Электронная библиотека » Михаил Эпштейн » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 25 мая 2022, 17:10


Автор книги: Михаил Эпштейн


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Шрифт:
- 100% +
4. Все как ничто

Следует подчеркнуть, что такая диалектика «наоборот», снятие определенности в смысле возвращения к ничто, была любимым приемом многих русских мыслителей XIX века. Дело в том, что главной категорией и верховной ценностью русской мысли, задолго до торжества советского тоталитаризма, была «целостность». Целостность представлялась как спасительное преодоление всех крайностей и разделений западной мысли – разделения ума и сердца, воли и разума, веры и знания, Церкви и государства, индивида и общества – и как залог грядущего возвышения России над разделенным, дробным европейским миром. Но эта целостность, если рассмотреть ее генезис, выводилась из того факта, что Россия еще ничего не дала миру, не произвела никаких особых вкладов в цивилизацию – и именно поэтому, не закабаленная никакими традициями и предрассудками, может подняться над всеми крайностями и объединить их в себе.

Этот ход от «ничего» ко «всему» – самый распространенный в русской мысли, как славянофильской, так и западнической. Его можно найти у Н. Гоголя, И. Киреевского, В. Белинского, А. Герцена, Ф. Достоевского, В. Соловьева. Раньше всего сработал этот логический прием у первого оригинального русского мыслителя П. Чаадаева, который в первом своем философском произведении объявил Россию страной, ничего не давшей миру, а во втором и последнем – страной, призванной возвыситься над миром и разрешить все его противоречия. Ничто становится всем. Вот почему мы, русские, которые «миру ничего не дали, ничего у мира не взяли, ни в чем не содействовали движению вперед человеческого разума» (Первое «Философическое письмо», 1832)[83]83
   Чаадаев П. Я. Соч. С. 32.


[Закрыть]
, имеем «возможность созерцать и судить мир со всей высоты мысли, свободной от необузданных страстей и жалких корыстей» («Апология сумасшедшего», 1837)[84]84
   Там же. С. 153.


[Закрыть]
.

По поводу таких взрывных переходов Константин Леонтьев грустно заметил:

Иные находят, что наше сравнительное умственное бесплодие в прошедшем может служить доказательством нашей незрелости или молодости. Но так ли это? Тысячелетняя бедность творческого духа еще не ручательство за будущие богатые плоды[85]85
   Леонтьев К. Византизм и Славянство (гл. 12) // Леонтьев К. Избранное. М.: Рарогъ, «Московский рабочий», 1993. С. 115.


[Закрыть]
.

И тем не менее такая модель умозаключения, от «ничто» к «все», весьма характерна для «диалектики» русских писателей и мыслителей. Например, вот рассуждение Гоголя о русском народе: «Лучше ли мы других народов? Ближе ли жизнью ко Христу, чем они? Никого мы не лучше, а жизнью еще неустроенней и беспорядочней их». Что же отсюда следует? А то, что русский народ будет впереди всех других на празднике Светлого воскресенья:

Уже самое неустройство наше нам это пророчит. Мы еще растопленный металл, не отлившийся в свою национальную форму; еще нам возможно выбросить, оттолкнуть от себя нам неприличное и внести в себя все (все! – М. Э.), что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней[86]86
   Гоголь Н. В. Указ. соч. Гл. ХХХII «Светлое воскресенье». С. 368. Ср. сходное рассуждение из той же книги. Гл. ХVIII «Четыре письма к разным лицам по поводу „Мертвых душ“»: «Те же пустынные пространства, нанесшие тоску мне на душу, меня восторгнули великим простором своего пространства, широким поприщем для дел» (Там же. С. 245).


[Закрыть]
.

Но каким образом это «все» развертывается из «ничего», как и в чем российское начало обретает определенность, прежде чем посягать на беспредельность, – этого ни Чаадаев, ни последующие мыслители не объясняют. Получается, что сама неопределенность российского бытия и служит залогом и выражением его беспредельности. В. Г. Белинский писал:

Русская личность пока эмбрион, но сколько широты и силы в натуре этого эмбриона, как душна и страшна ей всякая ограниченность и узость! Она боится их, не терпит их больше всего – и хорошо, по моему мнению, делает, довольствуясь пока ничем, вместо того чтобы закабалиться в какую-нибудь дрянную определенность[87]87
   Письмо В. П. Боткину, 8 марта 1847 г.


[Закрыть]
.

Эти слова напоминают мудрость китайского мыслителя Лао-цзы, легендарного основоположника даосизма: «Лучше ничего не делать, чем стремиться к тому, чтобы что-либо наполнять»[88]88
   Дао де цзин // Древнекитайская философия. Собр. текстов: В 2 т. Т. 1. М.: Мысль, 1972. С. 117.


[Закрыть]
. Но есть и разница. Восточная мудрость прямо устремляется к недеянию, предпочитая его деятельности. Русская мудрость, выраженная Белинским, устремляется к полноте деяния, безграничной «широте и силе». Но поскольку это «все» по каким-то причинам недостижимо в мире – а мир, со своей делимостью в пространстве и во времени, всегда ограничивает полноту наших действий, – постольку лучше недеяние, чем деяние ограниченное. Мысль Белинского объясняет, почему, так рьяно взявшись за дело, россиянин склонен оставлять его на полпути. Если уж «все» не получается, то лучше вернуться к «ничто». Поэтому русская мудрость предполагает обнаружение бессмыслицы деяния не через отказ от деяния, но именно через порыв к полному, всеобъемлющему деянию, когда, осознав свою частичность, оно замирает на середине или постепенно сходит на нет.

В другом, историко-психологическом контексте об этом писал В. О. Ключевский: «Великоросс… лучше в начале дела, когда еще не уверен в себе и в успехе, и хуже в конце, когда уже добьется некоторого успеха и привлечет внимание: неуверенность возбуждает его силы, а успех роняет их»[89]89
   Ключевский В. О. Соч.: В 8 т. Т. 1. Курс русской истории. М.: Госполитиздат, 1956. С. 314.


[Закрыть]
. Неуверенность – это боязнь, что ничего не получится, а успех – сознание, что все получается, и вот быстрый переход от неуверенности к чувству успеха, от «ничего» ко «всему» как раз и мешает осуществиться работе в задуманной полноте.

Между прочим, и отказ России от коммунистического проекта на рубеже 1980–1990-х годов тоже может объясняться неполнотой его осуществления, какой-то затянувшейся первой ступенью, от которой так и не удалось перейти ко второй, «высшей». «Партия торжественно провозглашает: нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». Срок наступил – 1980 год. Не мудрее ли было бы для правителей назвать все, что не получилось у них к этому сроку, «коммунизмом», а вторжение в Афганистан и московскую Олимпиаду – могучими и прекрасными знамениями нового строя? Ведь в номиналистической цивилизации имя определяет смысл события, а не наоборот. Настоящий кризис общества начался с того, что не дали обещанного коммунизма и не объяснили, когда же он все-таки придет, а обошлись уклончиво, отговорками. Так и произошел идейно-психологический срыв в середине 1980-х годов. Раз коммунизма нет, так и социализма не надо! Вместо того чтобы удовлетвориться тем, что уже есть, помаленьку его улучшать, работать и жить при «зрелом социализме», были отвергнуты и развенчаны все «революционное прошлое» и «героические подвиги советского народа». Опять же, получается, во имя коммунизма, только уже не грядущего, а того, который так и не пришел.

На эту тему размышлял один из ведущих обществоведов и идеологов перестройки, академик Юрий Афанасьев: «Идея построения коммунизма. Как раз в брежневскую эпоху 1970–1980-х годов она рухнула. Уже никто не верил в возможность построения Царствия Божьего у нас в СССР, никто не верил в коммунизм. А если идея рушится, то рушатся все скрепы, которые на ней держались». Никакая экономика не может работать, если перестала работать идея. «…Руководители страны брежневского времени пытались использовать возможности мобилизационной экономики, когда для этого не было условий, потому что рухнула вера в построение коммунизма»[90]90
   Афанасьев Ю. Именно тогда рухнула вера в коммунизм // Независимая газета. 2011. 18 октября. См.: http://www.ng.ru/ng_politics/2011-10-18/12_kommunizm.html.


[Закрыть]
.

В 1917 году историю творила восходящая идея, а в 1991 году – отжившая; для судьбы «идееносного» народа это еще показательнее. Будь народ безыдейным, он бы и при социализме жил, пусть и хуже, чем в странах скандинавского социализма, но ничуть о коммунизме не тоскуя и без него не отчаиваясь, и еще приумножил бы свой достаток постепенным приспособлением к западному капитализму («конвергенция»). Были же в СССР наука, промышленность, культура, образование, устремленность в будущее, вера в труд и созидание… Так нет же, если полного коммунизма не будет, то и части от него нам не надо. Так Идея дважды Россию разорила: сначала когда поманила в коммунистическое будущее, а потом когда не воплотилась.

В вышеприведенных словах Белинского замечательно выражена диалектика «все – ничего», точнее, отсутствие диалектики, поскольку между «всем» и «ничем» обнаруживается тождество, без градаций различия и перехода. «Эмбрион» устремляется сразу ко всему – и готов скорее остаться ни с чем, чем ограничиваться чем-то. Причем если у Белинского эта заповедь была обращена к «эмбриону», то на глазах последнего советского поколения от этого так и не воплотившегося эмбриона остался лишь «скелет». Но такое восхождение «ко всему», перескакивающее через «дрянную определенность» (любимая русскими и азиатскими марксистами категория исторического «скачка»), оказывается одновременно и падением в ничто. Поэтому ничего и не доводится до состояния определенности, но оказывается сразу и всем и ничем – полупустой постройкой, или, если воспользоваться выражением философа-даоса Чжуан-цзы, «дворцом небытия», где полузаконченная форма служит идеальным пристанищем пустоты, впуская ее и вместе с тем ограничивая, огранивая, делая доступной для восприятия. Постройка застывает на той середине, где обозначается ее выход из ничто – и поворот обратно в это ничто.

В российской цивилизации заложена интенция самостирания, саморазрушения, превращения в условные знаки-«следы», представляющие бесконечную отсрочку или отсутствие своего означаемого.

Поскольку след не есть присутствие, но симулякр присутствия, которое смещает, перемещает, отсылает себя, у него, собственно, нет места – стирание принадлежит к его структуре. И не только стирание, которое всегда должно быть способно обгонять след (без него он был бы не следом, но нерушимой и монументальной субстанцией), но также стирание, которое с самого начала конститутирует его как след, которое устанавливает его как перемену места и заставляет его исчезать в его появлении… (Жак Деррида)[91]91
   Derrida J. Diffеrance // Derrida J. Critical Theory since 1965 / Ed. by Hazard Adams and Leroy Searle. Tallahassee: University Presses of Florida, 1990. Р. 134.


[Закрыть]
.

Вот почему деконструкция, представляющая собой последнюю по времени и самую радикальную критику западной цивилизации, так удачно выражает то деконструктивное начало, которое изначально заложено в российском отношении ко всем усвоенным формам западной цивилизации. Пытаясь конструировать свою собственную историю на западный манер, Россия неизменно приходила к тому типу деконструкции западной цивилизации, которая только в 1970-х годах определилась в передовых теоретических умах самого Запада. И если российская культура XVIII–XIX веков конструировалась по западному образцу, то не по российскому ли образцу Запад на исходе XX века стал деконструировать свою собственную культуру, сводя ее к следам, не имеющим подлинника, к знакам, у которых отсутствуют означаемые?

5. Исторический парадокс российского постмодерна

Новое время началось в России на несколько веков позже, а потому и закончилось на несколько десятилетий раньше, чем на Западе. Существует известная культурологическая модель, согласно которой страны, запоздавшие в социально-культурном развитии, например восточноевропейские по отношению к западноевропейским, затем в ускоренном порядке проходят те же этапы развития[92]92
   Эта модель наиболее обстоятельно раскрыта в трудах Г. Д. Гачева. См.: Гачев Г. Д. Ускоренное развитие литературы (На материале болгарской литературы первой половины ХIХ века). М.: Наука, 1964.


[Закрыть]
. Так, русская литература, пропустившая эпохи Ренессанса и Барокко в XVI–XVIII веках, ускоренно проходит их в XIX веке, в творчестве Пушкина и Гоголя. Как альтернативная этой модели может рассматриваться другая модель, не ускоренного повторения тех же этапов развития, а поочередного замедления на одних этапах и ускорения на других. Дело в том, что каждый период развития, отталкиваясь от предыдущего, во многом повторяет тот, который ему предшествовал. Происходит чередование основных исторических парадигм, хотя и со множеством вариаций и инноваций. Ренессанс, отталкиваясь от Средних веков, обращается через их голову к Античности, романтизм, отталкиваясь от наследия классицизма, апеллирует к Средним векам и т. д. Как было отмечено в предисловии к этой книге, «до» и «после» играют в чехарду, перескакивают друг через друга.

Поэтому если Россия сильно запоздала со вступлением в Новое время и средневековые черты удержались в ней дольше, чем на Западе, то в следующий период – постмодерность, в «новое средневековье», – она вступает раньше Запада. Новое время в русской истории совпадает с Петровской эпохой (1689–1917), то есть умещается в два с небольшим столетия, в отличие от шестисотлетней эпохи «модерности» в Западной Европе, которая длилась с XV по середину XX века. Как все, что начинается слишком поздно, а заканчивается слишком рано, Петровская эпоха, укороченная версия Нового времени в России, началась яростной войной со Средневековьем и закончилась еще более разрушительной войной за построение нового средневековья. Таким образом, модель ускоренного повторения пропущенных циклов можно дополнить моделью опережающего вхождения в новый цикл: те страны, которые запаздывают в одном периоде развития, раньше вступают в следующий период.

Постмодерность – это такое состояние культуры, которое приходит на смену Новому времени и отбрасывает в прошлое «модерный» проект, в основе которого были ценность реалистического знания, индивидуального самосознания и рационального действия, расчет на собственные силы сознательной самоорганизации человечества. Вот почему постмодерные тенденции раньше всего обнаруживаются именно в тех полузападных-полувосточных культурах, куда Новое время пришло – но пришло с запозданием, не сумело закрепить своей системы ценностей, а потому и должно было преждевременно уйти, уступив место новейшему, «постмодерному» порядку вещей, с его машинами бессознательного, с его галлюциногенным растворением реальности в гиперреальности. О постмодернизме вряд ли можно говорить по отношению к тем азиатским и африканским культурам, которых вообще миновала модерность, Новое время. Но Россия – это как раз та страна, которая в XVIII–XIX веках успела воспринять парадигму Нового времени, основательно вобрала и переработала ее вместе с западными влияниями – и вместе с тем испытала ее неорганичность для себя и попыталась совершить исторический скачок за ее предел. Не каким-то чудом культурного опережения, а именно фактом своего отставания и отчуждения от духа Нового времени Россия оказалась едва ли не первой в мире страной, пережившей опыт постмодерности. Ведь пост – это и значит «после», и Россия, войдя в Новое время после Запада, оказалась впереди Запада именно в этом «постмодерном» своем качестве: первой – в культуре сознательной вторичности, подражательства, «симуляции»[93]93
   Та же самая вторичность культурного слоя ощутима и в Америке, которая набрала своих стилей – архитектурных, литературных, художественных – со всего мира, прежде всего, конечно, из Западной Европы. Здесь они отстраняются от своего исторического места и времени и становятся знаками «поствременного», цитатно-иронического мироощущения. Вот почему Россия и Америка органически оказываются более постмодерными, чем собственно европейские или азиатские культуры, которые либо слишком укоренены в Новом времени, либо совсем прошли мимо него.


[Закрыть]
.

В самом усвоении европейской позитивности как системы условных знаков, обнаруживающих отсутствие означаемых, Россия конструировала себя как культуру Нового времени, одновременно деконструируя Новое время в своей культуре. Новое время стало завершаться в России тогда же, когда оно началось, – в Петровскую, а затем в Екатерининскую и Павловскую эпохи, с их стремительно зреющими плодами европейского Просвещения. По этому поводу глава европейского Просвещения Дени Дидро, состоявший в переписке с Екатериной Второй, заметил, что Россия – «плод, сгнивший ранее, чем он созрел»[94]94
   Материалы для физиологии русского общества… С. 6.


[Закрыть]
. Действительно, плоды Нового времени в России стали гнить ранее, чем созрели, но из этой же гнили, подтачивавшей российский рационализм, индивидуализм, историзм и прочие атрибуты модерности, поднялся новый посев российской культуры, который вполне созрел и пожинается именно сейчас, – культуры постмодерной.

Вот почему было бы непростительной ошибкой сводить российский постмодернизм к постсоветскому или даже только советскому периоду истории. То, что термин и понятие «постмодернизм» были недавно заимствованы с Запада, говорит не о том, что постмодерн отсутствовал в прежней русской культуре, а о том, что он воспринимался как привычное, нерефлектируемое ее состояние. Постмодерное состояние потому и было отрефлектировано в России с помощью западных теорий, что для России оно было более органическим, чем для Запада, с его многовековой укорененностью в духе и традициях Нового времени. Благодаря этой запоздалой рефлексии именно России сейчас дано испытать шок столкновения со своим прошлым и оценить всю меру постмодерности своего культурного и исторического наследия.

Российский постмодерн – критика и преодоление Нового времени – предстает сейчас единым в трех своих исторических фазах и формах: досоветской, советской и постсоветской. Досоветский период – это симуляция отдельных «позитивных» аспектов заимствованной западной культуры. Советский период – подчинение всей действительности системе преобразующих ее идей, создание всеохватывающей гиперреальности. Постсоветский период – осознание условно-знакового характера этой гиперреальности и взаимодействие с ней по правилам остраняющей иронии, пародии, игры. Нельзя исключить и того, что начало рефлексии над российским постмодернизмом в 1990-е годы уже означает пришествие его скорого конца, исчерпание его органических возможностей – в отличие от Запада, где в 1970-е годы постмодернизм как раз начался с рефлексии о себе.

Постмодернизм и коммунизм

В том же 1991 году, когда советский коммунизм покончил счеты с жизнью, новорожденная постсоветская словесность немедленно приняла крещение в купели нового «изма». В самом начале нового десятилетия (январь 1991 года) моя статья «После будущего. О новом сознании в литературе» была опубликована одновременно в русском и американском журналах[95]95
   См.: Знамя. 1991. № 1. С. 217–230. Epstein М. After the Future: On the New Consciousness in Literature // The South Atlantic Quarterly, Duke UP, Spring 1991. Vol. 90. No. 2. Р. 409–444.


[Закрыть]
. Хотя oбщепринятым обозначением новой культурной формации на Западе былo «постмодернизм», в России то же самое понятие характеризовалось и как «послебудущее». Одна из глав в статье так и называлась: «Наше послебудущее и западный постмодернизм». Суть в том, что в Советском Союзе подошла к концу не просто «модерность», но само будущee, как оно провозглашалось коммунистической утопией. Таким образом, шок от столкновения с пост был в России даже сильнее, чем на Западе, поскольку коммунизм представлялся неизбежным будущим всего человечества. С перестройкой это будущее быстро оказалось в прошлом.

Вскоре после публикации статьи, весной 1991 года, в Литературном институте (Москва) состоялась большая конференция о постмодернизме, после чего почти мгновенно этот «изм» начал свое победное шествие по стране: все отмеченное печатью этого направления признавалось нужным и интересным, а все остальное сразу сдавалось в архив. Уже в начале 1992 года Вячеслав Курицын отметил в «Новом мире», что постмодернизм стал единственно живым фактом литературного процесса[96]96
   Курицын В. Постмодернизм: новая первобытная культура // Новый мир. 1992. № 2.


[Закрыть]
. И хотя уход коммунизма и приход постмодернизма на Руси как будто случайно совпали в одной исторической точке, между ними с самого начала обнаружилось «сходство противоположностей», некая преемственность в самих способах овладения общественным сознанием. Марк Липовецкий подчеркивает глобальность притязаний российского постмодернизма на идейно-эстетическое господство: «Ведь постмодернизм не претендует на роль еще одного течения в плюралистическом ландшафте – он настаивает на своем доминировании во всей культуре»[97]97
   Липовецкий М. Специфика русского постмодернизма // Знамя. 1995. № 8. С. 193.


[Закрыть]
. И хотя известно, что пафос постмодернизма – это как раз полный плюрализм, диктат меньшинств, самоценность различий, сам постмодернизм выступает как некая всеобъемлющая система, узаконивающая эту множественность.

Пожалуй, со времен социалистического реализма не возникало «изма», который до такой степени приобрел бы значение всеобщего ориентира, художественной нормы. Появление нового понятия вызвало к жизни множество специально скроенных под него произведений и позволило задним числом осознать ранее созданные как предвещающие его возникновение. Роль «основоположника», которую в социалистическом реализме играл Горький со своим романом «Мать», в постмодернизме отводится то Набокову с его «Даром», то Булгакову с «Мастером и Маргаритой», то Битову с «Пушкинским Домом», то Вен. Ерофееву с его повестью «Москва – Петушки». И здесь очевиден плюрализм, однако озабоченный созданием своего универсального канона.

Мне представляется, что сходство постмодернизма и коммунизма как программных методов воздействия на общественное сознание далеко не случайно, они представляют собой в России две фазы становления одного идейно-эстетического проекта. Если коммунизм провозглашал грядущее торжество идей, преображающих реальность, то постмодернизм обнаруживает уже отсутствие какой-либо другой реальности, кроме реальности самих идей (знаков, образов, наименований). И хотя на Западе о постмодернизме говорят с начала 1970-х годов, а в России только с начала 1990-х, постмодернизм, как и многие течения, номинально заимствованные у Запада, по сути глубоко российское явление. Можно даже утверждать, что Россия – родина постмодернизма, а теперь только пришла пора осознать этот удивительный факт.

Известная книга Николая Бердяева «Истоки и смысл русского коммунизма» помогает понять странную природу русских идеологических заимствований у Запада. Коммунистические учения пришли в Россию из Европы и поначалу казались совершенно чуждыми этой отсталой, полуазиатской стране. Однако тот факт, что Россия стала первой в мире и сильнейшей коммунистической державой, объясняется тем, что коммунальный, общинный дух действовал в истории России задолго до того, как она познакомилась с учениями Маркса и через них осознала свою миссию.

Не таков ли и феномен российского постмодернизма? Хотя постмодернистские учения пришли в Россию главным образом из Франции и США, сама готовность российских умов мгновенно размножить и применить эти учения к родной культуре и сделать их знаменем духовного обновления говорит о некоторой соприродности постмодернизма российской почве. Если коммунистическое в России существовало до Маркса, то не могло ли и постмодерное существовать в России задолго до Деррида и Бодрийяра?

Сама быстрая и легкая смена коммунистического проекта постмодерным заставляет подозревать в них некоторую общность. Это подтверждается, с одной стороны, пристрастием российских практиков постмодернизма – писателей и художников к соц-арту, к коммунистической образности и набору соцреалистических идейных клише. С другой стороны, это подтверждается нескрываемой политической левизной всех ведущих западных теоретиков постмодернизма. Не есть ли постмодернизм, используя энергичное ленинское выражение, – высшая и последняя стадия коммунизма?

Действительно, постмодернизм многое наследует в коммунистическом проекте – и прежде всего то, что относится к концу Нового времени (Modern Age, Modernity), к исчерпанию таких нововременных категорий, как истина, реальность, индивидуальность, авторство, время, история. Далее мы рассмотрим ряд постмодерных параметров коммунизма, которые одновременно могут быть истолкованы и как коммунистические элементы постмодернизма.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации