Электронная библиотека » Михаил Грушевский » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 2 апреля 2014, 01:19


Автор книги: Михаил Грушевский


Жанр: Кинематограф и театр, Искусство


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)

Шрифт:
- 100% +
3

Мы играли в травки, в листочки. Я очень любила играть в магазин. Помню, какие-то листочки были селедкой, другие листочки – кашей. Я очень хотела быть фитопатологом и заниматься болезнями растений. И каждое семечко, которое мне попадалось, я сажала в консервную банку – у меня все окно было заставлено банками с семечками и маленькими пророщенными растениями. Потом это надоедало отцу, все сгребалось в кучу и выбрасывалось. Неделю я рыдала, а потом все начиналось сначала.

Мамочка была чертежницей у папы в конструкторском бюро. А папа был главным конструктором завода имени Ленина. Мы ходили в гости друг к другу. Мы устраивали большие праздники, музыкальные вечера. Папа играл на скрипке. У отца и у моего дядьки были гениальные голоса, два баритона. Если бы они учились профессионально, стали бы знаменитыми певцами. А Валя – жена папиного брата – была актрисой и очень хорошо пела. Я мечтала: «Вот бы петь, как Валя!»

Однажды подружки постучали мне в стеночку копеечкой. Никто никогда не звонил в звонок – надо было постучать, и я сразу слышала. Я выскочила, а они говорят: «Пойдем поступать во Дворец пионеров». Их взяли, а меня не взяли. Я разрыдалась: «Я не уйду – и все, буду здесь сидеть». Сказали: «Мы тебя возьмем условно, не плачь, а потом, когда ты выучишь песню, мы тебя зачислим в хор». Песенку я все равно не выучила, но меня зачислили, я всех взяла измором!

4

И вот я впервые влюбилась. Это был Лешка Глузман, умный, с громаднейшими глазами. Это был такой выдумщик! Когда кто-то говорил, что никто не обнимет необъятное, он шутил: «Никто не обнимет неопрятное». Он писал замечательные стихи, и я считала, что человека умнее и лучше, чем Лешка, нет на свете. Но у нас была большая разница в возрасте, он уже начал ухаживать за барышнями. И однажды на Новый год я оказалась с ним в одной компании. Зашла за занавеску и смотрела, как красиво за окном. А он пришел с какой-то девушкой, уже – женщиной. И про меня забыли. Все уже сели за стол и выпили, а я все стояла и рыдала за занавеской. Это была моя первая любовь, первые страдания от любви.

Мы ходили на Пасху в церковь. И ждали, когда будет крестный ход. Потом надо было донести свечку до дома. Отец неверующий, мама тоже была атеистка. А Тася – моя тетка – была очень верующей, и бабушка у меня была верующая, она пела в церковном хоре. Они и водили меня в церковь. Я, глядя на старушек, сильно стукалась головой о каменный пол, и старухи начинали смеяться и говорили: «Вы, пожалуйста, расскажите ей, что так стучать лбом об пол не надо». А я думала, что чем сильнее ударишь, тем лучше меня Боженька услышит. Я молилась только о том, чтобы не было войны и чтобы хоть что-нибудь послали поесть.

У нас всю жизнь были коты, собаки, ежи. Однажды на даче сенокосилкой зарезали маму-ежиху, и остались маленькие ежики. Их раздали дачникам. Отец сказал: «Не вздумай взять эту гадость в город». Но я его посадила за пазуху и все равно привезла. Пока мы ехали в автобусе с Валдая до Ленинграда, он все время меня колол и написал еще. У меня было жуткое рожистое воспаление.

Летом мы ходили за грибами, меня брали на рыбалку. Я сама очень хорошо ловила рыбу. Когда мы возвращались домой, на палке висели рыбины, и я шла впереди, гордая, что все это поймала. А отец говорил: «Вот дуракам-то везет». И потом делал вид, что это он поймал, а не я. Мы с ним всегда очень смеялись.

5

Все мои предки – петербуржцы. И однажды папе предложили место в Москве. А он сказал: «Нет, я не поеду». Тогда его сослали восстанавливать завод в Таганрог. Это была трагедия для нашей семьи, особенно для папы. В Таганроге я закончила десятый класс, и еще год мы жили там после этого. Я пошла на подготовительные курсы в радиотехнический институт. Слава богу, я не сдала экзамены и не поступила. Я не хотела там учиться. И когда папа сказал летом: «Или я куплю тебе золотые часы или поезжай в Ленинград», я ответила: «Конечно, я поеду в Ленинград!» А потом партия и правительство перебросили его в Ростов-на-Дону. И мы там жили еще два года. Я все время уезжала в Ленинград, потому что уже не могла без него жить. А потом отца перевели в Москву. Он согласился, потому что понимал, что его уже не отпустят в Ленинград. Он работал заместителем министра тяжелого машиностроения.

А я улизнула в Ленинград и поступила в консерваторию.

Когда я сдала экзамены по пению, мне сказали: «Ну, теперь идите и сдавайте все остальное». Думаю: какие еще экзамены в консерваторию? Я-то считала, что надо только петь. Мне сказали: «Нет, надо сдавать историю, литературу». Я ответила, что не готова. Они сказали: «Хорошо, мы тебя возьмем, а ты все сдашь потом, во время первой сессии». А потом об этом забыли, и получилось, что я поступила в консерваторию без экзаменов. Тут у нас был годичный разрыв с отцом, потому что он не признавал непослушания. Мне сильно попало, он не разговаривал со мной, не замечал меня. Когда я приезжала на каникулы, мы с ним очень ссорились. Он сказал: «Если быть певицей, то № 1, а из тебя не получится даже хорошего дворника». Я говорю: «С чего это вдруг?» – «А потому, что ты не умеешь работать».

А потом ему дали правительственный паек. Но когда я приезжала домой, то ничего не ела. Я сказала отцу: «Как ты можешь, дети голодают, а ты ешь этот паек. Тебе не стыдно?» Мама бросалась к нам: «Ляленька, перестань, Вася, перестань». Она все время нас мирила. Но ночью я не могла сдерживаться и ела сосиски. Но только сосиски – ни икру, ни другие деликатесы я себе не разрешала. Я сама голодала и знала, что вокруг – голодные ребятишки. Мне ничего не лезло в горло.

Эдита Пьеха

Эдита Станиславовна Пьеха родилась 31 июля 1937 года в Нуаэль-су-Ланс на севере Франции. Окончила отделение психологии философского факультета Ленинградского государственного университета. Будучи студенткой, выступила с первым в СССР вокально-инструментальным ансамблем «Дружба». Первой из артистов нашей страны пела в Нью-Йорке, дважды выступала на сцене парижского зала «Олимпия». Певица имеет множество наград, в том числе ордена Трудового Красного Знамени, Дружбы народов, «За заслуги перед Отечеством», французский орден «За укрепление мира искусством», орден Дружбы Афганистана и медаль «Воин-интернационалист». Является почетным гражданином России. Народная артистка СССР.

1

Я родилась во Франции за два года до начала Второй мировой войны. На самом севере, это почти Германия. Город Нуаэль-су-Ланс, рядом – канал Ла-Манш. Я родилась, и через два года началась война. Война – это ужасно, особенно в шахтерском поселке, где и так грустно. Роберт Рождественский написал: «Где-то есть город, тихий, как сон, пылью тягучей по грудь занесен». Там жили шахтеры, которые в сорок лет уходили в мир иной. Я этого тогда не знала, а тут еще и война. Мы выкапывали соседей из подвала дома, в который попадала бомба. Я видела, как расстреливали ни в чем не повинных шахтеров-заложников.

В шесть лет я пошла в школу. И падали бомбы, и свистели сирены, оповещающие об очередной бомбежке. Мне было четыре года, когда я впервые увидела черный цвет. Цвет траура моей мамы, которая похоронила моего папу. Он спустился в шахту в 16 лет, а в 37 умер от силикоза. У него всегда черным были подведены глаза. Я спрашивала у мамы, почему у папы такие глаза? – А это въедается угольная пыль. Мы подводим глаза карандашиком, чтобы их лучше было видно. А глаза папы было видно далеко без всякого карандаша.

Через три года – опять траур, потому что умер мой брат-шахтер, ему было 17 лет. Я бы переименовала город моего детства в город грусти.

Французская школа под крылом католического костела. У нас отдельно были девичья и мальчишеская школа. Учительницы были не замужем, если они выходили замуж, то уже не имели права преподавать. И они нас жестко воспитывали. Нельзя было сказать ничего лишнего, мы получали за это линейкой, на уроке плохо ответила – попадаешь в угол, где надо было стоять на горохе.

Но нет худа без добра. Горох – чтобы больно было, чтоб запомнили. Этот метод воспитания кажется жестоким. Но он воспитал во мне чувство собственного достоинства. Если я не хочу, чтобы меня били линейкой, я не буду больше говорить на уроке. Если я не хочу больше стоять в углу на коленях, я буду внимательно слушать урок, чтобы хорошо ответить. Когда мне было шесть лет, я терялась и плакала, а уже в семь-восемь лет стала отличницей.

В 1945 году кончилась война. Мы, радостные, выбежали из бомбоубежища. Учительница сказала, что мы можем петь на улице. Запрещенная «Марсельеза». Это было мое первое исполнение, мы кричали во всю мощь своих легких, а нам было всего лишь восемь лет…

2

Мы ходили в костел по воскресеньям, несмотря на бомбежки. Там под звук органа пел церковный хор и все прихожане. Я им пыталась вторить своим детским голосочком. А дома мама брала мандолину и тихонечко пела грустные песни. Это запало мне в душу, и я поняла, что без пения нельзя.

Кончилась война, уже радость, нечего бояться. Но мама была вынуждена выйти замуж за шахтера второй раз, потому что мы жили в казенных домах на две семьи – это была собственность хозяина шахты. Мой отчим тоже был поляк, он был коммунист. И он сказал: «Едем в Польшу, я устал работать на капиталистов». 1946 год, мы оказываемся в Судетах, в маленьком шахтерском городке Божья Гора, по-немецки Вальденгура, – это были немецкие земли, после войны присоединенные к Польше.

Веселья не было, но и бомбежек тоже не было. Работало антинародное движение, люди, которые были против народной власти. Они по ночам выходили из леса, это были банды УПА. Продолжались перестрелки и взрывы. А днем было спокойно, днем уже никто не бомбил. И я снова пошла в школу, но поскольку я училась до этого во французской школе на французском языке, то в Польше я опять стала отстающей. Я очень плохо говорила по-польски, в пределах: «Мама, дай кушать», «Спасибо». Я пошла в школу, завела друзей-немцев. Там было много немецких детишек, потому что это были немецкие земли. В девятилетнем возрасте я научилась говорить по-немецки. А в школе надо было говорить по-польски, хотя мой первый язык был все-таки французский.

Итак, Польша, 1946 год, маленький город Божья Гора, 600 метров над уровнем моря, замечательный климат. Я была довольно болезненной. Мама боялась, что я заболею туберкулезом. Брат умер от чахотки в 17 лет, и меня начали лечить. Отчим завел кур, это была большая радость. Каждое утро я получала взбитое яичко – гоголь-моголь, получала стакан теплого молока с маслом, чтобы смазывать горло и не кашлять. Всего этого я не видела во Франции, там был голод, были только супчики, которые варганила мама.

Любовь… Тогда я разве знала, что это называется любовью? Увлечение. Это уже было в средней школе, в педагогическом лицее. Это было в Польше. Как я позже узнала, в меня был влюблен мальчик по фамилии Брода. Эугениуш Брода. Мальчик был красивый. Я не знала, что он за мной ухаживает: он мне подставлял ножки, вредничал, чтобы обратить на себя внимание. А много лет спустя, когда я стала артисткой, в 1964 году, в городе Вроцлаве на сцену выходит молодой человек, дарит мне зайчика и говорит: «Я тот самый Брода, который тебе подставлял ножки. Я уже взрослый, ты взрослая, как жаль, что наше детство закончилось».

Французское детство было черное и грустное. Польское детство – это уже солнце, достаток в доме, это мама, которая стала улыбаться, это солнышко, которое сияло в Судетах каждый день. Это санки, нарты, лыжи, коньки, я стала спортсменкой, стала нормально развиваться. В школу я шла на коньках, тащила за собой санки. Вообще в школу мы ходили с большим удовольствием, у меня завелись подружки. А в третьем классе я подружилась с Ханкой Замужневич, Ханей. Мы с ней вместе сидели до двенадцатого класса, потом вместе поступили в педагогический лицей, она хотела стать учительницей, я тоже, но судьба далеко меня унесла.

3

Из социалистической Польши отправляли учиться в Советский Союз. Потому что здесь были самые лучшие учебные заведения. А с Францией Польша не очень дружила. И потом, учеба у капиталистов стоила гораздо дороже, чем в Советском Союзе. Так Советский Союз стал новой страницей в моей жизни.

Это было тяжко, хуже, чем ностальгия. Для меня дом – это мама. Она всегда была со мной, и в трудном французском детстве, и в польском. Мама вышла замуж второй раз, родила своему мужу сына, и я уже была анклавом, государством в государстве, я была не нужна. Но я жила с мамой, и ей было трудно все это совмещать. Я была не нужна в этой семье, я мешала маме, она должна была полностью отдаться маленькому сыну, он младше меня на девять лет. И я молила Господа Бога: как бы убежать из дома, как бы уехать. Моя молитва была услышана, мне позволили поехать учиться в Советский Союз. И оказавшись здесь, не зная русского языка (в начальной школе провинциального городка его очень плохо преподавали), вдали от мамы, в общежитии, где в комнате восемь коек, я плакала по ночам. Я купила картину Васнецова «Аленушка», повесила над кроватью. Я на нее глядела и думала: она такая же одинокая, как и я. Потом я узнала, что есть хор польских студентов, побежала и записалась в него. Я начала петь, а польских песен я знала тьму, и сразу почувствовала, что я не последний человек на этой земле. А через полтора года я вышла замуж.

Семья формируется в зависимости от того, где она находится. Моя семья формировалась в трудных условиях, в атмосфере войны. Меня закалили трудности до такой степени, что мне было ничто не страшно, и по сей день я знаю, что в любой момент выйду из положения, в жизни нет безвыходных ситуаций. Я всегда поднимаю глаза и говорю: «Боженька, помоги, все будет хорошо!» Я знаю, что и моей маме было трудно, и всем людям, которые узнали вкус войны. И я знаю: трудное детство – это не самое страшное.

Мой знаменитый акцент – это помесь. Мне надо было во что бы то ни стало хорошо учиться в польской школе. Я приложила к этому все усилия, а французский забыла. Когда много десятилетий спустя я вернулась в свой Нуаэль-су-Ланс, будучи приглашенной в парижскую «Олимпию», я вообще не знала французского языка, но за две недели воскресила его в памяти.

Когда я снова оказалась в городе детства, то почувствовала, что там все чужое. Как будто это было не со мной. Мне показалось, что «сосны до неба», «до солнца дома» – этого ничего не было. Только шахтерские домишки – маленькие, двухэтажные, запыленные, и школа. Мне раньше казалось, что это огромное здание, а это одноэтажный дом с маленькими классами. Естественно, я сходила на кладбище, где похоронены мои папа и брат. Человек жив, пока жива его память. Мое детство научило меня ничего не забывать. Вплоть до последней крошки хлеба, которая иногда была для меня слаще любого пирожного, вплоть до последней крошки, которой я ждала из руки мамы.

Анатолий Равикович

Анатолий Юрьевич Равикович родился 24 декабря 1936 года в Ленинграде. Окончил Ленинградский государственный институт театра музыки и кино, работал в драматическом театре Комсомольска-на-Амуре, Сталинградском театре. Затем – Ленинградский театр имени Ленсовета, Академический театр Комедии имени Акимова. В настоящее время постоянно выступает в антрепризе. Первая крупная роль в кино – Лев Хоботов в комедии Михаила Козакова «Покровские ворота» – сделала артиста знаменитым. Народный артист РСФСР.

1

Первые детские впечатления? Мне было три года, мама занавешивала окна тканями, потому что началась финская война. Это было странно, оттого и запомнилось.

Я жил в Коломне – это район Питера, совсем недалеко от центра. У нас была небольшая коммунальная квартира. Жили все недружно. Когда начинается ностальгия по поводу коммунальных квартир и «Покровских ворот» («Ай, как хорошо было!»), мне не очень в это верится – не было в коммунальных квартирах ничего хорошего. Были только вечные склоки из-за того, кто убирает общественные места. «Вы извините, после вас в туалет не зайти, везде написано!» – говорили все друг другу. Висят четыре электрических счетчика, в сортире четыре лампочки, и не дай бог зажечь не свою лампочку – будет большой скандал. Начинали считать: «У вас семья сколько моется? У вас трое детей да муж, – говорили моей маме, – он любит подолгу сидеть. А нас двое только, а деньги те же платить?» – «Зато ваш муж, – отвечала мама, – как пустит воду, так не закрывает и сидит там с книжкой».

Мы жили на четвертом этаже, и мама, стоя у окна, пела украинские песни, а внизу собирался народ. А потом уже я давал концерты – во дворе, на мокрых дровах, которые ждали, пока их распилят. Дрова от дождей покрывали железными листами с крыш разбомбленных домов.

Мои родители приехали из провинции, с Украины. Папа «сам себя сделал». В тринадцать лет он поехал к старшему брату в город Глухов. Брат взял его таскать огромные коровьи кожи на кожевенный завод. Папа не был здоровым. К шестнадцати годам он стал ненавидеть и брата, и капиталистов. Стал большевиком. Был на партработе в казачьих войсках. Собирал хлеб у крестьян. Папа верил, что делает правильное дело.

2

Я в блокаде не был. Летом мама уехала в Глухов, где нас война и застала. А отец пережил всю блокаду. Мы же мотались по стране – пешком шли до Белой Церкви. Это был август, уже цвели поля подсолнухов. Ясное небо и бесконечная лента отступающих на волах. Моей беременной тетке дали повозку с волами, и мы ехали, а остальные шли пешком. Мне не было страшно, даже когда бомбили. Чудесное небо, украинская осень. Прилетел игрушечный самолетик, полетал и улетел. Это был разведчик. А через десять минут появился настоящий самолет с крестами. Отбомбив станцию, он пролетел над шоссе и выпустил пулеметную очередь. Попал в волов, а они от боли стали крушить все вокруг, топтать людей. Мама схватила меня и кинула в кювет. Самолет пролетел так низко, что я видел летчика.

Наконец мы дошли до Белой Церкви. А там – последний эшелон, и в него невозможно сесть. Я такого страху натерпелся! Толпа страшна. Меня много лет преследовал запах угольной гари. Мать забросила нас в окно поезда, а сама осталась. Мы доехали до Саратова, а потом приехала мама. На вокзале мы прошли санобработку: всю одежду ошпарили от вшей кипятком и помыли от тифа голову…

3

Я уезжал из города совсем маленьким и не запомнил Питера. После войны я вошел в свою парадную и вспомнил, как она пахнет – запах стоячей воды из подвала, холода, кошачьей мочи, – и тогда я понял, что я дома. Мать бросилась искать, что осталось в квартире. Квартира вымерла вся, живым был только мой отец. У него выпали все зубы. Мама нашла рыбий жир, пузырек провалялся три года. И мы устроили пир: сделали на этом рыбьем жире картофельные драники. Это было счастье. А ночью за нами приехала скорая, потому что все отравились. Но все равно это было счастье – еда.

Я делал уроки. А в это время мама в соломенной тарелочке делила поровну хлеб. От него из буфета шел такой запах, что я не мог заниматься! Я отщипывал по маленькому кусочку, пока это не становилось заметно, и тогда приходилось отщипывать у всех остальных тоже. Я крысятничал, очень хотелось есть.

Со старшей сестрой у нас было девять лет разницы, с младшей три года. Старшая считала меня любимчиком, ябедничала на меня, рассказывала родителям, что я катался на трамвайной колбасе.

А еще мне очень нравилась одна открытка – медвежата на кораблике, она стоила 3 рубля. Мама дала мне 8 рублей и послала за молоком. Я купил эту картинку и сказал, что она под кустом лежала. А сестра говорит: «Молока-то меньше! Толик, почему так мало молока?» Тут я признался, был скандал. Мама: «Отцу не говори!» Отец пришел, и сестра меня выдала. Он меня как саданет, я с копыт. Так что мы со старшей сестрой не дружили. А с младшей близки до сих пор.

4

Школьные годы – черное пятно в моей жизни. Единственная радость тех лет – драмкружок и один друг. Все остальное – мука и издевательство. Позже я стал интересоваться, почему мир так устроен. А пока не возник вопрос, ты ведь не ищешь ответа. Я не учился. А двоечником я не был только из страха. Да и преподаватели не были преподавателями. Я поступил в школу в 1944 году, нас учили случайные люди – раненые офицеры, знаний было мало, дисциплина устанавливалась кулаком. Вместе учились все, кто не учился во время блокады. Ученики взрослые, с учителями на равных. Очень жестокое время.

У нас был один учитель, которого не любили. Мы насрали ему в цветочный горшок и сверху поставили цветок. Вот такие шутки были. Меня били, у меня отнимали завтраки – приходилось драться. Атмосфера насилия… Война страшна не сама, она отравляет душу, делает человека зверем. Одна из учительниц достала всех тонким противным голосом. И из протеста я сделал рожу на общей фотографии. Фото раздали, и она орала: «Даже на стену не повесишь, дурак испортил всю фотографию!»

Мама была домохозяйкой, очень любила театр, и когда появились телевизоры, мы ходили к соседям – «Сильву» показывали через день. Мама рыдала, а отца это раздражало: «Ты как дура! Это же артисты! Ты бы так переживала, когда я ангиной болел!» Когда я стал рассказывать про фильмы во дворе на бревнах, у меня была специализация «Игорь Ильинский». Я его изображал, а мне за это давали закурить. До матери дошло, и она меня отвела в Дом пионеров в кружок художественного слова.

Первая любовь. У меня не было одной, я любил всех. Как видел – сразу влюблялся. Мы же учились отдельно, двор был мужской. И когда я пришел в драмкружок, голова пошла кругом: школьные формы, переднички. Весной они поснимали чулки. Коленки мелькают! Это невозможно. Мы говорили в школе только об этом. Но это была не любовь. Это была подростковая гиперсексуальность.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации