Электронная библиотека » Михаил Эм » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 23 мая 2014, 14:10


Автор книги: Михаил Эм


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Это был самый счастливый и плодотворный период моей жизни, полный домашнего уюта и тщеславных литературных помыслов. Приняв с утра крепкую опийную настойку, которую лечащий врач прописал для избавления от алкогольной зависимости, я переносился в блаженный мир литературных фантазий, подолгу – иногда в течение нескольких дней и даже недель – в нем оставаясь.

Надо заметить, что я категорически не согласен с теми литературными критиками, которые находят авторское воображение – вернее, создаваемый этим воображением авторский мир, – космически далеким, не имеющим ничего схожего с окружающей художника действительностью. По мне, воображаемый мир – отголосок реальности, ее художественный слепок, зачастую более точный и потому ценный, чем воспринимаемый зрением и другими ощущениями, ибо ощущения склонны воспринимать все необычное и не воспринимать слишком явное. Так слух человека, постоянно проживающего на побережье, не воспринимает величавые и размеренные звуки морского прибоя. Хотя что лучше характеризует побережье, чем постоянный – лишь при перемене погоды то усиливающийся, то вновь затихающий – прибой? Авторское воображение, напротив, отбрасывая нехарактерное, берет лишь то устоявшееся и потому незаметное, что при надлежащем художественном освещении производит наиболее сильное, подчас ошеломляющее впечатление. По этим причинам создавать художественные произведения надлежит исходя не из примет окружающего мира, тем более литературной моды, всегда ориентирующейся на глупцов и пошляков, а следуя врожденному чувству ритма и благоприобретенной внутренней правды, как это свойственно прирожденным художникам.

Однако довольно! Я не имею ни сил, ни желания живописать о своих литературных пристрастиях и внелитературной жизни – скажу лишь, что центром моего семейного и творческого счастья была моя жена, моя дорогая Оэлла, окружившая своего мужа такой беспримерной любовью и заботой, что дни мои в ежечасных литературных трудах протекали радостно и не без пользы.

Семейная жизнь омрачалась лишь участившимися припадками Оэллы. Все чаще и чаще моя милая женушка останавливала ласковые речи на полуслове и обращалась куда-то внутрь себя, на то неотвязное и болезненно яркое, что грезилось только ей, а мне, страдающему от невозможности помочь своей возлюбленной, было по-прежнему недоступно. Однажды во время такого продолжавшегося дольше, чем обыкновенно, приступа с ее побелевших губ стали срываться слова на неизвестном мне языке – том самом, на котором она лепетала много лет назад, девочкой плутая в страшных подземных галереях Швайнвилля, и остатки которого чудом сохранились в ее произношении, хотя в остальном английский Оэллы был безупречен. Когда, по окончании приступа, я спросил жену, помнит ли она, о чем говорила во время приступа, Оэлла, к моему неописуемому изумлению – ибо недомолвок между нами не водилось, – беспричинно запнулась, покраснела, потом побледнела и наконец ответила, что не представляет себе, хотя я видел, что по крайней мере некоторые воспоминания у нее сохранились. С тех пор загадочные фразы на неизвестном языке все чаще срывалось с губ моей возлюбленной. Все чаще она впадала в реактивное состояние, становясь в такие минуты полностью отрешенной от семейной жизни и абсолютно неземной, хотя, как я уже упоминал, некий элемент утонченной неземной красоты был свойственен ей и прежде, в годы до замужества, когда Оэлла коротала девические дни в гостеприимном доме своих названых родителей. Все чаще и чаще подвергаясь этим загадочным припадкам – безусловно, невралгического происхождения, ибо объяснить их иначе не мог я, как не могли и медицинские светила, которых я время от времени приглашал для обследования моей моей возлюбленной, – Оэлла теряла драгоценное здоровье, пока в один несчастливый день не слегла окончательно.

Помню ту беспокойную ночь, когда кривая ставня бешено колотилась об оконную раму, а я до утра просидел у постели своей находящейся в беспамятстве молодой жены, слушая ее хриплые, полные непереносимого отчаяния, никому не понятные возгласы. Под утро я заснул в кресле подле ее изголовья, но каково же было мое удивление, когда, проснувшись, обнаружил Оэллу пришедшей в себя и даже поднявшейся с постели, чтобы привести себя в порядок и одеться для прогулки. Потрясенный ее чудесным выздоровлением, я помог жене собраться, после чего, несмотря на мелкий накрапывающий дождик – впрочем, нисколько не мешающий прогулке, а даже придающий ей некоторый меланхолический изыск, – мы отправились по нашему обычному маршруту, по которому часто прогуливались до помолвки и после. Через пару миль мы по просьбе Оэллы свернули в сторону и скоро достигли входа в швайнвилльские катакомбы – того самого входа, через который больше десяти лет назад мистер и мистрис Клемм вынесли на руках заплаканную пятилетнюю девочку, лепечущую на неизвестном языке.

Боже, почему я был столь безмятежен и неосмотрителен? Почему послушал Оэллу и вместо того, чтобы настоять на немедленном возвращ ении домой, согласился с ее настойчивым и, как мне казалось, случайным, возникшим по прошествии одиннадцати лет желанием наконец-таки осмотреть пещеру, в которой девочка некогда была обнаружена? Почему, несмотря на видимую слабость и бледность шестнадцатилетней жены, внял слезным мольбам оставить ее одну в этой сумрачной, безразмерной и с желтыми сернистыми потеками на стенах, пещере? Почему не обратил внимание на последние произнесенные шепотом слова о том, что навеки останусь ее единственным возлюбленным? Почему? Почему? Почему? Теперь я и сам не знаю, почему, хотя иногда мне кажется: так было предопределено небесами.

Когда через пять оговоренных минут я возвратился, Оэллы в пещере не оказалось. Нет смысла описывать мои горестные призывы, последующие блуждания и метания по бескрайним подземным лабиринтам в поисках некогда обнаруженной, а теперь там же навеки сгинувшей девушки. Скажу только, что когда, измученный и обезумевший от горя, с исцарапанными в кровь руками и в порванной одежде, многими часами спустя я выбирался из швайнвилльских катакомб, чтобы никогда больше в них не спускаться, из-под земли донесся полный торжества и восхищения вопль: «Оэлла! Оэлла!». Только издавало эти милые моему сердцу звуки не бездонное пещерное эхо, будто в насмешку возвращающее мои безответные призывы, и не звавший самою себя мелодичный голос моей супруги, а другой – мужской – голос, нутряной и победительный, выкрикивавший их с тем же незабываемым акцентом, что моя навеки потерянная Оэлла. На этих заключительных строках больничная сестра, уронив записи, зарыдала в голос.

Занавес

Цезарь по прозвищу сапожок
Апология Калигулы

Действующие лица:

Гай Цезарь (Калигула).

Его кровные родственники:

Антония, бабка.

Агриппина, мать.

Нерон, Друз, Друзилла, Юлия Ливилла – братья и сестры.

Цезония.

Тиберий, император Рима.

Гней Пизон, римский наместник в Сирии.

Таларий, начальник легиона в войске Германика.

Фрасилл, астролог.

Макрон, Пассиен Крисп, Кассий Херея, Корнелий Сабин, Птолемей – приближенные императора

Антиох Коммагенский, царь.

Гай Меммий.

Лоллия Павлина, его жена.

Апоний Сатурнин.

1-й легионер.

2-й легионер.

3-й легионер.

1-й покупатель на торгах.

2-й покупатель на торгах.

Глашатай на торгах.

Слуга.

Телохранитель.

Актер.

Римский народ: патриции и плебеи. Действие происходит в Риме и его провинциях, в начале I-го века н. э.

Сцена 1. В лагере

Представьте себе римский военный лагерь вблизи сирийской столицы Антиохии в первом веке н. э. Совершенно безлунная ночь – такая, о которой говорят: хоть глаз выколи. Красные угли костра вырывают из темноты несколько закутанных в плащи вооруженных фигур, а больше ничего не видно, разве только отблески далеких костров по периметру лагеря, и все. Настолько темно, что не различить лиц греющихся у костра римских воинов – находящихся в дозоре, поэтому вынужденных заменить здоровый сон малоприятным ночным бдением. Одна из закутанных в короткий военный плащ фигур, передергивая плечами от холода, с досадой констатирует:

Первый легионер: Похолодало.

Второй легионер: Ага, что-то зябко. У меня зуб на зуб от холода не попадает.

Первый легионер: Костер совсем не греет.

Второй легионер: Это боги на нас прогневались и охладили пламя своим дыханием.

Третий легионер: Чтобы боги подобрели, подбросьте-ка в костер хворосту.

Первый легионер: Дровишки намокли, их все равно не разжечь.

Второй легионер: Чтоб тебя!

Солдаты расположились вокруг костра, который из-за отсыревших дров почти не дает жара, и тщетно пытаются согреться. Первый из легионеров, вглядываясь в окружающий мрак, сжимающий пламя до минимального пространственного предела, произносит:

Первый легионер: В такую темь, если кто захочет, запросто может перерезать весь лагерь. Подкрадется по-тихому, обездвижит дозоры и давай валить на наши головы палатки, рубить направо-налево… Попробуй тут уцелей!

Второй легионер: Здесь, в Сирии? Ты бредишь, друг, не иначе. Местные на удивление спокойны. Мы не в Армении, поэтому не волнуйся понапрасну, вот тебе мой совет. Врагов ни одного на тысячу стадий в округе.

Незадолго до описываемых событий Римом был предпринят поход, обративший Армению в римскую провинцию – в этом походе участвовало воинское подразделение, которое сейчас, для поддержания спокойствия и правопорядка, расположилось под мирной Антиохией. Еще недавно легионеры, коротающие время беседой у ночного костра, подвергались реальной опасности быть заколотыми, или зарубленными, или раздавленными каменными глыбами, которыми осыпали их непокорные армяне, поэтому воспоминание о недавних баталиях отнюдь не выветрились из их памяти. Это дает дает угаснувшему было разговору новую пищу для обсуждения.

Первый легионер: Да, было дело… (при упоминании Армении, в которой ему так и не удалось отличиться, он мечтательно вздыхает).

Второй легионер: Слава богам, теперь война окончена (поддакивает второй). Армяне покорились. Сначала наш искусными маневрами Германик принудил их к бегству, а потом добил в главном сражении.

Третий добавляет:

Третий легионер: Когда бы не Германик, мы бы многих у этого костра не досчитались.

Тут в нашем повествовании впервые возникает Германик – отец главного героя и командующий римскими легионами в Сирии. В словах легионеров отчетливо сквозит почтительно-трепетное отношение к полководцу. Это случается, когда командир обладает некоторыми ценимыми соратниками по военным походам качествами, как-то: личной храбростью и сдержанностью в общении с подчиненными. Римские историки свидетельствуют, что Германик был удачлив в сражениях и разумен в приказах – что называется, слуга царю, отец солдатам, – поэтому подчиненные его боготворили. В этом вопросе я склонен доверять представителям исторической науки, хотя плохо представляю, как можно любить начальника, посылающего тебя в самое пекло, – не только в переносном, но и прямом смысле слова. Впрочем, в отличие от доблестных римских солдат, я не имею опыта боевых действий, поэтому не могу рассуждать со знанием дела.

Первый легионер: Слышите шаги?

Второй легионер: Я тоже как будто слышу.

Первый легионер: Кто-то приближается (и первый легионер, как самый молодой и порывистый из присутствующих, тянется к лежащему поодаль копью).

Из темноты в свет костра вступает худенькая фигурка. Она движется со стороны, противоположной лагерю, но римское одеяние при тщедушном, отнюдь не воинственном облике человечка – вероятнее всего, подростка, – от которого не исходит ни малейшей угрозы, заставляет солдат вздохнуть спокойней и расслабиться.

Третий легионер: Это кто-то из своих.

Второй легионер: Да это же Калигула!

Первый легионер: Ну да, Гай цезарь, сынок Германика… Калигула значит: сапожок. Гай цезарь завсегда ходит в военной обувке, поэтому его и прозвали сапожком (поясняет первый легионер более для моих читаталей, чем для своих собратьев по оружию, которым происхождение прозвища, конечно же, давно и хорошо известно).

Второй легионер: Присаживайся у нашего костра, Гай цезарь.

Калигула: Так я присяду? Сегодня как-то холодно. Я немного погреюсь и пойду, чтобы вам не мешать (мнясь, перепрашивает мальчик и присаживается с краю).

Да, да, да, уважаемый читатель, это Калигула – тот самый, против которого вы, благодаря историческим трудам Плутарха и Светония, пьесе Камю и порнографическому фильму Тинто Брасса, заранее и безусловно предубеждены. Вы полагаете Калигулу за монстра, который занимался массовыми казнями, домогался патрицианок и вообще отличался неумеренными фантазиями… но не в пубертатном же возрасте! Будьте в отношении исторического персонажа милостливы: ну не мог четырнадцати – или около того летний Калигула массово домогаться патрицианок, еще не имея реальной власти, будучи отпрыском пусть видного консула и военачальника, однако же одного из множества государственных мужей могучей Римской империи! Посему относитесь к Калигуле с надлежащим пиететом: на момент первой сцены этого произведения ребенок ничего предосудительного еще не совершил. Конечно, вы вправе оставаться при своем мнении, сформированном источниками нелицеприятных сведений о будущем императоре, но это вы, мой современник. Римские легионеры, гревшиеся у костра поблизости от сирийской столицы Антиохии в первом веке н. э., придерживались иного мнения. Для них нескладный четырнадцатилетний подросток был сыном любимого полководца, причем воспитываемым очень, по их разумению, правильно: в скромности и подвижничестве, – достаточно сказать, что Германик держал несовершеннолетнего отпрыска при себе в военном лагере, а не в более подходящих для этого тепличных условиях, в которые не преминул бы пристроить своих отпрысков современный генералитет. Калигула неотлучно, за исключением боевых кампаний, находился при отце и расхаживал по лагерю в полувоенной форме, чем и заслужил свое знаменитое впоследствии прозвище. Все это не могло не нравится рядовым римским военнослужащим, переносившим обожание с любимого полководца на его несовершеннолетнего сына. Ввиду этого Калигула оказался желанным гостем у костра легионеров, которые искренне радовались любой возможности услужить славному, не чурающемуся их грубоватого общества пареньку… Итак, после короткой заминки, вызванной появлением Калигулы, первый легионер, ориентируясь на последние прозвучавшие слова – когда Калигула произнес: «Сегодня как-то холодно», – вставляет для поддержания разговора:

Первый легионер: Что холодно, нам не привыкать. Холод все-таки приятней, чем жара во время хорошей потасовки.

Второй легионер: Это точно. Здесь холодно, зато насмерть не замерзнешь. А в сражении так порой разгорячишься, что не заметишь, как отдал концы.

Калигула, клюнув на предложенную тему, безропотно вопрошает:

Калигула: Вы дрались в армянском походе?

Второй легионер: Точно.

Третий легионер: Как твой отец, доблестный Германик, приведший римское войско к победе.

Легионеры улыбаются, но в темноте их улыбок не разглядеть. Калигула, которого отец в армянский поход не взял, но о невзгодах и героике которого подросток наслышан, уважительно осведомляется:

Калигула: А скажите, вам приходилось… убивать?

На этой строчке особо проницательный читатель наверняка захлопает себя по ляжкам с громким криком: «Вот, вот оно, начинается! Сначала подростковый интерес к убийствам на поле брани, а через него к массовым репрессиям и половым извращениям!»… Думается мне, проницательный читатель не прав: не каждый терзающий беззащитную гусеницу младенец вырастает в диктатора всемирного масштаба. Тем более что обсуждать в военном лагере что-то, кроме военных кампаний и других подобных вопросов, не представлялось возможным: легионеры в силу своего образования и рода деятельности являли довольно однородную в помыслах массу, интересующуюся, помимо названного, исключительно женщинами, говорить о которых с Калигулой не имело смысла ввиду малолетства последнего. Женщинами подросток пока не интересовался, зато всерьез увлекался театральным искусством: посещал, когда мог, театральные представления и взахлеб читал рукописи доступных ему драматургов, – однако мог ли подросток расспрашивать малообразованных римских легионеров о новинках древнеримского театра? Очевидно, не мог – легионеры, как правило, чужды обаянию Мельпомены, – поэтому Калигула расспрашивал воинов о сражениях, на что получал искренние и незамысловатые ответы вроде такого:

Первый легионер: За эту работенку нам платят, чтобы убивать. На это любой из нас способен.

Калигула: Все же (так спрашивает мальчик, заранее предвкушая ответ), скольких врагов вы убили в последнюю армянскую кампанию?

Первый и второй из легионеров потупляются вследствие того, что им сразить никого из воинственных армянских воинов не удалось. Отдуваться за товарищей приходится третьему легионеру, самому возрастному и повидавшему виды.

Третий легионер: Двух или трех (нехотя признается он). Первого я зарубил мечом, а второй изошел кровью после того, как сдуру наткнулся на мое копье. Насчет третьего не уверен. Парень хотел подстрелить меня из лука, но от стрелы я увернулся. Бросил дротик, но в сумятице не разобрал, метко ли…

Калигула почтительно, снизу вверх, взглядывает на увертливого не по годам рассказчика, отдавая ему должное.

Калигула: Ого (вырывается из мальчишеских уст)! Хотел бы я убивать варваров так же ловко, как вы!

Третий легионер: Куда спешить, Гай цезарь? Пока ты молодой, обучайся-ка лучше тактике и стратегии. С варварами тебе рановато сражаться (так наставляет он подростка на путь истинный).

Римляне продолжают сидеть у костра, довольные каждый своим: легионеры – тем, что к ним проявил интерес сынок Германика, такой скромный и неприхотливый парнишка; а Калигула – вниманием, которое уделили ему пережившие не одно сражение воины. Дрова наконец подсохли, и костер разгорается по-настоящему. Становятся видны обезображенные отблесками пламени лица солдат, уходящая в ночь полоса окружающего лагерь земляного вала, изломы выставленных в ряд стенобитных орудий и черные квадраты палаток, в которых отдыхают свободные от дозора.

Издалека до сидящих доносится чей-то волевой призыв:

Издали: Гай цезарь! Гай…

Второй легионер: По-моему, вас кличут.

Все поворачивают головы в сторону, откуда кричат. Первый легионер привстает с нагретого места и машет рукой, чтобы привлечь внимание кричащего. Вскоре из темноты вырисовывается фигура – судя по осанке, начальственная. Она принадлежит командиру одного из легионов Таларию, ближайшему сподвижнику Германика, которому тот доверил негласно присматривать за своим несовершеннолетним ребенком. Этот командир легиона, ловкий как пантера, быстро соображающий и никого не боящийся человек, для Калигулы что-то вроде строгого и заботливого дядьки – конечно, только для мальчика, но никак не для рядовых легионеров, при появлении командира быстро принимающих вертикальное положение. Хотя подошедшему в этот момент не до соблюдения воинского артикула – обнаружив Калигулу, заботливый дядька сейчас же хватает своего несовершеннолетнего питомца за руку, тревожно говоря:

Таларий: Гай цезарь, вы здесь? Слава богам. Не теряя мгновения, следуйте за мной. С вашим отцом плохо. Он заболел.

Калигула: Отец заболел? Но почему? (вскрикивает мальчик от удивления, и оба поспешно удаляются в темноту, в направлении палатки Германика).

Все происходит так быстро, что легионеры не успевают опомниться.

Несколько мгновений они остаются под впечатлением от услышанного, потом первый легионер недоверчиво произносит:

Первый легионер: Германик заболел? Вот бы никогда не подумал.

Второй легионер: Странно. Я еще утром видел его совершенно здоровым. С утра Германик был здоров, как никогда. Мне показалось, воинам отдает приказания сам юпитер, а не смертный человек.

Первый легионер: Не понимаю, как можно заболеть в одночасье.

Второй легионер: Какие там у солдата болезни?!

Третий легионер: Поднимайте свои зады. Надо поскорей разузнать, что стряслось.

Как ни велико желание остаться возле только что разгоревшегося и теперь дышащего жаром костра, тревога за любимого военачальника пересиливает. Легионеры тушат пламя, разбирают оружие и скрываются в темноте, в том же направлении, куда незадолго до этого удалились Таларий с Калигулой. На этом первая сцена – вступительная, оттого самая длинная – заканчивается.

Сцена 2. Смерть Германика

Во второй сцене мы переносимся в Рим, столицу величайшей в истории человечества средиземноморской империи. И вновь ночь, которую мы можем наблюдать – правильней сказать, не наблюдать, поскольку в окна льется все тот же непроницаемый ночной мрак, – из императорских покоев. Да-да, это императорские покои, то есть опочивальня великого римского императора Тиберия в его императорском дворце, выходящем окнами на угомонившийся ночной Рим. На просторном ложе, расположенном в самом центре опочивальни… Кстати, вы случайно не знаете, как выглядели опочивальни римских императоров? Если ненароком ошибиться – к примеру, обмолвиться, что цезари спали перинах из гагачьего пуха, тогда как на самом деле они ночевали на соломенных тюфяках, – можно попасть под огонь критики. В этом мало приятного. Профессиональные историки скрупулезны во всем, что касается мелких исторических подробностей, но совершенно не разумеют художественной правды, которая позволяет римским цезарям спать не только на соломенных тюфяках или перинах из гагачьего пуха, но и на надувных матрасах. Поэтому не стану, что называется, дразнить гусей и упоминать ни соломенные тюфяки, ни перины из гагачьего пуха, скажу одно: императорская спальня была просторна и хорошо меблирована. Писательская интуиция подсказывает мне, что где-то римские императоры отдыхали от трудов праведных, и это «где-то» именовалось спальнями, и эти спальни были достаточно просторны, ибо предположить, будто римские императоры почивали не в просторном и хорошо обставленном помещении, слишком невероятно. Посему при описании императорских покоев я настаиваю на их просторности и богатой меблировке и продолжу настаивать, несмотря на критику, которой меня могут подвергнуть наиболее ушлые из так называемых специалистов по древней истории… Однако, я отвлекся, поэтому начну заново. Глубокой ночью – той самой, в которую Калигула срочно вызван в шатер своего заболевшего отца, или в одну из следующих ночей, точней сказать не могу, – римский император Тиберий, как и обычно по ночам, находится в своей опочивальне. На просторном, расположенном в самом центре опочивальни ложе угадывается силуэт – немощное императорское тело, пробудившееся от громких, доносящихся с улицы криков, благо в те исторические времена крики с улицы еще могли достигнуть императорских ушей. Проснувшись, Тиберий долго кряхтит, приподнимает мутную голову, пытаясь осознать происходящее, наконец, повелительно вопрошает:

Тиберий: Что… что за шум? Эй, человек!

Немедленно, будто ниоткуда, в просторных императорских покоях возникает слуга-вольноотпущенник, доверенное императорское лицо.

Слуга: Господин?

Тиберий: Что за крики на улице (так спрашивает Тиберий, болезненно морщась)?

Слуга: Я не знаю (отвечает немного испуганный слуга).

Тиберий: Так поди разузнай. Кричат, опять кричат…

И в этот момент доносящиеся с улицы крики становятся отчетливей – можно различить отдельные слова, полные безмерной народной любви и горя.

Крики на улице: Горе, горе тебе, римский народ… Германик умер!.. Умер защитник римского народа Германик!.. В сирийском лагере… Разбейте в знак траура алтари, обрейте жен и вынесите из дома новорожденных детей…

Оставлю без комментариев обычай римских граждан выполнять при получении трагических известий указанные действия, а именно: разбивать алтари, наголо обривать жен и выносить на улицу новорожденных детей, – однако отмечу реакцию Тиберия на произнесенные слугой слова.

Старец, до того малоподвижный и спросонья туго сообращающий, на глазах оживает и преображается. Совсем другим, изрядно помолодевшим голосом он повелевает со своего ложа:

Тиберий: Мне надобно расспросить Гнея Пизона, сирийского наместника. Мне доподлинно известно, что Пизон пребывает в Риме. Найди этого человека и приведи сюда. (И добавляет непонятно для кого – не для слуги же?). Несомненно, Пизон лучше осведомлен о том, что происходит в Сирии. Мне нужно поговорить с Пизоном.

Слуга: Я доставлю наместника, господин, дайте время.

Слуга скрывается, оставляя Тиберия в одиночестве. Император, проклиная собственную немощь, сползает с кровати и добирается до оконного проема. Ночной мрак уже не такой однородно-сплошной, как минуту назад: там и сям его прорезывают огненные линии факелов.

На улицах и площадях циклопического Рима ощущается толчея, слышатся какие-то вскрики, невидимое, но ясно воспринимаемое колебание плотных человеческих масс. Преисполненный тревожных надежд и радужных ожиданий, Тиберий бормочет себе под нос что-то неразборчивое – слышно только «Германик… Германик…», – но что именно Германик, никому не разобрать, если бы какой соглядатай даже и проник тайно в императорские покои и теперь находился в двух шагах от одряхлевшего властителя… Тайному соглядатаю императорского ворчания ни за что не разобрать, но только не мне, вооруженному художественной правдой и твердо решившему приоткрыть перед читателем сокровенный смысл тирад, произносимых Тиберием. Они сводятся к такому откровенному, характеризующему императора не с лучшей стороны монологу.

Тиберий: Германик, мой приемный сын. Слава богам, теперь ты мертв! Теперь-то я смогу как следует выспаться, потому что при твоей жизни, Германик, не было мне ни сна, ни отдохновения. Знай, что тебя, бессмысленный храбрец и невежда, сразила никакая не болезнь, а моя твердая воля – человека, который не приемлет дешевой народной любви, но сам владычествует над судьбами народов. А что до римского народа – вон как он громко вопит и бесчинствует на площади! – пускай воздает своему бывшему кумиру посмертно. Народная память коротка: поплачет и забудет своего Германика, – меня же никто отныне не попрекнет незаслуженной честью, не встанет поперек дороги в государственных заботах. Поэтому спи в своей могиле, Германик… Но где же, где этот жирный наместник, столь удачно обтяпавший секретное дельце?

Из монолога читатель уясняет для себя, что, во-первых, Германик является приемным сыном Тиберия, а во-вторых, Тиберий до того ненавидит Германика, что готов воспользоваться – собственно, уже воспользовался – услугами наемного убийцы, нанятого упомянутым выше сирийским наместником Пизоном. О причинах ненависти Тиберия к своему приемному сыну читатель узнает позднее, а пока ему, в компании с престарелым римским императором, остается довольствоваться ожиданием сирийского наместника, в поисках которого императорские гонцы рыскают по ночному Риму… Неизвестно, сколько времени проходит в мыслях о предполагаемой кончине Германика – вглядывающийся в ночной город Тиберий, то забывающийся, то вновь возвращающийся к реальности, совершенно теряет счет времени, – когда в императорские покои возвращается слуга.

Слуга: Гней Пизон доставлен.

Тиберий: Приведи его.

Через секунду к императору, раскланиваясь, заходит наместник Сирии – толстенький человечек с подобострастным чиновным лицом.

Пизон: Приветствую вас, мой император.

Тиберий: Будь здоров, благородный Гней Пизон (цедит Тиберий сквозь зубы, сейчас же переходя к главному). Я слышал о постигшем римский народ несчастье, однако сведения мои неполны и неточны.

Пизон: Все правильно, мой император, да (захлебываясь от удовольствия доставить императору приятную весть, но на всякий случай оглядываясь в сторону предусмотрительно исчезнувшего слуги, сообщает наместник). Тот, о ком вы хлопотали, благополучно скончался. Народ скорбит о покойном, но более гражданского населения скорбят войска.

Тиберий: Но Германик мертв, об этом известно доподлинно?

Пизон: Никаких сомнений. Скончался в своей походной палатке.

На беду сирийского наместника, крики на улице в этот момент нарастают, приобретая иную, мажорную, тональность. Различимы возгласы:

Крики на улице: Римляне, радостная весть!.. Германик не скончался!.. Германик жив, на радость простому римскому народу!.. Скорее бегите в Капитолий, чтобы воздать богам хвалу!

Тиберий вздрагивает и обращает к сирийскому наместнику разгневанное вопросом лицо.

Тиберий: Что значит не скончался? Ты же только что уверял меня: умер в своей палатке.

Рука императора, оторвавшаяся от стены, самопроизвольно ухватывает сирийского наместника за горло, в результате чего и без того напуганного чиновника перекашивает.

Пизон: Не ведаю, как так получилось. Это какая-то ошибка (хрипит наместник). Пожалуйста, отпустите горло, император – мне больно! Германик скончался, потому что в его обеденную тарелку подсыпали смертельный яд. Германик не мог остаться в живых, уверяю вас.

Тиберий: Говоришь, не мог (восклицает утерявший надежду император)? Тогда послушай, Гней, как бессовестная чернь славит его по римским закоулкам!

Оба – император, значительно ослабивший хватку от дряхлости и внезапно наступившей усталости, и его исполнительный наместник – прислушиваются. С улицы слышно:

Крики на улице: Несчастье!.. Горе!.. Пусть небеса рухнут на наши головы, потому что Германик все-таки скончался!.. Благая весть была ошибочной… Посыпьте тело пеплом!

При траурном известии оба соучастника облегченно вздыхают.

Пизон: Я же сказал, Германик умер (щупает покрасневшую шею сирийский наместник).

Тиберий: Так… Ладно… Хорошо… (бормочет римский властитель). Но если еще раз мой приемный сын воскреснет, тебе несдобровать.

Пизон: Помилуйте, император…

Тиберий: Езжай по месту службы и управляй провинцией во благо вечному Риму.

Гней Пизон исчезает быстрей слуги. Император смотрит вдаль, на взбудораженный ночными известиями Рим, и на его изрезанном морщинами лице пляшут факельные отблески.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации