Электронная библиотека » Михаил Нисенбаум » » онлайн чтение - страница 15

Текст книги "Теплые вещи"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 04:30


Автор книги: Михаил Нисенбаум


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)

Шрифт:
- 100% +
12

На острове было все таким же, как и раньше, только тусклее. Я затащил лодку на берег, посмотрел на красные, жужжащие после весел ладони. Искупался и стал прыгать, чтобы не замерзнуть. Саднящая кожа на ладонях, холод донных родников, глина, измазавшая ноги, мурашки на мокрой после купания коже, – это было хорошо.

Но когда я обсох и согрелся, избавившись от резких ощущений, то понял, насколько невозможно прежнее спокойное созерцание воды и шелестящих ивовых листьев. Я сел на берегу, положил на колени книгу. Ионийский ордер, золотое сечение, скопасы, зевксисы и паррасии только раздражали своей неутешительностью: они были ни при чем.

Пробыв на острове всего полчаса, я поплыл обратно. Старался плыть подольше, выписывая по озеру загогулины высшего пилотажа. Двойной иммельман, тройную бочку, батман с подскоком. Точно от чувств можно убежать, уплыть или отлететь.


Духота покачивающегося трамвая, радостные толпы зелени в раскрытых окнах. Гудки, прохожие, центр.


Моя картина была в целом дописана. Но все же на нее нужно было смотреть. Я знал, что смотреть на уже написанную картину – часть работы художника. Даже если смотришь через десять лет после того, как высохли краски.


В круге от зеркала плескалось солнце. Как будто стена хранила память обо всех отражениях, просочившихся вглубь за стекло.

Чепнин с осенне-желтеющим фингалом был на месте и работал. Кот вылизывал заднюю лапу.

– Слышь, пионер, поучаствуй, – сказал Че. – Впиши свою страницу.

– В смысле?

– Нарисуй здесь что-нибудь этакое. Как ты умеешь.

– Я? Здесь? Да тут и так все распрекрасно!

– Не боись, будет то, что надо.

Он стоял среди пустой комнаты босиком. Пальцы у него были в краске: писал руками. Вот так я его и запомнил: раскрашенное в драке лицо с поповской бородкой, растопыренные пальцы, измазанные в синем кобальте, дирижерские жесты, а рядом кот с оранжевой отметиной между ушей. Когда вспоминаю Чепнина, вижу именно это.


Андрей дирижировал кисточкой и пытался мне что-то объяснять. Не уверен, что понял все правильно (об искусстве Чепнин говорил через пень-колоду, да и то с трудом), но основная тема была такова. Говорю своими словами и даже своими аналогиями. Примерно так: все образы идут свыше, из общего источника, просто растекаются по разным головам, как по рукавам реки. Кажется, что все разное, где-то вода светлая, где-то мутная, где-то быстрая, где-то тихая… Если не видеть цельной картины, кажется, все идет из разных источников. Но когда художники забудут о разногласиях и станут артельно украшать мир, вот тогда этот самый источник будет виден всем. То есть общая работа разных глаз и рук должна открывать Бога. Такая вот теория. А может, я что-то неправильно понял.


Ну, не знаю. Чтобы Шагал и Илья Глазунов черпали из одного источника? Писать одновременно на одном полотне икону и карикатуру и еще бог знает сколько всего? Впрочем, в мире ведь уживается столько несоединимого… Даже у Сальери и Моцарта в музыке много общего.


То ли я тогда плохо соображал, то ли увлекся этой теорией, только взял на подоконнике кисточку Че. Обмакнул в желтый кадмий… Потом отложил:

– Нет, не могу, – говорю. – Ничего не получится.

– Не ссы, не ссы, художник!

Но меня охватил столбняк протеста, я бы скорее нарисовал у себя на лице.

– Пойдем в твой рай, я покажу.

Вот тут я испугался. Сказать, что в моей картине все и так хорошо, что не надо ее трогать? Нет, я не мог это сказать. «Только не лица! Только не лица!» – заклинал я беззвучно. Но Че почти ничего не сделал. Смотрел-смотрел, а потом в уголке нарисовал что-то вроде хризантемы. Не садовой, а какой-то первобытной. Рой мазков, похожих на цветок. Хризантема так и пламенела, перезваниваясь с чешуей золотых рыб!

– Где-то так… – скромно проговорил Чепнин, шмыгнув носом. – Где-то так. Послезавтра придет Валера. Меня проводим.

– Откуда ты знаешь, что он придет?

– Так он сам сказал.

– Он тут был?

– Да, вот недавно только ушел.

Черт! Надо же мне было отсутствовать как раз тогда, когда тут находился Горнилов, которого я не встречал с зимы! Он видел мою картину, мог бы мне что-то сказать. Он всегда мог сказать такое, из-за чего хотелось еще что-то нарисовать, сочинить. Вообще жить. Ладно, уж послезавтра-то мы увидимся.


А потом я сидел на табуретке и смотрел на свою картину. Фигуры любовников светились изнутри сонным огнем. Поблескивали рыбьи ручьи. Наливалось грозой близкое небо.

13

На следующий день утром у меня был экзамен, а у Нади – зачет по английскому. И у нее, и у меня на этом сессия заканчивалась. Дальше были два дня установочных лекций и – прощай Сверловск.


Античка начиналась в десять. Не было сил на страх, к тому же в голове хранились кое-какие знания с прежних времен. Я зашел в аудиторию, поздоровался негромко и четко, вытянул билет и сел готовиться. Первый вопрос был о крито-микенском периоде архитектуры, второй касался скульптуры Мирона. Про архитектуру я кое-что написал на листочке, а скульптуру решил отвечать экспромтом. Когда место перед преподавателем освободилось, я легко встал и подошел к столу. Перед ответом посмотрел в глаза Ольге Юрьевне, нашей преподавательнице античного искусства, и отметил про себя, что они карие, как жженый сахар. Ольга Юрьевна поправила прическу.

Первый вопрос я знал досконально, но как ни старался говорить подольше, пришло время перейти ко второй части билета.

– Творчество Мирона, – сказал я, откашлявшись, – знаменует новый этап не только греческой скульптуры, но и философии художественного пространства. До Мирона скульптура была утяжеленной живописью, плоскостью, сквозь которую к зрителю рвется схема образа. Таковы были не только барельефы, но и архаическая круглая скульптура. Мирон нашел новую формулу света и движения. В этом смысле стоит сравнить статуи Мирона с диалогами Платона. Ведь что такое диалог?..

Глядя на недоумевающую Ольгу Юрьевну, я с удовольствием чувствовал, как меня подымает тугая волна куража.

– …Диалог уместен тогда, когда на предмет нельзя смотреть только с одной точки зрения. Тогда нужны несколько участников, которые осматривают предмет с разных сторон.

– Так, – сказала Ольга Юрьевна, чтобы что-то сказать.

– Именно таковы лучшие диалоги зрелого Платона, «Федр», «Пир» или «Федон». Особенно «Пир»…

– Михаил, как вы связываете это с творчеством Мирона?

– Минуточку. Собеседники Сократа не просто поддакивают ему или говорят заведомые глупости, чтобы дать Сократу покрасоваться мудростью на их фоне. Их взгляды самоценны.

– Верно, и что?

– Поэтому диалог превращается в многомерное пространство идеи. Барельеф – это монолог. Динамичная скульптура Мирона – это диалог измерений. Беседа ракурсов. Э-э-э… Пир точек зрения. Это возможность не просто почтительно стоять на месте и молиться, но обойти статую с разных сторон, то есть стать созерцателем в самом точном смысле слова. Скульптура – диалог аспектов. И это открыл Мирон.

За свою болтовню я получил «отлично», играючи подбросив настроение на высоту стрижа в хорошую погоду. Ольга Юрьевна, помаргивая, посоветовала подумать о написании статьи о связи платоновских диалогов и пластического мышления классических скульпторов. Помаргивание наводило на мысль, что на самом деле речь идет о чем-то постороннем.

Надя с тремя другими девчонками (они казались рядом с ней школьницами) встретилась мне через полчаса на лестнице. Все улыбались, хотя у одной из подружек были опухшие от слез веки. Помахав тетрадью, Надя быстро сбежала по ступеням ко мне и взяла за руку (наверное, однокурсницы должны были это увидеть).

– Миша, прости, что не нашлось на тебя времени, – сказала она, жалобно глядя мне в глаза. – Последний зачет.

– Сдала?

– Сдала, слава богу! Мы сейчас идем праздновать. Но завтра я буду свободна с утра.

– А сегодня вечером? – не удержался я.

– Сегодня Вика уезжает домой, надо ее проводить. Но я же говорю: завтра можем встретиться, когда хочешь.

Имя «Вика» никогда мне не нравилось. Что это такое: «вика»? Безобразие и больше ничего.

14

На следующий день небо было ярким и радостным, солнце плескалось в листве, как кустодиевская купчиха в утином пруду. Мы встретились у башни с часами на площади Пятого года. Едва увидев Надю, я предложил ей отправиться на мой остров. Она должна была там побывать, ведь остров мог стать и ее островом тоже. А потом – так я решил – мы поедем на Бонч-Бруевича, я покажу ей картину, точнее, картины, познакомлю с друзьями… Этот день потрясет ее воображение, причем центром этого потрясения будет понятно кто. А еще я хотел поблагодарить Надежду. За прогулки по Сверловску, за теплую руку, за ее внимание, за тяжелые волосы и мягко подстрекающий взгляд. За все, что я смог испытать рядом с ней.

Она ответила не сразу. Стояла, молчала, смотрела в сторону.

– Ну, если ты не хочешь на остров, – сказал я, – тогда пойдем погуляем по достопримечательностям.

Остров ведь мог подождать, а я ждать не мог, мне непременно нужно было уже куда-нибудь сойти с этого места.

– Хорошо, поедем, – вдруг произнесла Надя и посмотрела на меня исподлобья.

Тогда я не понял этого взгляда.

Трамвай потряхивал нас и иногда прижимал друг к другу. Мне было легко и волшебно, так что я болтал без умолку до самого причала.


Надя начала сбивать меня с панталыку сразу после того, как мы сели в лодку. Она сказала, что купальника у нее нет, и спросила, не смущает ли меня обычное белье. Я ответил, что нисколько не смущает, хотя уже через минуту понял, что соврал. Она стянула с себя футболку. Дар слова покинул меня, я просто греб, стараясь отводить глаза от Нади так, чтобы она и подумать не могла о моем смущении. С напряженным вниманием я следил за правым веслом, за левым, вглядывался в них, словно это были важные навигационные приборы. Озирал берега. Вскользь видел Надин лифчик, прямо именно «лифчик», то есть что-то неприличное, что нужно прятать под нормальной одеждой (все, что прячут, неприлично!). Грудь у нее была великовата, а лифчик, наоборот, маловат, так что грудь слегка выдавливалась за рубежи черных кружев. Попав взглядом на ее грудь, я сразу надолго оглядывался на воду за кормой: а вот, дескать, интересно, правильным ли курсом мы движемся?

Куда же девался тот человек, который с полуоборота мог рассуждать о мироздании, живописи и пространстве платоновских диалогов? Где был тот, кто умел писать картины, сочинять стихи и блистать ироническими репликами? В лодке, сжавшись, вертел головой смущенный туповатый юнец с косвенными глазами и болезненным сердцебиением. Греб я так нервно, что до острова мы добрались за полчаса.

По-прежнему глядя несколько вбок, я подтащил лодку к берегу и помог Наде выйти. Она аккуратно сложила вещи на траве, огляделась и подошла ко мне.

– Ну вот, – сказала Надя, обнимая меня и поворачивая к себе. – Мне тут нравится. Теперь поцелуй меня.

– Это мой остров. Я его открыл, – успел сказать я, хотя вторая часть фразы была сказана уже в режиме искусственного дыхания.

Мне казалось, что мы должны побольше поговорить, растворить словами взаимную неловкость, но переход к поцелуям принял как должное. Вообще в том, как и насколько приближаться друг к другу, я совершенно доверялся Наде. Я знал, что она взрослая и очень добра ко мне. Если она брала меня за руку, значит, мы должны были идти именно так. Если целовала меня в губы или в шею, я, сходя с ума от нежности, понимал, что сбывается именно то, о чем я сам всегда мечтал (пускай ничего подобного за минуту до этого у меня и в мыслях не было). Надя не должна была думать, что я еще ребенок, который не умеет обращаться с женщиной. Хотя я был именно таким ребенком, а спросить совета было не у кого. Разве что у самой Нади.

Мы целовались стоя, потом сели на песок, потом она как-то дала мне знать, что нужно лечь. От ее волос и кожи пахло цветами. «Правильно ли я целуюсь?» По моим ощущениям, я целовался очень хорошо. Но, возможно, я чего-то не знал, может, нужно было как-то по-особому дышать, двигать губами и языком. Мне казалось, я должен дать ей больше, гораздо больше. При этом страшно было сделать что-то лишнее, а потому я почти не прикасался к ней.

Потом.

Потом было странно. Она завела руку себе за спину и через секунду осталась без лифчика.

Тут я умер и сразу воскрес. До этого я видел женскую грудь только у статуй и на картинах. То, что открылось мне сейчас, было совсем другое. Это было что-то доисторическое, реликтовое, что-то из века древних хвощей, яростного климата, чудовищных рептилий и полного отсутствия условностей. То, что я увидел (не хочу говорить «груди», «соски», это было гораздо чудней «частей тела»), меняло мой взгляд на Надю, на мир, на себя. На краю розоватого вулканического островка я увидел несколько волосков. В этом не было «романтики» и «поэзии», точнее, поэзия меняла свой статус и содержание. Только у того, кто это видел, могло быть настоящее мировоззрение. Остальные были в плену фантазий.

Не было связных мыслей, не было ясных чувств. Было парение вне себя, похожее не то на болезнь, не то на переход в надчеловеческое состояние. Я пребывал в благодарном преддверии экстаза, когда Надя поднялась и потащила меня купаться. Войдя в воду, я почувствовал себя брошенной в ведро раскаленной подковой. Если бы от меня пошел клубами пар или в озере заклокотала вода, я бы не удивился.

– Что ты сейчас чувствуешь? – спросила Надя, когда мы вышли из воды и сохли на берегу.

– Спасибо, Надя… Не знаю, просто захотел вдруг сказать тебе «спасибо». Неизвежливости. Ячувствую… это большое… сильное… ласковое чувство, – ответил я, клацая зубами.

– Я тоже, – сказала Надя спокойно и тихо.

А потом прикоснулась ко мне. Это прикосновение было оскорбительно приятно. Все же я решил довериться Наде, а не своему несуществующему опыту, потому что знал свои чувства только до какой-то черты и смутно догадывался, что за ней есть еще что-то, чего я не никогда испытывал, но предвкушал всегда. Сейчас эту черту мы вроде как переступали.

Ее тело облегало меня, доводя до умопомрачения, мы головокружились на острове среди волн, дикого солнца, запаха горячего песка, полусмытых цветов и озерной воды. А потом, не переставая меня поглаживать, она нежно произнесла в самое ухо:

– А остальное сразу после ЗАГСа.

Не буду врать, что мне сразу показалось отвратительным ее прикосновение. Оскорбительность сказанного оторвала меня от Нади, хотя тело мое возмущалось таким произволом. Я не знал, что было это «остальное», но сразу почувствовал тошнотворность предложенной сделки. Как только слова эти прозвучали, я осторожно отстранил голую Надежду, поднялся с песка и стал, прыгая, натягивать брюки. Остров был осквернен, мне хотелось мгновенно оказаться на другом континенте и в другом времени года. Забыть Надю, забыть о своем и о ее теле, о чувствах, событиях сегодняшнего дня и предыдущих дней. Очиститься забвением. Но я был по-прежнему здесь, ничего не понимающая Надя вопросительно смотрела на меня, приподнявшись на локте, а до лодочной станции, между прочим, нужно было грести не меньше часа.

Если бы Надя не предложила мне сделать предложение ей, я бы наверняка сделал его. Это точно. Я вознесся на такую высоту благодарности и страсти! Но теперь выходило, что никакой высоты не было, быть не могло, так что и в небо-то меня занесло сдуру.


Очень хотелось сказать ей о том, что я чувствую, и в то же время я твердо знал, что ничего никогда не скажу. Хотелось соблюсти собственную безупречность, хотя бы безупречность невинной жертвы.


Обратная дорога длилась бесконечно. Мы молчали и старались не смотреть друг на друга. Надя обернула голову футболкой, как чалмой и по-прежнему красовалась в своем лифчике, теперь еще более неуместном в этой траурной озерной процессии.

Мы причалили. Мрачно отводя глаза, я помог Наде выйти на пристань. Пока я сдавал лодку и забирал паспорт, она топталась неподалеку. Лицо, особенно нос, было красно от озерного загара. Кожа у нее была очень нежной. Вдруг я почувствовал сквозь ожесточение еле слышную жалость. Даже не столько жалость, сколько чувство вины за то, что разочаровал девушку, не попав в ее ловушку.


В последующие годы я не раз переживал это неразрешимое противоречие: кто поддается женским ухищрениям, тот дурак, а кто не поддается, тот подлец… Вроде тех правдолюбцев, кому непременно надо разоблачить фокусника или талдычить ребенку, что Деда Мороза не бывает.

15

К трамваю мы шли порознь, Надя отставала на несколько шагов. Подошла «тройка». Надя поднялась на ступеньку, оглянулась на меня. Я остался неподвижно стоять, глядя на нее неузнающими от обиды глазами. Надя поняла и прошла внутрь. Конечно, ей следовало выйти и расспросить меня о моих переживаниях, она должна была обнять меня, извиниться, заплакать, растопить чем-нибудь горячим и искренним тот комок горечи, который я сжимал зубами. Но она не вышла, а я остался и поехал в город следующим трамваем, ожидая увидеть Надю на всех следующих остановках – ищущую меня виноватым взглядом.

У меня горели лицо и плечи. Проехав Плотнику, я спрыгнул с подножки трамвая и пошел, куда кривая выведет. Отцветала последняя сирень, над успокаивающейся после переката водой летали чайки. Сейчас мне больше всего нужно было забвение, которое я приравнивал к свободе. Но случившееся было невозможно забыть. Прежде всего потому, что это была оборванная история, которая взывала к продолжению. Силы, напружиненные для огромного полета, остались на взводе и сейчас просто разрывали меня.


Я лихорадочно искал идею, которая не дала бы мне сойти с ума. Мечась между мыслями о Боге, отшельничестве, судьбе и предназначении, я все время по заговоренным дорожкам возвращался к началу лабиринта.

Что означала эта влюбленность? Для чего она была мне дана? Чтобы показать, что мне предначертано быть одному? Зачем меня тянет к женщине, если она не сделает лучше меня, а я – ее?

Главное, что я делаю, – такие мысли крутились в голове, – я делаю один. Никакая подруга не поможет мне понять устройство мира, мы не будем писать стихи через строчку или играть дуэтом. То, что притягивает меня к Наде или к кому-то еще, не имеет ко мне никакого отношения. Раз это не я, значит, это посторонняя сила, и она бросает мне вызов. Что ж, посмотрим. «Мы принимаем бой».

Во мне есть воля. Да, сказал я себе медленно и четко, будто сам себя плохо слышал: во мне есть воля. Например, я летел в Сверловск из Москвы и приказал себе не поддаваться укачиванию при посадке. Никогда у меня не получалось пролететь на самолете так, чтобы не тошнило, и я считал это неотъемлемой особенностью своего организма. Но в этот раз, всего три недели назад, я сидел в кресле, щипал себя за ноги и за руки, следил за каждым вдохом и выдохом. Когда самолет падал в воздушную яму (Господи, когда же это кончится!), я медленно вдыхал поглубже. На ходу выдумывал себе десятки правил и выполнял свои приказы, как вышколенный солдат.

Когда колеса самолета чиркнули по бетону, в этот миг для меня все на свете изменилось. Значит, нет никаких «неотъемлемых особенностей»! Теперь было ясно, что воля сильнее того, что прежде казалось выше меня. Болезнь, слабость, смерть – все это преодолимо! Все, что происходит со мной, происходит с моего согласия, при моем непротивлении. Но может случиться все, чего я захочу, а захочу я всего, что должно. Раз во мне есть то, что выше природных обстоятельств, раз в этом моя высшая свобода, значит, во мне может править Бог. Моя сила – Его сила.

Так неужели я, справившись с неизбежной тошнотой в самолете безо всяких таблеток, не смогу приказать своим случайным чувствам улечься и прийти в порядок?

Уже пройдя Плотнику и свернув на Малышева, я вскарабкался по горячечным осыпям своей оскорбленной гордыни на такую высоту, на которой мне не были нужны ни Надя, ни кто бы то ни было вообще.

Я шел и шел, даже не думая о том, что ноги несут меня на улицу Бонч-Бруевича.

…Пятьдесят девять, пятьдесят восемь, пятьдесят семь…

Окружающему миру осталось стучаться в мое сознание не более минуты.

Тридцать три, тридцать две…

Уже вились солнечные мошки над зарослями лопухов и репейника у калитки.

Двенадцать, одиннадцать…

Уже теплел над крышами вечер, последний такой вечер.

…Три, два, один!

И только взявшись рукой за штакетник, я вспомнил: СЕГОДНЯ УЕЗЖАЕТ ЧЕПНИН! Сегодня должен прийти Валера Горнилов, которого я не видел аж с зимы, по которому скучал и ради которого вообще учусь в Сверловске, а не в Москве или в Ленинграде.


Ты просил о забвении? Вот тебе забвение. Остров, Надя-сирена на нем, чарующее пение иллюзий, – забудь обо всем, что считал главным.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации