил к ним с опаской, – думал, смеяться будут, – но не подавал виду, из гордости. И если не мог сразу повторить их обычай, раз поглядев, – вел себя по-своему, как будто мне так больше нравится да и всё тут. И скоро увидел, что это доставляет им удовольствие, особенно женщинам. Они ни на что так не падки, как на что-нибудь новенькое.
Прямо во дворец были встроены – или по крайней мере находились внутри его ограды – дома всевозможных вельмож и аристократов. Я и говорю – это целый город был, этот дворец. Но хоть и беспорядочно он был построен, а охранялся хорошо: ни в одни ворота, ни в одну калитку нельзя было пройти, чтоб тебя не окликнули, любого. Поначалу я думал, что это в нашу честь, специально для плясунов такая стража.
Хоть имя Минос древнее, из старого языка, и цари на Крите с незапамятных времен – в их роду была лишь капля древней крови. А со времени великого Микенского похода, когда царский род предали мечу и брат Львиного Царя женился на Богине-на-Земле, – с тех пор цари правили по своему собственному праву, не только по праву мужа царицы; и их уже не приносили в жертву на девятый год. Многие победители взяли себе в жены критянок, так что большинство их обычаев сохранилось от старой веры; но потом эта новая знать вся породнилась меж собой – и к коренным критянам, у кого в роду не было эллинской крови, относилась с величайшим презрением. Я не понимал этого. Они вовсе не варвары; все знают, что лучших мастеров нигде не сыскать, хоть в каком деле; как раз у них эти полуэллины и писать научились… Правда, телом они не вышли – мелковатый народ, как большинство землепоклонников, и кожа у них темноватая, но смотреть на них приятно… Сколь я мог судить, их унижали единственно для того, чтобы хозяева сами о себе могли бы думать лучше. Меня аж в дрожь кидало, когда в их присутствии о них говорили, как о собаках, когда обзывали их разными презрительными кличками: Паршивый, там, Хромой, Косой… Дома дед лупил бы меня, пока б рука не устала, если бы услышал от меня что-нибудь подобное. И налоги с них драли по-невозможному; хоть о таких вещах во дворце говорили мало, а заботились еще меньше. Сытый голодного не разумеет – чтоб оценить чужие беды, надо иметь свои…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.