Текст книги "Другие времена"
Автор книги: Михаил Кураев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Беззлобный тон высокого гостя на минуту родил надежду, что все легкой журбой и ограничится. Улыбнется, ругнется, а может, еще и поужинает…
– Да, работа с людьми это самое трудное в деле руководителя, – разразился Кукуев афоризмом, припасенным для журналистов. – И если человек не умеет работать с людьми…
Кукуев не договорил, предоставив возможность смущенным руководителям самим закончить его мысль и сделать для себя выводы.
– Где она, ваша «остро нуждающаяся»? Позовите ее, хочу на нее посмотреть.
Тетя Галя с нехорошим предчувствием томилась, ожидая конца совещания, чтобы убрать прокуренный кабинет.
Пока ждали появления Красновой, Кукуев заговорил о грунтах, о том, что земля живой организм, а стало быть, многое в ней постоянно меняется и топография за переменами не поспевает. Серьезный разговор не только заполнял затянувшееся ожидание появления уборщицы, но и как бы само это появление лишал значительности.
В кабинет начальника управления Галина Прокопьевна еще ни разу не входила без швабры, веника или тряпки и поэтому чувствовала себя то ли безоружной, то ли не вполне одетой. Душа ее была полна смятения от возможно неожиданного поворота событий. Приезжего начальника она отметила сразу. Человек из себя видный, как и полагается московскому начальству, дородный, крупный мужчина, с лица строгий, но вроде не злой. Она остановилась у порога и ждала, пока на нее обратят внимание. Кукуев же кивнул, стоя к вошедшей вполоборота, и продолжал разговор о переменчивости состояния грунтов и сюрпризах, этим обстоятельством порождаемых. Красновой показалось, что о ней вроде и забыли, вроде и не до нее. Она теребила бахрому на краях платка, взятого у начальницы АХО для форсу и накинутого поверх сильно ношеного мужского пиджака, в котором ходила на службу.
Краснова, Галина Прокопьевна, пол женский, рост средний, образование – незаконченное начальное, перед лицом своих начальников пыталась скрыть волнение и тоску, но чувства свои выдавала и потупленным взором, и мелкими движениями рук, то теребивших платок, то что-то поправлявших в одежде.
Будто вспомнив о стоявшей у дверей женщине, Кукуев оборвал свой монолог бывалого человека, с улыбкой вспоминающего проказы природы, и обернулся к Красновой, Галине Прокопьевне, 1921 года рождения. Больше того, он обошел ее, откровенно приглядываясь, как бы даже примериваясь, как примеривается неторопливый лесоруб к хорошей лесине, прикидывая, с какого края ее рубить, чтобы рухнула куда надо.
Галина Прокопьевна, вскинувшая было голову при приближении начальника из Москвы, разглядыванием этим была смущена, как всякая женщина, знающая про недостатки в своем наряде, про нехватку трех зубов по фасаду, и опустила глаза.
Все молчали и были неподвижны.
А Кукуев ходил и разглядывал, потом остановился и будто от лопнувшего нетерпения спросил:
– Ну и что ж ты хочешь нам сказать? – произнес так, словно уборщица сама напросилась на прием, а теперь вот молчит, и непонятно, чего она пришла и что ей надо.
Краснова вскинула на спрашивающего глаза, вспыхнувшие сухой злостью, губы у нее сжались так, что казалось, уже никогда и не разомкнутся.
– А че мне с вами говорить?.. Мне с вами говорить нечего, – выпалила тетя Галя, будто это кто-то за нее сказал, и удивилась своей смелости.
– Ах, вот как! – неподдельно изумился Кукуев. – Тогда мне есть о чем с тобой поговорить. Оставьте-ка нас вдвоем.
Наверно, бить будет, мелькнуло в голове Галины Прокопьевны. Ну и ладно, даст плюху, стерплю. Много-то не накидает, важный. Это у Тихона Демьяныча, вспомнила сгинувшего по пьяни мужа, не было удержу, тот уж бил до боли в собственных руках, пока не устанет.
А дело-то приняло совсем другой оборот. Неожиданный. Без боя.
– Плохо живешь? – вдруг участливо спросил большой начальник.
– Куда уж хуже… – тихо призналась уборщица, словно в грехе.
– И не одна ты плохо живешь, посмотри, как народ кругом живет…
– А люди-то как раз и живут, – позавидовала Галина Прокопьевна. – Ловчат. Выкручиваются.
– Правильно говоришь, товарищ Краснова. Ловчат. Выкручиваются. Честных-то людей много ли вокруг видишь?
Краснова молчала, чувствуя себя не вправе обличать чужое бесчестие.
– А живем мы плохо, товарищ Краснова, потому что честных людей мало. Говорим всему миру, что коммунизм строим, а сами-то… А? Что в глаза не смотришь?
Начальник говорил негромко, будто приоткрывал какую-то тайну, которую и не всякому откроешь, говорил доверительно, с горечью.
– А ведь ты и есть наш народ, товарищ Краснова. Ты же и есть наш великий русский народ. Мы, начальники, это так… А сила-то вся, а стержень-то весь в народе. В рабочем классе. А ведь ты и есть рабочий класс. Самый настоящий. Рабочая совесть – вот мера всех вещей на земле. Что ж ты в глаза мне не смотришь? Ты уж не опускай глаз. Я понимаю, тебе стыдно, но мы же с тобой как товарищи пока что говорим. Посмотри мне в глаза и скажи, что за жизнь у нас будет, если народ совесть потеряет? А ведь ты совесть потеряла. И в беду попала. В большую беду, Галина Прокопьевна, товарищ Краснова. Ты знаешь, например, что свыше пятидесяти рублей это уже подсудная кража, а на тебе не пятьдесят, на тебе сто двадцать рублей…
– Я не крала, я расписалась… – тихо сказала тетя Галя.
– Правильно, не крала, – утвердительно и громко сказал Кукуев и выждал паузу, зная, что после этих слов в душе бессовестной уборщицы вспыхнет огонек надежды на то, что ей все сойдет на этот раз с рук.
И правда, Краснова, Галина Прокопьевна, подняла глаза и выжидательно смотрела на большого и доброго начальника, способного понять даже ее, простую бабу.
– Не крала ты, Галина Прокопьевна, – с подозрительной, настораживающей все-таки твердостью произнес Кукуев и добил: – Кража, гражданка Краснова, это тайное похищение имущества или иных ценностей, а явное похищение, присвоение, это уже не кража, это уже на языке строго юридическом называется «грабеж».
После этих слов Кукуев ожидал слез, и тонкие его предположения подтвердились, Краснова, Галина Прокопьевна, мать-одиночка при трех дочках, совершившая деяние, предусмотренное статьей 145 УК РСФСР, пустилась в слезы и, захлебываясь то ли словами, то ли влагой, попадавшей из глаз в рот, стала говорить что-то про пальто старшей дочери, говорила сбивчиво и неубедительно.
Дождавшись, пока Краснова, тетя Галя, стала краем чужого платка вытирать и глаза и рот, всхлипывая и хватая воздух, Кукуев, видимо, для того, чтобы заполнить паузу, спросил:
– Дочка-то у тебя, десятиклассница, комсомолка?
– Комсомолка, куда ж девать, – политически неверно вздохнула Галина Прокопьевна, вспомнив, как срочно пришлось покупать Надьке белую блузку для приема в комсомол.
– А если она комсомолка, если она настоящая комсомолка, а молодежь у нас сегодня хорошая, надежная молодежь, она не наденет пальто, купленное на нечестные деньги, она бросит его тебе в лицо! Ей такое пальто не нужно!
– Уже надела… И хорошо ей, прям как шитое на ее…
– Ах, вон оно что… Какая мать, такая и дочь. Яблочко от яблоньки недалеко укатилось. Так что ж у нас получается? – Интуитивно, в духе знаменитых риторов, поставил вопрос Кукуев и, в соответствии с правилами риторики, сам же на него и ответил: – А получается, что дочка-то у тебя сообщница…
Галина Прокопьевна, готовившаяся нести персональную ответственность за незаконное присвоение формально выписанных на нее денег в сумме двух месячных окладов, такого оборота дела никак не ожидала. И от ударов Тихона Демьяныча она не чувствовала такой боли, а тут не только за себя, но и за дочку стало больно. Не находя аргументов в свое оправдание, не зная, как выгородить дочку в новом пальто, Краснова завыла, уже не умея ни о чем просить и ни на что не рассчитывая.
За дверью, в приемной, было слышно, как лились слезы, а неразборчивые слова звучали страстно и обличительно. Слышавшие их, немо, каждый про себя, дивились и ожесточению, и силе гнева.
Случившееся было по душе отнюдь не каждому, но все нашли в себе мужество сдержать свои чувства и не подать виду. Впрочем, томившиеся в приемной старались друг на друга не смотреть.
– Плачешь? Это хорошо, – поддержал Галину Прокопьевну ожидавший раскаяния Кукуев, – только слезами совесть не отмоешь. Деньги надо вернуть, а потом уже можно и поплакать, будем считать, что лукавый попутал, чуть душу не сгубила. Не вернешь деньги, как дальше жить будешь? Подумай-ка! Тебе же пальто это дочкино будет каждый день глаза резать, как краденое…
– Тепло ей будет, и перед молодежью не зазорно… Третий год в моем жакете ходит… А жакет-то, жакет слова доброго не стоит, видел бы ты его… – Краснова, считая, видимо, что общее горе сближает, незаметно для себя перешла на «ты».
Кукуев не принял этого жеста сближения, просто его не заметил.
– Правильно, по молодости, по легкомыслию в первую минуту она обновке, может быть, и порадовалась, верю, – продолжил Кукуев свои усилия по спасению заблудшей души, – день порадуется, два, а когда поймет, а не поймет, так люди скажут, пальтишко-то получается краденое… Да, дорогая моя Краснова, Галина Прокопьевна, давай вещи называть своими именами. Тут уж плачь не плачь, а получается, уж извини за прямоту, воровка ты, Галина Прокопьевна. Коллектив от тебя, как от сорной травы, конечно, избавится. А ведь у тебя трое детей… Трое? Вот и подумай, что из них вырастет при такой-то матери…
Кукуев обстоятельно и всесторонне показал Красновой ее подлинное лицо, и в словах его, искренних, убежденных, не было и тени упоения преступной отвагой.
Больше часа серьезный московский начальник, давая косвенно и урок того, как надо работать с людьми, помогал уборщице Красновой выбраться из беды, в которой она по собственному малодушию и необразованности оказалась.
В затухающих рыданиях, перешедших в довольно ритмичное всхлипывание, Кукуев уловил как бы к себе обращенный вопрос, выскользнувший из мокрых губ припертой к стене, изобличенной уборщицы: «Ну что же мне теперь делать?..»
– Сто двадцать рублей деньги-то небольшие… Ты все успела потратить? – Краснова лишь отрицательно покачала головой, не в силах сказать, что тридцатку хотела потратить себе на белье. – Ну вот. Стало быть, надо только добавить, восполнить, так сказать, временно позаимствованное. Пробегись, попроси взаймы, тебе дадут. Народ у нас отзывчивый, всякий тебя поймет, помогут, выручат. Потом потихоньку отдашь, рассчитаешься… И даю тебе слово, что все будет забыто. Это я даю тебе честное слово.
Размазав по лицу слезы уже вымокшим углом чужого платка, взятым для лучшего впечатления, Галина Прокопьевна, тетя Галя, не помня себя, измученная долгим разговором, почти выбежала из кабинета, куда тут же вошли ожидавшие конца воспитательной беседы коллеги Кукуева. Вошли, не зная как себя вести, о чем говорить.
Заговорил сам Кукуев.
Его спокойствие и рассудительность, полная уравновешенность, будничная деловитость человека, делающего обыкновенное дело, могли бы вселить уверенность и покой даже в самых малодушных, впервые, предположим, участвующих в какой-нибудь обширной казни, а не только в таком заурядном эпизоде.
Понимая настроение своих коллег, быть может, тоже утомленных ожиданием конца его разговора с Красновой, Кукуев и для них нашел как педагог, как воспитатель, нужные слова:
– Думаете, мне ее не жалко? – пребывавшие в некотором окаменении коллеги подняли глаза, ожили. – Действительно, вроде бы и жалко… Нельзя, никогда нельзя доверять своим чувствам, чувства наши беспартийны! Еще Горький говорил, нельзя унижать человека жалостью. Нельзя. Чувства, ощущения, предчувствия – все это вещи расплывчатые, обманчивые. Разве можно было бы выработать генеральную линию, исходя из ощущений? Никогда! Потому что один чувствует так, а второй этак. Чувство голода у всех как бы одно, чувство жажды у всех одно, боль там, предположим, тоже, а возьмем чувство справедливости? Тут уже легко запутаться и заблудиться, поэтому мы чувства отбрасываем и следуем… – Кукуев попытался прочитать в глазах собеседников очевидный ответ, но не прочитал и потому сам закончил: – …следуем генеральной линии. Вот так, товарищи. Хорошо, что вы не разошлись, я тут подумал… – И получалось, что они там неведомо зачем баклуши били, а он здесь работал, и снова эпизод с незадачливой уборщицей утратил свой масштаб. – Подумал я тут, чтобы справедливость и генеральная линия, так сказать… В общем, перебрасываю вам на следующей неделе с шиловского участка два трубоукладчика и бульдозеришко новенький подкину. Но третий квартал чтобы вытянули, кровь из носу. В зиму надо входить без хвостов…
Он еще немного поговорил о подготовке к зимнему циклу, дверь в кабинет открылась и вошла Краснова, Галина Прокопьевна, с лицом уже сухим, но как бы сильно измятым. Она подошла к Кукуеву и протянула ему кипу разномастных купюр, наскоро собранных трешек и пятерок, и тихо произнесла:
– Пересчитайте…
– Зачем считать? Верю. Люди должны друг другу верить. – Он взял деньги и тут же протянул их хозяину кабинета: – Положи в конверт.
– Извините, – глядя в пол, сказала уборщица.
– Да что уж там, как говорится, бог простит, – великодушно хохотнул московский начальник, обвел всех взглядом, предлагая вот так же, с улыбкой, подвести итог недоразумению.
– Я пойду? – вдруг опомнившись и пожалев, что отдала деньги, со злостью на себя и на всех сказала Краснова, тетя Галя, почувствовав вдруг, что силы в ней есть и могла бы еще побороться.
Кукуев сделал вид, что не заметил этой перемены и в голосе, и во взгляде недалекой уборщицы.
– Если у товарищей нет к тебе вопросов, то не смею задерживать. Можешь быть свободной.
Красновой, Галине Прокопьевне, матери-одиночке при трех дочерях, уборщице в системе «Газспецстрой», вдруг захотелось сказать все, выплеснуть то самое «все», что таится и накапливается в человеке в часы бессонницы, в бесконечных разговорах с самим собой и недосягаемыми своими обидчиками, «все», что душит и отравляет жизнь безысходностью. Она даже набрала, было, воздуха, но узкие губы задрожали, разомкнулись, выдавив: «Эх вы!..» И тут же сами собой хлынувшие слезы задушили ее. Она провела рукой мужского лоснящегося пиджака по лицу, покивала зачем-то каждому в кабинете головой и вышла, задев плечом косяк двери, будто обитая бежевым дерматином широкая дверь была для ее небольшого тела недостаточно просторна.
– Надо работать с людьми, надо работать… – с укором посмотрел на своих коллег отходчивый начальник. Взгляд его погас, как меч, вложенный в ножны.
Вот как раз после встречи в Дементьевском управлении с тетей Галей, встречи совершенно случайной, старший следователь Сергеев, еще до завершения следствия, еще не собрав необходимую доказательную базу, еще не проверив на достоверность материалы, переданные ему всего-то четыре дня назад, принял неправосудное для себя решение: «Посажу!» Только суд вправе решать, виновен человек или нет, считать ли его преступником или нет, сажать ли его за решетку, отправлять ли за колючую проволоку или, пожурив, отпустить. Но разве закон написан для тех, кто его исполняет? Закон, как музыка, очень многое зависит от исполнителя, не все, конечно, но многое.
Знакомство с тетей Галей произошло в тесной комнатушке техотдела, где Сергееву отвели стол, за которым он допоздна сидел, выуживая из предоставленных ему документов изобличающую Кукуева липу. Манипуляции с тарифами были видны. Выполненные летом работы актировались по зиме и предъявлялись к оплате по зимним расценкам, но по таким мотивам ни один прокурор не даст санкции на арест.
Сергеев продолжал ковыряться в отчетах и распоряжениях, боясь себе признаться, что поездка себя не оправдала, когда в комнатенку вошла небольшого роста женщина в мужском пиджаке, похожем и на халат, и на пальто одновременно. Швабра, обмотанная мокрой мешковиной, в одной руке и жестяное ведро с водой в другой были яркими атрибутами, обозначавшими ее место в обществе столь же выразительно, как, к примеру, держава и скипетр в руках людей других профессий.
– С Москвы? – не здороваясь, спросила тетя Галя длинного, как жердь, гостя.
– Оттуда, – отпрянул от бумаг Сергеев и потянулся.
Женщина смотрела на него так недоверчиво, что Сергеев решил подтвердить сказанное:
– Из нее, из матушки нашей, из столицы златоглавой…
– Тоже, небось, за матпомощью прикатил? – уборщица сказала это с таким видом, словно готова была повернуться и уйти.
Сергеев в ту же минуту замер, как та самая охотничья собака, на которую не желал быть похожим в глазах начальства.
Самое главное теперь, это не вспугнуть эту женщину, ростом с небольшую птицу, готовую, судя по всему, запеть.
– И часто к вам приезжают за матпомощью? – спросил Сергеев, нарочно опустив голову к разложенным на столе бумагам и перевернув для вида пару страниц.
– Это уж вам лучше знать…
Галина Прокопьевна корила себя за то, что не сумела тогда, в кабинете, сказать «все», и вот теперь, спустя уже столько времени, нет-нет, да и махала после драки кулачком, то есть отыскивала благодарного слушателя и рассказывала свою историю лишь для того, чтобы еще раз себе самой сказать об упущенной возможности повернуть дело в другую сторону и спасти хотя бы пальто.
Разговорить Галину Прокопьевну для Сергеева не составило большого труда.
Рассказывала она свою историю уже не первый раз, и поэтому только разок и всплакнула, вспоминая, как Кукуев припугнул ее комсомолом и предсказал, что и дочки пойдут по ее дорожке, воровать, грабить, а может быть, и еще дальше.
Слушатель Красновой достался благодарный, не перебивал и немногие вопросы задавал с сочувствием.
Выяснилось, что пальто, купленное за семьдесят шесть рублей, новое, только два раза и одеванное, пришлось продать за шестьдесят пять рублей. Хотела обратно отдать в магазин, но там не взяли.
Так что вместо «матпомощи» получился чистый убыток. С долгами рассчиталась, поскольку еще в двух местах работает на полставки. А уж как девчонки ее плакали, когда пальто пришлось отдать, так и вспоминать не хочется.
Глава 9. Окуловские стратегиУтром после затяжных вечерних разговоров вагонные попутчики обычно не спешат продолжить разговор, прерванный, как правило, лишь после очередного взгляда на часы и невольного удивления, как далеко в ночь уже умчался поезд.
Алексей Иванович несколько раз просыпался под утро, последний раз взглянул на часы в начале восьмого и снова провалился в сон. Открыл глаза и увидел соседа умытого, свежего, со стаканом в тяжелом металлическом подстаканнике, из тех, старых, что каким-то чудом еще сохранились, пожалуй, только в спальных вагонах именитых экспрессов и скорых поездов.
– Доброе утро, – приветствовал соседа Дмитрий Дмитриевич.
– «Прилег вздремнуть я у лафета…» Однако… Ого! Десятый час, – взглянул на часы и искренне удивился Алексей Иванович. – Доброе утро. Крепенько я заспался.
– Под дождичек хорошо спится, – кивнув на забрызганное окно с протяжными полосами сдуваемых встречным ветром капель, сказал Дмитрий Дмитриевич. За окном цветное кино осеннего заката сменилось черно-белым фильмом о ненастье.
– Та-ак… Ранняя птичка клювик прочищает, а поздняя только перышки оправляет. Надеюсь, вы еще не завтракали?
– Нет. Только чайку взял.
– Очень хорошо. Умываюсь, и мы позавтракаем. Мне с собой жена припас навертела, будем его уничтожать.
За окном, то приближаясь, то отскакивая к дальнему краю болот, тянулся бесконечный еловый лес, под дождем казавшийся темным и мрачным.
– Старые еловые леса имеют несчастье поразительно походить друг на друга, – проговорил Алексей Иванович. Он глядел в окно, слегка покачивая головой, словно видел там лишь подтверждение своим невеселым мыслям. – Не люблю еловый лес, – отвернулся от окна и откинулся на спинку дивана. – Утомительно однообразен. Уж я поплутал! Ищешь какой-нибудь ориентир, примету, чтобы не заблудиться. Стараешься запомнить или крону вроде китайской пагоды, или голый ствол, увенчанный какой-нибудь кривой шапкой набекрень, пройдешь сто шагов, и вот тебе снова и пагода, и голый ствол с кривой шапкой. Еще двести шагов, и снова голый ствол, крона пагодой. И уже сомневаешься, кажется, что начинаешь кружить. Все повторяется, словно на то же место вернулся. И так до бессилия, до отчаяния, до изнеможения. Не зря в народе говорят про заколдованный круг, нечистый водит.
– Что ж о нас, горожанах, говорить, если и таежники по затесям ходят. – Дмитрий Дмитриевич отодвинул занавеску, пытаясь разглядеть подступившую к полотну стену леса. Этот, ближний, уносился прочь, а дальний, приподнявшийся на неразличимых грядах, казалось, бежит вместе с поездом, того гляди, еще и обгонит. – Вот вы говорите, нечистый водит, уж не знаю, кто… Нас привыкли удивлять новизной, а на самом деле научиться бы удивляться тому, что меняется все вокруг, а люди не меняются. Две тысячи лет им твердили – не убий, не укради, не возжелай…
– Закон природы! – с торжественной серьезностью возгласил Алексей Иванович.
– Это что ж за закон?
– Грустный закон, Дмитрий Дмитриевич, печальный. Я вывел его из множества жизненных опытов, а звучит он так: горох имеет свойство отлетать от стены. Вот и заповеди, о которых вы помянули, выходит, так же подвержены этому скорбному закону.
Длинный сосед поймал себя на мысли о том, что, слушая своего непредвиденного гостя, уже не пытался в какой-то оговорке, в какой-то примете найти подтверждение своим тревожным на его счет предположениям.
Алексей Иванович стал собирать в пакет из-под бутербродов яичную скорлупу, обертки, использованные салфетки из набора, заботливо приложенного к дорожному съестному припасу.
– К десерту стол должен быть прибран, так меня бабушка учила, – увидев вопросительный взгляд соседа, пояснил Алексей Иванович свою поспешную приборку. – А на десерт у нас будет чай. У меня тут целый набор: и черный, и зеленый, и со смородинкой… Выбирайте. Чай люблю, причем разный.
Выбросив мусор, Алексей Иванович вернулся с двумя стаканами чая в мельхиоровых подстаканниках с выдавленным рисунком медвежьей охоты.
За окном пустынное пространство было уставлено редкими, стоящими поодаль друг от друга отжившими деревьями. Их серые безжизненные стволы не были покрыты корой, словно с них сняли кожу, голые, обглоданные ветром сучья с опавшей хвоей слепо топорщили в пустоту костлявые ветки.
Деревья, полные жизни, не замечали своих отживших сородичей.
– Я понимаю, справедливость, благосостояние, комфорт, в конце концов, все это вещи или трудно достижимые, или требующие изрядных усилий… – глядя в окно, заговорил Алексей Иванович. – Почему это у нас там, где ступила нога человека, непременно остаются следы какого-нибудь свинства? Здесь еще места более-менее глухие попадаются, для глаз не оскорбительные… Ездил я недавно в Самару, так хоть за окно в вагоне не смотри, срам и стыдоба. Даже бедность бывает опрятной, это же не только от достатка… Почему мы жить по-человечески не хотим, это же, в сущности, совсем нетрудно. Ах, коммуняки испортили, развратили, отучили… А почитайте Чехова, его письма с дороги на Сахалин. А Лескова?.. Кто тех мужиков и помещиков, приказчиков и мастеровых, их-то кто развратил? Тоже коммуняки? Да что ж говорить…
Алексей Иванович замолчал и, обхватив двумя ладонями толстый подстаканник, стал греть руки, словно ознобливый холод и сырость, придавившие лес за окном, забрались и сюда.
– Вы заметили, – заговорил Дмитрий Дмитриевич, – что в природе очень много схожего с человеческим сообществом. Словно кто-то нам наглядное пособие предъявляет, чтобы самих себя было легче понять. Вот лес. Здесь все, как у разных племен и народов. Вы заметили, конечно, сплоченный старый хвойный лес не терпит рядом с собой ничего сильного и самостоятельного. Угрюмо теснит соседей. Толстым слоем осыпает вокруг себя почву густыми смолистыми иглами. И не зря. Черта с два через него пробьется чужая поросль. А если повезет и пробьется, так далеко не уйдет, ни вверх ему нет дороги, ни к сородичам. Живут эти залетевшие в чужой стан рябинки, осинки, да те же березки, словно в плену. Зато при всей своей необщительности и неуживчивости хвойный лес каждую свою особь наделяет стойким характером и гордым нравом. Заметили, ели и сосны не погибают и в одиночестве, будто чувствуют за своей спиной державную силу. А вот лиственные, с ветром в голове, эти обязательно ищут компании и не гнушаются другой раз и дурного общества. У этих явная склонность к общественной и разноплеменной жизни. Пожалуйста, сосны, березы, лиственницы целые необозримые леса населяют. А верба, осина, ива, ольха, рябина? Эти малой своей народностью обитают на подселении у всевластных хозяев обширных пространств. Народ пронырливый, держатся поближе к опушкам. Опушки это же, считайте, как лесные прихожие. Обживают неудобья, селятся у воды, которая в лесу как бы ничейная, значит, принадлежит всем.
– Стало быть, не случайно же один народ берет себе созвучным душе символом березку, другой – кедр, третий – клен… – поддержал Алексей Иванович.
Дождь кончился, и сразу же посветлело. В низкой серой пелене уже были различимы темные края тяжелых облаков, между которыми виднелись просветы.
– А вот вам и молодой лес, – как о подтверждении каких-то своих мыслей, произнес Дмитрий Дмитриевич. – Выскочили на новые земли. И стоят в дугу согнутые и перепутанные… Вон сколько надломленных, а эти сплелись и будут теперь душить друг друга.
– Ветер пошалил, может, ураган? – предположил Алексей Иванович.
– Зачем же прямо и ураган. Тогда бы другая картинка была, тогда бы мы корни увидели. Нет. Здесь же у нас снег чуть не полгода лежит, на молодые плечи да этакая тяжесть… Да еще в оттепель повисели ледяные рукава по полпуда, где тут молодняку выдержать без стариковской, как нынче говорят, крыши…
В поезде были не слышны голоса леса – ни березовый шелест, ни липкий лепет осин, ни шорохи еловой чащи, ни мачтовое поскрипывание стройного сосняка. Привычный к любым шумам, а может быть, и оглохший от собственного стука дятел, живущий везде, в любом лесу без разбора, большой любитель больных и умирающих деревьев, крепким долотом своего носа бил по гулким пересохшим стволам, выгоняя себе на поживу перепуганную его грохотом мелкую тварь. Червячки всех родов и древоточцы вылезают сдуру для спасения наружу, где усердная птица настигает их всех подряд жалящей рапирой своего рогового язычка, спрятанного до времени, как в ножны, в длинный и сильный клюв.
Гремит по лесам тревожная морзянка, оповещающая о всечасной угрозе, какую въедливая мелкая прожорливая тварь втихую, прячась от солнечного света, готовит лесу смерть.
Неужто в боярские шубы одетые ели, красавицы сосны, поднявшие к небу раскидистые зонтики крон, радующие глаз березы, говорливые осины, исполненные самоуважения дубы и клены, таящие в себе жаркий осенний праздник для глаз, все, что родилось из счастливого семечка, выстояло на морозах, не иссохло в жару, спаслось от огня и не рухнуло под ударами ветра, все это лишь добыча жалких тварей, и состоящих-то из прожорливой пасти, ненасытного брюха и нехитрых приспособлений для неутомимого размножения себе подобных, таких же прожорливых и ненасытных?
– А вы знаете, Алексей Иванович, что лиственницу короед не берет? – с какой-то почти гордостью произнес Дмитрий Дмитриевич, словно в том была какая-то его заслуга.
– Это почему же?
– Не по зубам она ему! Вот так вот! А сколько леса у нас пропадает, – не отрывая глаз от окна, проговорил Дмитрий Дмитриевич. – Лес растет, вызревает, потом сохнет, падает. Его же рубить надо. При наших запасах мы должны вырубать пятьсот миллионов кубов в год, а вырубаем сто пятьдесят. Не только сегодняшний не добираем, но и завтрашнему не даем расти. У соседей наших, финнов, годовой порубочный ресурс семьдесят миллионов, они семьдесят миллионов и рубят. Мы пиловочник выбираем до восьмидесяти процентов из всей порубки, а они весь лес берут. Это разумно. Скандинавы с гектара шестьсот кубов снимают, а мы двести. У них все в дело идет, у нас – выборочно. У нас осина не востребована, береза. До сих пор нет на целлюлозных комбинатах технологических линий с современным использованием лиственных пород, а у них есть. У нас все по старинке, семьдесят процентов хвоя, тридцать – листва.
– Если это выгодно, прибыльно, почему же не заводят новые технологические линии? – спросил Алексей Иванович.
– Это государству было бы выгодно при разумной и долгосрочной политике. А барыга взял лицензию, свалил лес, загнал его в ту же Финляндию, снял прибыли два-три доллара с куба и рад. Что после него на делянке осталось, во что обошлись народу его три доллара прибыли, ему до фонаря. А при скудной зарплатишке глаза замылить лесничим, лесной инспекции ничего не стоит, то есть стоит, но не так уж и много. Вот такая политика!
– Вы сказали давеча, что «по кино» не работали, – с улыбкой припомнил Алексей Иванович. – А «по лесу», я вижу, работали весьма серьезно.
– Казалось, что серьезно. Разве сравнимы масштабы того воровства с нынешним? Нас уверяют в том, что пришли наши избавители, спасители, новые хозяева, настоящие хозяева, а вот государство плохой хозяин. Частник, собственник, это хозяин настоящий. Может быть, только не у нас. Мы же сами видим, какого собственника породили. Дикарь с необъятным кошельком. Миллионер с нравом варвара. Каков основной признак варварства? Стремление самим ничего не делать или делать как можно меньше, пользоваться плодами чужого труда, заставлять других на себя трудиться. Чем отличаются нынешние хозяева от тех, давних варваров? У тех тоже целью их кратковременной деятельности была добыча, нападение на других, стремление снять плоды там, где не растили и не сеяли. При таких способах обогащения нет развития, личность деградирует, чужое добро впрок не идет. Надо снова на кого-нибудь нападать, что-то отнимать. Что можно противопоставить варварскому хищничеству и тунеядству? Есть только одна альтернатива – привить потребность, сознательную потребность в честном и свободном созидательном труде. А откуда эта потребность возьмется у тех, кто вкусил от жизни на готовенькое?
– Все это, Дмитрий Дмитриевич, уже тысячу раз обсуждалось еще в пору отмены рабовладения, в шестидесятые годы прошлого века, когда был положен предел дворянскому иждивенчеству.
– Что уж вы так, нынче дворянство в фаворе, возрождается, силу набирает, разве не так?
– Богата Россия, да народ беден. И вот здесь надо низко поклониться последним европейским рабовладельцам. Ведь только животный эгоизм помешал услышать, задуматься и понять Тургенева, Герцена, Чехова, Толстого, Льва Николаевича. Приговор-то они первыми дворянству вынесли. А те не поверили. Думали, это так, красноречие, художественная литература. Герцен, а не выходцы из пролетариев или разночинцев, указал на то, что именно Петр Первый окончательно оторвал дворянство от народа и, пожаловав дворянству страшную власть над крестьянами, поселил в народе глубочайший антагонизм, которого до Петра не было. Герцен же и предсказал лучше любой гадалки, что этот антагонизм неизбежно приведет к социальной революции. «И не найдется в Зимнем дворце такого бога, который бы отвел чашу сию от России». Такое раз прочитаешь, на всю жизнь запомнишь. Когда сказано? В 1850 году. До отмены рабства еще одиннадцать лет. До Февральской революции и выдворения Романовых из Зимнего – шестьдесят семь. Было время подумать. А зачем? «Отцы и дети». Сам Тургенев писал, что это приговор дворянству. И хотел показать их обреченность на примере лучших из них, и уверял Гончарова, что Николая Петровича списал с самого себя. Чехов от пожалованного ему дворянства в воздаяние за труды по устройству народных школ отказался так тихо, словно этой монаршей милости и не заметил. Толстому было сложней, здесь дело обернулось трагедией. Так какое дворянство нынешний исторический клуб возрождать собирается? Тургеневское? Толстовское? А может, Ноздревско-Собакевичевское? «Вернем исторические права Фамусову и Плюшкину!» Ну, чем не вожделенная национальная идея!
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?