Текст книги "Другие времена"
Автор книги: Михаил Кураев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Есть лекторы, а есть рассказчики.
Ученый сосед молодого человека с лицом спортивного тренера, подвизающегося в негромких коллективах физкультуры, явно принадлежал к типу рассказчиков. Рассказывал он со вкусом, наиболее интересные, на его взгляд, сведения и особенные подробности сообщал с улыбкой, придававшей лицу милую загадочность. О вещах, которых он никогда не видел, и о событиях, свидетелем которых не мог быть, он рассказывал, чуть расширив глаза, как самый настоящий очевидец. Полчаса рядом с таким человеком, и вы уже забываете и о его неказистой внешности, и о потертости его пиджака, а увлечение, почти азарт, преображают несколько болезненное лицо…
– …Северный полюс, Южный полюс, это же все понятия относительные. Сегодня он здесь, а завтра, глядишь, и там. – Рассказчик улыбнулся, улыбка получилась виноватой, словно приходилось просить снисхождения к легкомыслию полюсов, за поведение которых рассказчик не снимает и с себя ответственности. – За время существования Земли геомагнитная инверсия происходила сто семьдесят один раз. – И снова улыбка, но уже улыбка человека, все эти инверсии наблюдавшего, зрелище доставило ему, надо думать, немало приятных минут, и даже одно воспоминание радует душу. – Последняя инверсия, кстати сказать, – почти скороговоркой, дабы не быть уличенным в неполноте сообщения, сказал ученый, – произошла совершенно недавно, каких-то десять-двенадцать тысяч лет назад…
Поезд заметно сбавил ход.
Молодой человек с чуть припухшими губами готового обидеться ребенка отодвинул фирменную занавеску, на которой под линялым веером северного сияния бежал против хода поезда одинокий олень.
Судя по обилию станционных путей, высокому пешеходному мосту над путями, обилию составов, приближающаяся станция была не из маленьких.
– Кажется, Волховстрой. Я пройдусь. Ноги разомну, – сказал молодой человек, не отрывая глаз от окна, словно готов был увидеть там что-то важное.
Он скинул кожаные тапки без задников и надел мягкие, как перчатки, португальские мокасины. Накинул куртку, но прежде, чем покинуть купе, оглянулся, чтобы спросить, как спрашивают, между прочим, о продолжительности остановки: «А сколько ей всего-то?»
– Не так уж и много, около пяти миллиардов, – поспешно ответил осведомленный попутчик. Сказал с такой поспешность, словно понимал, что без этих сведений выходить на станции Волховстрой даже для променада не следовало бы.
Любитель прогулок по перрону недоверчиво взглянул на своего соседа, не то чтобы усомнившись в точности сообщенных цифр, но ожидая каких-то подтверждений. Ученый дважды кивнул головой, уверенный в своем знании, и посчитав такой способ доказательства достаточным для своего собеседника на археологические и геологические темы.
– Владимир, – с легкой укоризной сказал ученый сосед, – когда ко мне обращаются, я привык, чтобы меня называли по имени-отчеству. Вы мне скажете: «Я хочу пройтись, Анатолий Порфирьевич». А я вам скажу: «Ну конечно, прогуляйтесь, Владимир». И мы оба будем вежливыми, интеллигентными собеседниками.
– Вы мне это уже говорили, – припомнил Вовчик и вышел из купе.
Медленно плывший поезд вздрогнул, словно уперся во что-то неодолимое и остановился.
Фирменные поезда, делающие остановку на две-три минуты, скорее из вежливости, нежели по какой-то своей необходимости, становятся предметом досужего созерцания публики, скопившейся на перроне в ожидании электрички или какого-нибудь подкидыша до Пикалево. Одни смотрят на дальние поезда с неясной завистью, другие же, напротив, сочувственно, дескать, что людям не сидится, куда несет, в какую даль, если и рядом жить можно.
Молодой человек с пухлыми губами из пятого купе, к неудовольствию проводницы, предупредившей о краткости остановки, тем не менее двинулся вдоль поезда в голову состава, неся на лице печать досужей любознательности. Шествовал он вполне беспечно. Однако внимательный наблюдатель мог бы заметить, что жизнь за окнами вагонов его интересовала больше, чем украшенный шпилем вокзал, киоски и ларьки, предлагавшие произведения по преимуществу иностранного, а отчасти и местного производства. Публика, ожидавшая электричку, его не интересовала вовсе.
Между восьмым и седьмым вагонами размещался вагон-ресторан, еще пустой. Лишь одинокий официант в ожидании гостей вносил какие-то последние штрихи в сервировку столиков.
Пройдя беспечным шагом мимо вагона-ресторана, молодой человек так же неспешно дошел и до конца седьмого вагона, остановился, и мечтательное выражение его лица будто кто-то стер тряпкой. Секундной тенью на лице мелькнула озабоченность.
– Отправляется, – сказала проводница Сырова, стоявшая в тамбуре седьмого вагона. – Входите, входите, а к себе по вагонам пройдете.
– Успею, – доверительно и негромко сказал беспечный пассажир и направился к своему вагону походкой человека, сделавшего важное дело.
У одного из окон седьмого вагона он замедлил шаг, почти остановился, привлеченный лицом молодой женщины, скучавшей в одиночестве в двухместном купе. Он встретил взгляд, по которому безошибочно угадал грешницу, узнал глаза, много повидавшие, и губы, много вкусившие и много лгавшие. Подаренная ей улыбка была принята с надлежащей благосклонностью, с какой женщины принимают ни к чему не обязывающие комплименты, тем более что ценитель прекрасного исчез в окне так же быстро, как и появился.
Поезд беззвучно тронулся.
Молодой человек даже не ускорил шаг, а напротив, остановился, подождал, пока мимо проплывет пустынный вагон-ресторан, а следом и площадка восьмого вагона. Под укоризненным взглядом отступившей в тамбур проводницы любитель прогулок шагнул в вагон, не вынимая рук из карманов куртки, что должно было, надо думать, свидетельствовать о полном самообладании и уверенности в своих поступках.
Проводники спальных вагонов прямого сообщения крайне редко укоряют своих пассажиров и, как правило, не делают им замечаний, по-видимому, исчерпав воспитательные ресурсы и запас ворчливости в работе с пассажирами купейных и общих вагонов. Свое неудовольствие проводница позволила себе выразить лишь чуть более шумным, чем следовало бы, захлопыванием двери и резким лязгом накинутого дверного запора.
С прогулки пассажир пятого купе вернулся с таким выражением на лице, какое можно было бы увидеть у высококлассного шахматиста, отошедшего было на минутку от доски, оставив соперника в размышлении над следующим ходом, и нашедшего по возвращении совершенно непредвиденную позицию.
– Владимир, поезд тронулся… Вас нет… Выходить на таких маленьких станциях весьма рискованное дело. Легко отстать. – В голосе немолодого ученого звучали и беспокойство и забота, и легкий укор.
– Виноват, – механически проговорил спутник, стоя в дверях как бы в раздумье, входить или двинуться куда-то дальше. Вдруг лицо его расправилось, обрело прежние мягкие черты, и, вспомнив о том, что так и не разделся, любитель вокзальных прогулок снял куртку с узким бархатным воротником, повесил на плечики, скинул мокасины и сунул ноги в кожаные туфли без задников. Выразительные губы сдвинулись в подобие улыбки, что можно было понять как знак того, что забота, посетившая душу молодого человека на перроне станции Волховстрой, отлетела или спокойно угнездилась до востребования. Сейчас же, заняв свое место у окна, молодой путешественник стал внимательно следить за проплывающими за окном трубами алюминиевого завода, источавшими желтоватый дым. Вдруг, словно вспомнив о важном, он обернулся к соседу:
– Так вы говорите, полюса смещаются? – и, встретив взгляд соседа, спохватился: – Анатолий Порфирьевич.
– Да, Владимир, постоянно смещаются! – произнес осведомленный сосед.
– Стало быть, у Земли тоже все время крыша едет, Анатолий Порфирьевич?
Вопрос был задан без тени улыбки, настолько серьезно, что сосед рассмеялся так, как смеются только смешливые люди, знающие за собой такую слабость и потому сразу же пытающиеся свой смех подавить, поднеся кулак к губам. В интеллигентных семьях от такой манеры смеяться детей отучают еще в раннем школьном возрасте.
– Крыша у Земли едет!.. Браво! Еще одно подтверждение одного из самых загадочных и необъяснимых единств, единства природных процессов и процессов, происходящих в обществе, единства истории в целом, если угодно. Помните, как у Гегеля: кто смотрит на мир разумно, на того и мир смотрит разумно.
Польщенный упоминаем изысканного имени, молодой человек решил поддержать беседу.
– У людей крыша едет от жадности, от зависти, от злобы, а у нее-то что за проблемы?
– Да, действительно… Собственно, что мы имеем? Земной шар как бы раскачивается. Качнулся, и что получается? А получается потоп! – при упоминании этого бедствия можно было бы и не улыбаться, но сами процессы занимали ученого в эту минуту больше, чем мысль о последствиях: – А почему?
– И всякий раз потоп? – удивился еще мало повидавший в жизни пассажир.
– Непременно. Основную поверхность Земли занимает океан. Качните тазик, до краев наполненный водой, или блюдце… Эта раскачка служит объяснением смещению земной оси. Впрочем, коллега, есть остроумная теория Джефриса… Джефриса… – повторил рассказчик с интонацией доброго преподавателя, немножко подсказывающего на зачете. – Джефрис. Английский геофизик. Он предположил, а наш Быков математически доказал верность его предположения… – Черты лица слушающего попутчика были неподвижны. – Итак, англичанин обратил внимание на то, что зимой над Европой и Азией скапливаются громадные массы воздуха, их приносят муссоны. Это понятно. А летом они как бы стекают с суши, с нашего сверхматерика к океану. Всем это давно известно, но как-то не приходило в голову посчитать, а сколько этот воздух весит! Да, да… А весит этот воздух, принесенный муссонами, ни много, ни мало всего лишь триста триллионов тонн. Даже для Земли перемещение таких масс чувствительно, вот земная ось и получает годовое колебание. Остроумно? Однако и потопы нельзя сбрасывать со счетов в рассмотрении геомагнитных инверсий. Так что пока, я вам доложу, Владимир, нет единого понимания процессов. То ли смещение земной оси по отношению к орбите вызывает чудовищные наводнения, то ли наоборот, сами эти наводнения раскачивают Землю…
– И никто не знает? – могло показаться, что в молодом человеке проснулась любознательность, в действительности же он был немало удивлен и даже почти огорчен тем, что его попутчик, оказывается, не все знает. Обычно это чувство испытывают дети, когда всемогущие взрослые не могут ответить на их простые вопросы.
– Никто, – совершенно простодушно подтвердил рассказчик, не догадываясь об истинном смысле вопроса. – Или вот, пожалуйста. Как может возникнуть потоп? Берем Луну. Силой своего притяжения она вызывает приливы. Так? – И не услышав возражений, продолжил. – А что такое прилив? Вот хотят во Франции построить приливную электростанцию с плотиной в восемнадцать километров. Подумаешь, каких-то восемнадцать километров, если линия побережья, подвергнутого приливам, измеряется сотнями километров. А поди же! За две тысячи лет благодаря этой приливной электростанции, безусловно гасящей приливную волну, Земля замедлит свое вращение вокруг оси на целый день. Представляете – на целые сутки!
– За две тысячи лет? – переспросил сосед.
– Всего лишь! Всего лишь за какие-то две тысячи лет! Умножьте триста шестьдесят пять на две тысячи, и что получается? Получается, что за каких-то семьсот тысяч лет Землю можно остановить. Вращение Земли может быть остановлено! День и ночь будут длиться по полгода. И все благодаря паршивой приливной станции с восемнадцатикилометровой плотиной… Не смотрите на меня, как на сумасшедшего. Дескать, две тысячи лет, семьсот тысяч лет… Дело же не в сроках, дело в самой возможности вытворять с планетой черт знает что, все, что заблагорассудится. Возьмите атмосферу, это же горючий в принципе материал. Где гарантия, что какой-то умелец не изобретет на досуге способ атмосферу сжечь. Океан. Что такое вода? Водород и кислород. Составные оба горючие. Уже придумывают, как превратить воду в топливо. В сущности, вопрос времени. Теперь представьте, что найден простой способ расщепления молекулы воды… Можете представить себе этот ужас? Возможности человека, технически возможности, растут непропорционально с его моральным развитием. Моральное ничтожество приобретает страшную силу. Да, да, именно потому, что для этих существ вообще нет никаких ограничений и препятствий в достижении их убогих намерений и целей. Я живу на улице Салтыкова-Щедрина, на Кирочной, рядом пивной бар «Медведь». Двое молодых людей завели к нам на лестницу на пятый этаж подвыпившего художника, избили до неузнаваемости, сняли часы, выгребли какие-то деньжата, часы тут же продали в мясном отделе гастронома продавцу и пошли пить пиво в тот же самый бар «Медведь». Для них убить человека ради двух, пусть трех кружек пива ничего не стоит. Уровень морального сознания тех, кто посягает на недра, на природные богатства, примерно такой же. Только возможности для нанесения вреда у них больше, чем у нашей шпаны с Кирочной. Так что, Владимир, признаемся друг другу в том, что уровень чувства ответственности в массовом сознании обитателей Земли отстает от научного и технического прогресса. Вот и напрашивается вопрос, а заслужил ли человек право жить на такой интересной, красивой, такой богатой планете. С нашими нравами жить бы на какой-нибудь помойке, наверняка же где-нибудь во Вселенной болтается какая-нибудь дрянная планетешка… А Землю, как посмотришь, до слез жалко.
Глава 8. Отец «Кукуева»– Хочу вам напомнить, Алексей Иванович, что нас прервали, как и полагается в кино, на самом интересном месте.
– Вы заметили, конечно, что рекламные барышники свою отраву как раз и всовывают в самые интересные места. Как говорят братья-хохлы: як бы и вбыл! Кстати, Дмитрий Дмитриевич, вам не кажется, что вас обсчитали рублей на двести?
– Думаете, что на двести? По моей прикидке, сто с небольшим. А-а!.. Не думайте об этом. Принесли, унесли, и спасибо. Будем считать, что это НДС за ужимки и улыбки. По-моему, наша официантка выжала из себя недельный запас любезности и захотела компенсации. Сейчас нам чай принесут. Я весь внимание. Вы сказали, что после трепки, устроенной вашими коллегами автору и режиссеру, как раз и увидели, что значит лицо, удостоенное высшего государственного доверия.
– Да, память у вас… Хорошо подходим к главному лицу… О, вон она, Нижне-Свирская!.. Смотрите, – оба откинули занавески и припали к окну. – Жаль, что скверик плохо освещен, здесь памятник Графтио поставлен…
Алексей Иванович хотел хоть в промельк увидеть знакомый бюст на высокой прямоугольной стеле. Не признаваясь себе, он хотел увидеть в этом скромном мемориале напоминание о том, что не само по себе, не грибами после дождя выросло все, что преобразило жизнь в минувшую пору. Отец, отдавший всю жизнь отечественной энергетике, рассказывал о легендарных людях, сразу после гражданской войны, словно не замечая ни голода, ни разрухи, бросившихся подсчитывать и собирать все, что могло послужить возрождению России. Поистине с плюшкинской тщательностью было разыскано, обсчитано, измерено и собрано все, что могло послужить осуществлению государственного плана электрификации страны. Шатура, Волхов, Днепрогэс – эти слова произносились отцом, как имена храмов, воздвигнутых его единоверцами. В рассказах отца подвижники отечественной энергетики: Александров и Винтер, Веденеев и Вознесенский, Жук и Логинов, представали людьми особой породы. Отцу после войны довелось руководить завершением строительства Свирского каскада, поэтому с особым чувством он рассказывал о рыцаре энергетики Генрихе Осиповиче Графтио, словно был у него оруженосцем.
Русская инженерия двадцатых-тридцатых годов это особого строя орден людей, посвятивших себя делу, требовавшему жизни безраздельно. Сам жизненный уклад, обиход, повадки, все было наособицу. Не было у Графтио, к примеру, отдела кадров. Была канцелярия, а принимал, перемещал с должности на должность и увольнял он сам. Обедали инженеры на стройке, и на Волхове, и на Нижней Свири, в управлении, где жена и помощник Генриха Осиповича, Антонина Адамовна, держала табльдот. Гидростанции Графтио пускал только в день рождения Антонины Адамовны, 19 декабря. Ни Киров, ни Орджоникидзе, никто не мог его заставить даже на день раньше закрутить машины, дать ток! Новых сотрудников, инженеров, представляли не на планерках и совещаниях, а на обеде. «Товарищи инженеры, коллеги, представляю вам Сергея Николаевича…» Дальше кратчайшие сведения – сын такого-то, брат, племянник, а то и просто – выпускник Индустриального института или Путейского. Если молодой человек, одни вопросы, если человек с опытом, вспоминаются общие знакомые, стройки… И все без форсированного любопытства. Вместе жить, вместе работать.
Они не ходили на работу, а жили работой, жили стройкой. Просто иначе невозможно было что-нибудь сделать. Кроме прямых обязанностей, каждый должен был решать множество попутных, косвенных задач. Страна-то была неграмотная. Грамотных городам не хватало, а кто шел на стройку? Не с кем было работать. И потому каждый русский инженер должен был сам уметь делать все своими руками… И не только сделать образцово, но и других научить, тех, кто едва начинал постигать грамотешку. Великие люди, какую страну подняли, будут ли их помнить?..
Минута, и сверкнувшая огнями ГЭС ускользнула, словно ее и не было вовсе, и за окном встала непроглядная лесная темень, чуть подсвеченная бегущим светом вагонных окон.
Алексей Иванович обернулся от окна к своему соседу, и тот по лицу догадался, как далеко сейчас в мыслях был его попутчик.
– Итак, «лицо, удостоенное высшего государственного доверия»… – помог вернуться к разговору Дмитрий Дмитриевич.
– Ладно, вернемся, как говорится, к нашим баранам, – подавив вздох, произнес Алексей Иванович и на минуту задумался, что-то вспоминая. – Вы Ложевникова видели когда-нибудь, обличье его представляете?
– Знакомы не были. Так… портрет в книжке.
– Нет, надо и фигуру представить, одно от другого неотделимо. Пятьдесят восьмой размер. Рост пятый. Кровь с коньяком! Такого топить, как говорится, и камень подходящий не сразу найдешь. У таких монументальных во всех отношениях граждан совершенно замечательная манера говорить. Они обращаются не к тем, кто рядом, а куда-то к горизонту, и даже прозревают немножко за горизонт. Вот и этот орел, прежде чем заговорить, огляделся со скалы, на которую пришлось залететь, окрест взором прошелся, и огорчения своего орлиного не скрыл.
С грустным этаким недоумением, даже что-то плаксивое в лице мелькнуло, скользнул глазом по тем, кто сидел вдоль стен и за здоровенным столом. Толстая монолитная дубовая столешница опиралась на выгнутые деревянные опоры, заламывающиеся, как волны на взлете. Этот стол из кабинета доктора Сальватора, отца Ихтиандра, монументально-экзотическое сооружение художника Улитко, достался нам после съемок «Человека-амфибии».
Ложевников хорошо смотрелся за этим столом, очень представительно, таким людям только и представлять учреждения солидные и властные, где чаще огорчают других, чем огорчаются сами.
Но сейчас было видно, как какая-то горечь подступила к отцу «Кукуева», как приходится ему решать ох непростую задачу. «Да стоит ли с ними говорить, надо ли слова тратить!» У Миклухо-Маклая больше было надежды быть понятым своими полинезийцами. Но чародей слова, как величал его Пионов-Гольбурт, все-таки решился, веря в свои немалые силы. Решился и заговорил сразу, без околичностей, чтобы ясно было, с кем дело имеете!
– Ну что ж, мне интересно было здесь все услышать. Как бы по-новому открываются глаза. Каждый человек имеет право на свои убеждения, – сказал Ложевников, взглянул за горизонт, потом перевел взгляд на собравшихся и строго заключил: – если они не антисоветские и не противоречат природе реального мышления каждого человека. – И все кислое, почти плаксивое, что было в лице слушавшего Ложевникова, уже после первых произнесенных им слов исчезло, лицо его расправилось и стало лицом настоящего ответственного работника, привычно выступающего перед работниками безответственными.
Дав небольшую паузу, чтобы поняли, прочувствовали, подтянулись, настроились на нужную волну и догадались, что шутки кончились, продолжил, обращаясь уже непосредственно к Мидевникову.
– Это резкое столкновение у вас, товарищ профессор, не с автором. Да, не с автором. – И тут же забыв о Мидевникове, стал обращаться к тем понятливым и близким, кто за горизонтом. – Это столкновение не со сценарием и не с режиссером, а с нашей общественной действительностью, выраженной в печатных органах.
После столь жесткого и недвусмысленного предупреждения, которое теми, за горизонтом, конечно, было услышано и правильно понято, Ложевников мечтательно чуть склонил свою неподъемную голову к плечу и голосом, полным соболезнования неправым, тем, кому придется отвечать за свои слова, грустно продолжил:
– Что мы слышим? Мы слышим – «нравоучение», «дидактика», «морализаторство». А мы в борьбе с тяжестями завоевали право быть морализаторами. Да, в борьбе с тяжестями… – Здесь последовала крохотная, но очень выразительная пауза, дающая понять, что лично он, хотя еще и не отдохнул толком от борьбы с тяжестями, но вправе наконец-то попользоваться плодами нелегкой победы. – Вот вы тут все говорили об Августине, то есть об эпохе христианства. Хороший пример, между прочим. Очень неплохой пример. – Здесь пахнуло как бы великодушием. «Хороший пример!» Но следовало быть настороже и помнить, что и в мягкой прокурорской лапке, оглаживающей заблуждающегося, таятся когти справедливости. – Даже тогда, в эпоху христианства, оказывается, существовали убежденные в правильности своих идей люди. – Тут Ложевников на секунду задумался и решил проверить козыри: – Или, может быть, этого Августина не было?
– Триста пятьдесят четвертый – четыреста тридцатый. Миропознание через богопознание. «Ты создал нас для Себя, и не знает сердце наше покоя, пока не успокоится в Тебе», – выпалил Мидевников скороговоркой без интонации, глядя в пол, с той механической бесстрастностью, какой подсказывают на экзамене студенту в надежде пробудить в нем уснувшие знания и попытаться вытащить бедолагу на тройку.
– Вот видите! Таким образом, еще в каком-то там веке существовали люди, которые до последней капли крови защищали свои идеи. И не шли на поводу у своих студентов, которым наша мораль не по душе. Что же вы хотите сказать? В XIII веке были убежденные люди, а сегодня? Вы хотите отказать нашим людям в такой убежденности? Договаривайте, товарищ профессор, не останавливайтесь на полдороге. Вы говорили, что студенты вам не верят? – вопрос прозвучал очень строго.
– Не верят, совсем не верят, когда им прописи толдычат, – доверчиво подтвердил Мидевников.
– Это очень плохо. Значит, не умеете убеждать. Потому что, когда я во что-нибудь верю, я дерусь, а не приспосабливаюсь к студентам. Те убеждения, которые они исповедуют, могут оставить при себе! Драка есть драка. Между поколениями? Значит, между поколениями! Я считаю, что у меня самое сильное с точки зрения художественной, так и моральной, это когда Кукуев целует жену. Да. Целует жену. – И это был голос человека, готового стоять до конца, до последней капли крови, не своей, разумеется. Он подождал возражений и не услышал ничего, кроме шума Кировского проспекта за окном. – Он целует жену, которая хочет быть женщиной, но утратила черты женщины. Да, такая была обстановка в стране. Эта сцена и психологически, и реалистически мотивирована. Это влюбленность в жену. Эту черту имеет в себе Кукуев. Или вы не допускаете и такую возможность?
Можно было бы возразить, дескать, Кукуев не жену, а струпья ее лобызает, то бишь, уличные тапочки. А экстатические порывы, как напомнил Бликман, конечно, больше бы подошли персонажу неврастеническому, типа Раскольникова, нежели хитроватому, себе на уме мужичку-прагматику. Но все сидели, как пришибленные, хотя за окном был шестьдесят второй год, а не какой-нибудь сорок девятый.
– Я ждал упрека со стороны участников обсуждения. Ждал и не дождался. Странно. Никто, ни один из читавших сценарий не заметил, что у меня нет парторга!
– Это мы из деликатности, – улыбнулся режиссер Краник.
– А не надо в таких вопросах деликатничать! – Ложевников не принял такой игривой интонации в серьезном разговоре и осадил шутника: – Здесь нужна ясность. Почему нет парторга? А это моя позиция! Я борюсь за единство человеческого сознания и поведения – вот в чем сущность вещи! Сознания и поведения. Гениально что? А гениально то, что партия это сознание. А еще что? Партия – это поведение. – Как проверяющий в армии берет пробу из котла и не глотает сразу, а отхлебнет и строго посмотрит на повара, так же и Ложевников, произнес «сознание», потом «поведение», повторил еще раз, чтобы распробовать и убедиться. Распробовал… Убедился. И остался доволен. – Сознание и поведение, Кукуев все это в себе совмещает, и сознание и поведение. Это прообраз человека будущего. А в будущем, пусть это и отдаленная, но реальная перспектива, каждый человек должен быть сам себе парторгом. – Последнее заявление было произнесено как бы с восторгом и воодушевлением, достойным человека, отчетливо прозревающего еще неведомое человечеству счастье. – История у меня проста. Приехал хозяйственник, встречается с трудностями, но главная его сила не в этом. Главная его сила не в том, выполнит он задание или нет, будет протянут дюкер или не будет. Будет, конечно. Главное – его работа с людьми. Он, хозяйственник, превращается как бы в работника парткома. А вы говорите, что нет движения сюжета! В этом новое этой вещи, в этом ее душа, ради этого и стоило ее «гнать» на кинематограф. Несмотря на разумность, которую высказал товарищ Бликман, что касается веснушек, то это я отметаю. Что значит, уже было? Пока будут у девушек на лице веснушки, до тех пор и будут веснушки в кинематографе. Если кинематограф будет идти за жизнью. Уберем веснушки, уберем тапочки, уберем протаскивание каната, что-то останется, материала много, но не останется искусства. И на это я не пойду. Убрал кайло, убрал краску, сделал перевес, и произведение перестанет быть художественным. И возвращаюсь к самому главному. Есть писатели, по своему печатному слову очень трудные. Я же хочу и пишу так, чтобы меня любой мало-мальски нормальный человек мог понять. Надо взять меткое направление в творческом произведении, вот что должен взять художник. Мое направление предельно ясное. Это история о том, какое Кукуев оказал влияние на людей и какими они стали. Я хочу, чтобы вы поняли существо этой вещи, ничего больше. Пока я этого не увидел.
Казалось, еще немного, и будет принято решение всех отправить по домам, снова читать сценарий и прийти на зачет еще раз.
Первым пришел в себя Мидевников, видно, уж очень его вся эта «кукуевщина» задела, заговорил, даже не спросив слова у председательствующего. Да и кого и о чем спрашивать, если и так уже понятно, кто кого обсуждает и кто кому выставляет оценки.
Все смотрят на Гаврилу, а он монументален, лицо неподвижное, будто все происходящее его мало касается. Но те, кто научился распознавать оттенки его сдержанности, научился по малейшим признакам угадывать его состояние, могли увидеть, что доволен Гаврила тем, как идет разговор, как мажут под хвостом горчицей заносчивым гастролерам – и Ложевникову, и Закаржевскому. Ни в одно выступление не встрял, ни одного суждения не прокомментировал. Сидит этаким Александрийским столпом, дает слово, благодарит за искреннее суждение.
– Спасибо. Кто следующий желает высказаться?
Мидевников после косноязычной нотации посыпал своей скороговоркой. Говорил он без всякого колебания, глядя перед собой в пол, будто читал на полу разостланную книгу, и удивлялся тому, что приходится говорить о вещах вроде бы и очевидных. Жестом руки, адресуясь к полу, давал понять, дескать, вот же, как все ясно, можете и сами посмотреть и убедиться.
– О Франциске и Августине. Конечно, такие люди были. Но надо же перенестись в ту эпоху. Это же была эпоха искусства условного, не диалектического. Людей рисовали с нимбом над головой, с удлиненными формами, тонкими руками, крылышками за плечами. Из героя делалась икона. В средневековом искусстве сознательно, именно в житиях святых не было стремления передать живого человека. От живого человека как бы шарахались, ибо он вместилище грехов, пагубных, мирских слабостей и искушений. Реалистическое искусство не боится живого человека, что ж нам возвращаться к агиографической литературе, это же смешно. Онегин был модник и, надо думать, на зависть многим. Но наденьте сегодня «широкий боливар» и выйдите на улицу, за сумасшедшего примут. Я не говорю, что человек не может рассуждать о морали. Пожалуйста. Но зачем же так долго и, простите, так пресно, так плоско? Это же производит обратное действие, – в интонации Мидевникова вдруг послышались нотки сострадания. – Простите, но я буду говорить грубые вещи. Кукуев, судя по всему, здоровенный мужик. Вокруг красивые девушки. Трудно себе представить, чтобы в нем хоть что-то живое не проявилось. Это же святой Антоний, а не живой мужик. Я не говорю, что он должен кого-то тащить в лесок или еще куда-нибудь. Но этот же сидит все время и мечтает о своей жене. Сидит этот идиот и ничего не чувствует. Не бывает так!
Тут уж Ложевников не выдержал.
– Если бы моя дочь училась в том вузе, в каком вы преподаете, я бы высказал опасения в связи с вашими взглядами на живого человека.
– А я бы вашу дочь никогда не принял, представляю, что у нее в голове! – не полез за словом в карман Мидевников.
Ложевников не нашелся, что ответить. Такое упорное нежелание понять его святую правду даже обескураживало. И вдруг он заговорил совсем другим тоном, ища сочувствия, в надежде на понимание его сокровенных и чрезвычайно ценных соображений.
– Может быть, – сказал он негромко, раздумчиво, доверительно, – я, в конце концов, понимаю, для отдельного человека они, эти чувства, о которых говорят, естественно, существуют. Я же против этого не возражаю. Но это же искусство! Весь вопрос в той задаче, которую мы преследуем. Тут существенно наличествование той пользы, которую несет нам образ. Неужели это так трудно понять? Почему никто не отметил, что Кукуев не отдает ни одного производственного указания? Даже решение тащить дюкер через болото, а не по удобной трассе, не в обход, это же не он скомандовал. Он же людей готовил, исподволь, деликатно, а когда подготовил, они сами, понимаете, сами и предложили идти через болото. Он нигде не выступает в роли хозяйственника. Он управляет душами людей. До сих пор этого многие не поняли. Как он руководит людьми, каким способом? Через духовное общение! Особенно важно духовное общение с ним в моменты их критического жизненного существования. Я хочу, чтобы было высокое искусство. Как Рафаэль говорил: «Я беру самую красивую женщину и изображаю ее, устраняя недостатки, ей свойственные».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?