Текст книги "Теплые вещи"
Автор книги: Михаил Нисенбаум
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)
Заглянув в кабинет и убедившись, что он пуст, я быстренько накинул на вешалку куртку, сунул книжку в ящик своего письменного стола и решил как можно быстрее взяться за какое-нибудь бросающееся в глаза дело. К примеру, можно было смыть и загрунтовать два старых рекламных щита, потому что чистые щиты всегда могли пригодиться, да и работа эта была простая и приятная.
Надев синий замызганный халат, я с натугой поднял квадратный щит в лоток и стал поливать его горячей водой. Бумага афиши с изображением Аллы Баяновой потемнела, набухла пузырями, из-под края показался желтоватый клей. Зеленые гуашевые буквы сначала стали от воды яркими, новенькими, потом с них поплыли полупрозрачные прядки цвета, – и вдруг каждая побледневшая буква высветила все кистевые мазки, которыми она была написана.
Когда бумага размокла, я в три лоскута сорвал ее, бросил клейкие, мутно-капающие комья в ведро и принялся жесткой щеткой соскребать разбухшие остатки краски и клея. Кожа на руках обсохла и стала теснее.
В ведре кружились, помешиваясь, свежие белила, когда в коридорчике, ведущем к нашей двери, пробил командорский шаг, взвизгнула пружина и на пороге показался Вялкин, сверкающий небольшими орлиными очами. Кажется, энергическая свежесть никогда не покидала моего друга и учителя с большой буквы. Он даже зевал бодро.
– Демьяныч тут? – резко спросил Вялкин, расстегивая верхнюю пуговку кофейного короткого плаща.
– Здрасьте, – сказал я, напоминая, что воспитанные люди говорят при встрече. – Он где-то во Дворце, дверь открыта была.
– Вечно никого на месте нет! – отрубил Вялкин тоном человека, от скорости и пунктуальности которого зависят десятки жизней. – Еще зайду.
Дверь хлопнула, как стартовый пистолет. Я вздохнул, макнул широкий флейц в белила, отер лишние капли о край ведерка и повел гладкую сметанную полосу по фанере.
Не прошло и минуты, как в мастерскую почти неслышно вошел Николай Демьяныч. Не глядя на меня, он поправил узел галстука и нервно пробормотал:
– Ну так нельзя все-таки, Михаил. Работы невпроворот, а тебя на месте нет.
– Да я давно уже здесь, – соврал я, показывая на лежащий на полу щит.
– Послезавтра конференция, надо кумачи поновить.
– Сейчас?
– Не то что сейчас, давно уже надо! – Николай Демьяныч отбросил со лба прядь седеющих волос.
Это было возмутительно. Если он знал, что есть срочная работа, не надо было отпускать меня после обеда. А если он отпустил меня, значит срочной работы не было и она появилась только что. Или он недавно про нее вспомнил.
– Да сделаем, Николай Демьяныч, не волнуйтесь вы.
– «Не волнуйтесь»… Из райкома звонили, могут прийти в любой момент, а ты… Ладно, пойдем.
– Может, я щит быстренько догрунтую?
– Потом! На черта этот щит, господи! Потом! Потом!
«Я на башню всходил, чтобы петь о печали», – подумалось обидно и сладко, когда мы вышли из мастерской.
Пройдя в окованные железом двери, мы углубились в пахнущий бархатной пылью и потом полумрак сцены.
2
Дворец имени В. П. Карасева не был большим клубом или домом культуры, который из тщеславия повысили в звании. Это был именно Дворец. Огромный, таинственный, скрывающий в шкатулках помещений самоцветную уральскую роскошь. Он высился на пустой дворцовой площади посреди большого парка и казался зданием, перенесенным сюда из другого города при помощи колдовства.
Я бывал во Дворце с раннего детства, ходил на утренники, на елки, на спектакли и концерты, репетировал в театре «Ойкос», а теперь вот работал уже без малого два месяца. Однако до сих пор мне не удалось увидеть всего здешнего устройства и богатства. Отлынивая от дел, я часто блуждал по закоулкам Дворца в окружении ледяного эха своих шагов. Блестящий, нарядно пахнущий живицей паркет плавно переходил в узорные мраморные полы. Массивные, как алтарные врата, двери с витыми бронзовыми ручками вели из малахитовых залов в яшмовые, от черного гранита к палево-розовому. Высокие окна прикрывал туманный оборчатый тюль, выглядывающий из-за тяжело переливающихся парчовых портьер. В одном коридоре по стенам была развешана галерея писанных маслом портретов героев-машиностроителей, в другом в нишах белели античные бюсты. В простенках лестничных маршей с полотен мерцали эротично-жутковатыми изгибами бажовские ящерки.
Вдруг где-то в самом углу третьего этажа, где я проходил много раз, оказывалась пустая бирюзовая курительная комнатка, где, похоже, никто никогда не курил. Здесь стояли два кресла, обтянутые велюром, а в простенке между окнами – тяжелая мраморная пепельница на чугунной витой колонке. Паркет отсвечивал небом, а на оконном карнизе сидел черный голубь с живым янтарным глазом. Помню, я провел в этой комнате около четверти часа, словно заплыв в бирюзово-золотистую бухту, крохотный филиал зачарованной вечности. Потом эта комнатка куда-то потерялась. То есть она, вероятно, оставалась на прежнем месте, но найти туда дорогу я больше не мог.
Я любил приходить и в Большой зал, залитый по утрам зыбкой темнотой под самый лепной потолок (только в каморке радистов да у рабочих сцены в уголке горело по лампочке). Еле-еле угадывались искорки позолоченного позумента лож и балконов, бархат кресел казался бы черным, если не знать, какого он густого гранатового цвета. Зияла безмолвием оркестровая яма, и вся сцена в оборчатых нарядах гулко выжидала шагов, голосов и музыки. Еще откуда-то из-за кулис протискивался призрак слабого дневного света: в карманах по бокам сцены под самым потолком были окна, ведущие во внутренние дворики. В карманах были сложены декорации, плакаты, лозунги, из-за полуразобранной избушки на курьих ножках вдохновенно, как по команде «равняйсь», вздергивали бороды Ленин, Маркс и Энгельс.
Мы прошли в правый карман, и едва видимый Николай Демьяныч, запнувшись о метлу Бабы Яги, ругнулся без привычки, как ругаются в кругу испорченных сверстников школьники из хорошей семьи.
Через полминуты из глубины закулисного мрака послышались приближающиеся чеканные шаги, и в проеме кармана уплотнилась небольшая бодрая тень, которая утренним тенорком сказала:
– Вот ты где, Демьяныч, дорогой. А я тебя ищу, с ног, можноскать, сбился.
– Вить, ты, что ли? Ни черта не видать-да.
– Не знаешь часом, где Кричихин? – требовательно спросила тень моего друга и учителя с большой буквы.
– Хм. А в подвале нет его? – почему-то растерялся главхуд, как будто за минуту перед этим запер неодетого Кричихина с кляпом во рту у себя в кабинете.
– Не смотрел. Сейчас сбегаю.
– Давай. Вдруг Мокеича увидишь, скажи, мы его тут ждем.
Вялкин пропал, главхуда через минуту чуть не придавило огромным тряпичным мухомором, и он погнал меня из кармана за Мокеевым. Я поплелся через темную сцену к пожарнику, где Мокеев с Никишкиным любили почаевничать, а иногда и попортвейничать. По дороге я размышлял над странным поведением Вялкина. Зачем так настойчиво и спешно искать главхуда, только чтобы выяснить, где находится Кричихин? Почему он сразу не спросил у меня про Кричихина? И на кой ему болтаться по всему Дворцу, если столярная мастерская в подвале?
В маленькую комнатенку пожарника пробивался задумчивый солнечный луч. Мокеев с Никишкиным сидели у стола и играли в карты под пожелтевшим плакатом. На плакате накатывали друг на друга поучительные кадры: окурок, дымящийся в постели какого-то небритого простака; плохие примитивные мальчики, жгущие у себя под носом огромные спички; нарядно полыхающий чертежный домик. Носы Мокеева и старенького Никишкина тоже пылали в лучах заходящего солнца.
– А вот вам и десятощка, – вывел Никишкин, как церковный певчий, и положил карту, бережно придерживая ее и слегка щелкая поддетым уголком.
– Ордена боевого Красного знамени ху-уяк! – Мокеев резко с оттягом влепил в стол даму треф.
– А вот и еще щервонщик, – не меняя лирического тона, пропел пожарник.
Мокеев, сопя, сгреб карты и впихнул их в свой клетчатый веер.
– Николай Демьяныч просил вас зайти в карман. Мы лозунг не можем найти.
– Ходи, – приказал Мокеев, не глядя на меня.
– А вот вам бравой офицер, распрелесной кавалер, – Никишкин выложил валета, явно предчувствуя скорый выигрыш.
– Н-на ему короткой ногой! – щелкнула сверху козырная десятка.
– Так он-от с братцем будет, – мирно улыбнулся пожарник, выкладывая козырного валета.
– …твою мать, вот не живется, …, людям по-людски! Х…ли вы сами не можете ни … сделать! – взорвался Мокеев, бросая карты на стол.
– Демьяныч велел, – пожал плечами я.
– Демьяныч… А тебя на … взяли? Я вообще совместитель. Правильно я говорю? – обратился Мокеев к пожарнику Никишкину.
– Прямо в тощкю, Мокеищ, – преданно и незлобиво отвечал старичок Никишкин, включая в розетку запрещенный электрочайник. – Прямо в тощещькю.
– Ну я ему скажу, что вы не пойдете, – повернулся я уходить.
– Иду, чтоб тебя, – поднялся Мокеев, вставая и поправляя несменяемый клетчатый пиджак, похожий рисунком на рубашку брошенных карт.
Через десять минут доски сцены осветилась рядом знойно-ярких «дежурок», и на четыре стула был уложен прошлогодний, слегка запылившийся кумачовый транспарант. На длинном узком полотне было написано:
«ПРИВЕТ УЧАСТНИКАМ
XVI РАЙОННОЙ ПАРТИЙНОЙ КОНФЕРЕНЦИИ!»
Шрифт был без утолщений и засечек, это сильно упрощало дело. Такой шрифт я более или менее освоил. Правда, оставались кое-какие проблемы с буквами «А», «X» и «Ж», которые так и норовили то разъехаться, то сплюснуться, то перекоситься. Но ведь можно было, в конце концов, расчертить кумач тоненькими карандашными линиями.
– Может, вставить одну черточку, как думаешь, Мокеич? – спросил Николай Демьяныч, обходя вокруг стульев.
– Не, Коль, х…ево будет, зазора ни …, …, не останется, – задумчиво отвечал Мокеев, придирчиво отряхивавший свой пиджак.
– Сейчас попросим Раю найти лоскуток, аккуратненько булавочками пришпилим, да Михаил напишет поуже.
– А чего, новую не хотите? – проклятый матерщинник сосредоточенно теребил свой рубиновый нос.
– Не успеть… Это еще кумач перетягивать, заявку писать…
– До послезавтра, что ли?
Я не выдержал и сказал:
– Николай Демьяныч, я пойду сбегаю к Рае.
Уже выходя со сцены, я услышал, как загудел заводской гудок. Услышал сначала ногами, когда невнятно завибрировал пол. Гудок шел издалека и отовсюду. На УМЗе заканчивалась первая смена.
В просторной швейной мастерской с двумя рядами столов, как в школьном классе труда, было темно. Горела только одна лампа, освещавшая зингеровскую машинку и пять новеньких буденновок с большими алыми звездами, стоящих в ряд на соседнем столе. Неунывающая Рая в плохо застегнутом халате отложила очередную буденновку, мы вытащили штуку кумача, повалили на стол. Огромными портняжными ножницами Рая ловко отхватила полоску ткани, а потом еще, хохотнув, зачем-то игриво щелкнула ножницами перед моим животом.
Лоскут был плотно приколот булавками. По цвету он идеально совпал с прежней тканью. Ясно было, что писать номер партконференции придется сегодня.
Навалившись тенью на транспарант, я макал подрезанную кисть в банку с белилами и вел линию по пружинящей ткани. «X» я написал идеально. Мой первый блин редко выходит комом. Чаще это случается со вторым – первый-то удался, можно слегка расслабиться. Недурно получились две римские единицы. А вот «V»… Глазомер дал маху, и линии немного не дошли до низу. Пришлось осторожно удлинить цифру, так что «V» вышло похоже скорее на «Y». Я отбегал от транспаранта в глубину темного зала, стоял в проходе между креслами, глядел так и этак, потом возвращался на сцену. То мне казалось, что на кумаче ничего другого, кроме моей оплошности, не видно, то – под другим углом – все выглядело совершенно безобидно и даже профессионально… Как бы то ни было, оставаться дольше не имело смысла. Кряхтя от натуги, я утащил транспарант в карман за сценой, убрал стулья, вернулся в мастерскую, зажег свет, вымыл кисть и завернул ее в бумажку, чтобы не растрепался сохнущий волос… Запер дверь и, отдав ключ вахтерше, слушавшей у своего столика радиопередачу, вышел из Дворца.
3
Синело по-зимнему. Холод поджидал у входа, черные деревья в парке мотали головами, точно пытались очнуться. Ветер менялся. Интересно, где у ветров конечная остановка, подумал я, втягивая голову в ворот свитера. Вот они останавливаются где-нибудь на краю поля или на городской свалке, выжидают полчаса (может, кто-то в это время пьет туманную настойку в ветряной диспетчерской?) и опять поднимаются с новым путевым листом.
Дома пахло горячим коричным печеньем, а из комнаты сестры раздавалась песня «D. I. S. С. О.» в исполнении группы «Оттаван». Именно сейчас я обнаружил, что оставил китайский томик на работе.
– Может изможденный художник-труженик рассчитывать на минуту отдыха и тишины? – криком поинтересовался я, заглядывая к сестре, которая плясала с нашей собакой Бушкой, таская ее за передние лапы.
– ЧО? – не расслышала она, выпуская беленькую Бушку и приглушая звук проигрывателя.
– ИЗУВЕЧЕННЫЙ НА РАБОТЕ ЖИВОПИСЕЦ ХОЧЕТ ОТДОХНУТЬ!
– А изнуренная ученица делала уроки и, может, тоже имеет право, понятно? – дерзко ответила сестра.
Воспользовавшись моментом, Бушка вопросительно оглянулась и попыталась незаметно улизнуть из комнаты. Через полминуты проклятая песня вместе с топаньем кончилась, игла ерзанула по винилу и стало тихо.
Умывшись и переодевшись, я собирался идти на кухню, как вдруг, глянув в темное окно, увидел башню. Ну, может, не башню – башенку. Башня чернела на крыше соседнего дома. Строгая, восьмигранная, пустая… Не так уж далеко от моего окна. Конечно, я видел ее и раньше, но не придавал никакого значения и не думал, что это вот именно башня, причем самая настоящая.
Было слышно, как в окна ломится ветер. Стекла мелко подрагивали.
Поев, я вернулся к себе в комнату, выключил свет, встал за портьеру к балконной двери и долго всматривался в мрачные контуры башни, примеряя ее на себя. Окна башни выходили на все стороны света, из нее можно было видеть восходы и закаты, да и вообще все, что происходит вокруг. Может, оттуда видны даже первые горы, начинающиеся за городом… Внутри, должно быть, ненамного меньше места, чем в моей комнате. Во всяком случае, там можно рисовать… Точно! Там можно сделать мастерскую, мою мастерскую. Договориться с жэком, и… Не в подвале, не на задворках – над городом! Быть одному, вдали от всех, часами всматриваться вдаль. Не ждать никого, просто любоваться уходящими в бесконечность перспективами. Наблюдать за туманом, глядеть за горизонт.
Глядеть за горизонт была любимая игра воображения. С год назад Вялкин научил меня делать выкраски. На маленькую, размером чуть больше автобусного билета полоску наносилась с одной стороны нужная краска, а с другой – цинковые белила, они встречались посередине картонки и плавно переходили друг в друга. У меня было уже около сорока таких выкрасок. На них было хорошо видно, чем отличаются друг от друга волконскоит, разные охры, земли, кадмии и кобальты, чего можно ждать от краски в разбеле. Вид краски, озаренной белизною, действовал завораживающе: это был рассвет в никому не известных заповедных странах, так что каждая выкраска уже была крохотной картиной.
Со временем я стал нарушать порядок: вместо белил на картонках стали появляться то стронциановая желтая, то титановая зеленая, то светлые кадмии. Переход от краски к краске я тоже делал не всегда ровный, менял направление мазков или просто резко чиркал кистью по поверхности. Вот так и выходило, что на картонке был виден какой-то горизонт. Что это был за горизонт, что было за ним? Я так погружался в эти мысли, что забывал обо всех делах. Кстати, совсем не обязательно было смотреть на выкраски: любое сочетание двух цветов или тонов вело к тому же – перед глазами открывался уходящий вдаль пустынный пейзаж.
Перед тем как лечь в постель, я отдернул штору, выключил свет и несколько минут смотрел через окно на мою башенку, уже почти слившуюся с холодным ночным небом. Закрывая глаза, я представил, как поднимаюсь туда по винтовой лестнице, высоко держа красный китайский фонарик, издалека похожий на огненную ягоду. Сквозь сон было слышно начало дождя.
Утром асфальт чернел вздрагивающей водой. Опавшие рябые листья блестели, точно рыбки. Меня разбудил отец, который успел побегать трусцой по парку, отстоять очередь в молочном и отоварить талоны на масло.
Хотя я пришел во Дворец вовремя, мне не удалось оказаться в мастерской раньше Николая Демьяныча. Жаль, было бы эффектно: вчера ушел последним, сегодня явился ни свет ни заря, а то и вовсе не уходил. Мы отправились на сцену, главный зажег дежурки, а я пыхтя вытащил из кармана транспарант:
«ПРИВЕТ УЧАСТНИКАМ
XYII РАЙОННОЙ ПАРТИЙНОЙ КОНФЕРЕНЦИИ!»
Николай Демьяныч посмотрел на кумач. Потом спустился в зал, дошел до поперечного прохода, долго смотрел на мой труд издалека, щурился и наклонял голову.
– Ну что, Николай Демьяныч? – не выдержал я (по залу полетело гулкое эхо).
– По-хорошему надо бы заново писать, – задумчиво ответил Николай Демьяныч, поднявшись на сцену. – Хотя издалека вроде и ничего.
– Может, лоскуток опять нашить? – предложил я – Я напишу новые циферки.
– Уже крепить надо, к обеду придут проверять, – голос у него был расстроенный.
– Николай Демьяныч…
– Мокеичу бы показать… Или Свежинской… – (Свежинская была директором Дворца.)
Я поежился… Мокееву никогда ничего не нравится, а директриса сразу поймет, какой из меня оформитель… Главхуд велел подождать и пошел куда-то звонить. Я остался на сцене. Какими прекрасными и строгими казались все буквы на транспаранте, кроме моих! Мероприятие было важное, у Дворца могли быть неприятности… Потом опять же отец… Что за дела! Быть знаменитым некрасиво!
Я стоял на сцене великолепного дворца и чувствовал себя единственной фальшивой нотой в торжественной симфонии тайгульского порядка.
Тут за кулисами раздалась знакомая поступь, и на сцену вымаршировал Виктор Вялкин, помахивающий длинным зонтом, как развязный франт-банкир. Не хватало только глянцевых черных туфель и белого шарфа. А также дам с букетами фиалок и оркестра пожарных в парадных тужурках.
– Здрассьте, молодой чек! – сказал он с апломбом.
– Привет. У тебя что, работы в клубе нет?
Вообще-то я всегда был рад видеть Вялкина, смотрел на него снизу вверх и с обожанием, но сейчас, честное слово, было не до него.
– Дела, коллега, дела… – Вялкин любил эту интонацию не то адвоката, не то статского советника из какой-нибудь старорежимной пиесы. – А что это за слово из трех букв вы вписали? Это что, милсдарь, политическая диверсия?
– Какое еще слово? – промямлил я, холодея.
– Хе-хе, тут вот черточку да точечку пририсовать – и готово, – он указал зонтом на цифры. – Демьяныч-то видел?
– Витя, не надо, не говори ему!
– Ну… Мое молчание, хе-хе, имеет, тэсэзэть, цену. Да-с.
– Ну тогда говори…
Тут из-за кулис появились Николай Демьяныч, а с ним пожарник Никишкин и Паша, рабочий сцены. На сцене сразу запахло мазью Вишневского. У Паши, высокого парня лет двадцати, который в любое время дня казался преждевременно разбуженным, всегда было что-нибудь забинтовано или заклеено пластырем. В крайнем случае, замазано зеленкой. Сейчас он ходил с забинтованным запястьем. На бинте было желтоватое жирное пятно.
– Будем вешать, – сказал начальник. – Мокеич сегодня придет только к вечеру, так что…
– Николай Демьяныч, ну давайте я переделаю! Мне же недолго! – почти взмолился я.
– Нечего, некогда! Работы завал. Сейчас Ира из массового придет, потом рабочего у касс нужно освежить.
Что было делать, в конце концов? Начальству видней, чем мне заниматься, и если пришел черед рабочего освежиться, следовало его освежать. Рабочий был изображен на большом белом щите у северного входа. Сверху большими красными буквами было написано: «Мир крепи трудом». Рабочий был в красном комбинезоне, в красной защитной каске и в красных рукавицах. Одну руку он поднимал вверх и смотрел вперед уверенно и просто. Потому что его дело было правое. А если что, на голове у него красная каска, как уже было сказано.
И я поплелся в мастерскую. Витя со мной не пошел, а исчез в кулисах. Оттуда донесся его похожий на окрик вопрос, не видал кто-то там Лидию Григорьевну.
Я с грустью подумал, что у меня на работе никогда не будет такой боевой бравой походки, я никогда не спрошу про Лидию Григорьевну так, чтобы все поняли, какой я занятой и энергичный человек. Что бы я ни делал, мне всегда суждено выглядеть унылым понукаемым подмастерьем. А Вялкин, который будет просто болтаться по Дворцу, расспрашивая встречных по цепочке, где Кричихин или Морщук, будет восприниматься как озабоченный подвижник и подвижный труженик. Каковым, справедливости ради, он и являлся.
Вернувшись со сцены, я быстро догрунтовал щит. Высохшие белила рядом с невысохшими светились гладкостью. В мастерской было холодно: все-таки Тайгуль – это Сверловская область, а на улице моросил октябрь. За ночь комнаты совсем выстывали. Во Дворце пока не топили, и тепло было только тогда, когда из шланга подолгу текла горячая вода.
Я присел за свой стол и сразу понял, что сейчас, когда столько работы, эта поза неуместна. Выдвинув ящик стола, я достал удобный красный томик, поднялся и побрел из угла в угол, перелистывая страницы. Из книги в руки укладывалась веская отрада.
Шаги по коридору меня спугнули, я шарахнулся и споткнулся о грохотнувшее ведро. Это был опять мой старший друг и учитель с большой буквы. От Вялкина можно было не прятаться. Я не стал убирать томик в стол, а, наоборот, непринужденно развернулся к свету, чтобы его было лучше видно.
– Та-ак, что это? Что это такое? – (Он сразу заметил!)
– Ну, как там Лидия Григорьевна?
– Дай книжку-то глянуть, – он взял томик в руки и тоже почувствовал. – Где взял?
– Вчера, в книжном, я говорил.
– Хм, странно. Я ведь там был вчера утром…
– А я – вчера после обеда.
– Завоз-то утром был. Мы зашли с Федькой. Он все плакался, что денег нет. Я предлагал, а он, чудак, не берет…
Кто такой Федька, хотел я спросить, но тут в коридоре остро зацокали каблучки. Дверь пискнула от неожиданности. Покалывая сердце звуками шпилек, в мастерскую вошла Ира, девушка с полными губами и пустыми глазами. Она протянула мне свернутые в рулон глянцевые афишки.
– Вот, возьми… – сказала Ира мне. – К вечеру надо сделать.
Тут она слегка мотнула головой, так что ее волосы нежно плеснули на шею и одно плечо. Черные гладкие волосы. Меня восхитило это движение, как за секунду до того возмутили ее манеры. Она не поздоровалась, не попросила об услуге: просто велела выполнить работу. Но мотнув волосами, она словно доказывала, что имеет право вести себя именно так.
– Здрассьте, здрассьте, – Вялкин элегантно оперся на зонт. – Сделаем-сделаем, организуем, не извольте беспокоиться.
Ира смерила Вялкина взглядом. Вялкин тоже смерил Иру, но у нее почему-то смерилось лучше. Вообще-то Вялкин при его небольшом росте умел смерить взглядом так, что смеряемый тотчас терял в масштабе. Это я знал по себе. Ира ничего ему не ответила.
– Текст какой? – буркнул я мрачно.
Разговаривать с такими я не умел. Честно говоря, вообще с девушками разговаривать не умел.
– Читать умеешь? Там на обороте написано, – сказала Ира, уже стоявшая в дверях, и еще раз мотнула волосами на прощанье.
Дверь закрылась, каблучки гордо уцокали в тишину.
Мы переглянулись.
– Такая… – сказал Вялкин с осуждающим упоением. – Просто…
– Кто, Ира? Какая?
– Распоследняя, какая.
– Распоследняя? Откуда ты знаешь? – ужаснулся я, ожидая подробностей.
– Да уж знаю, – внушительно ответил Вялкин, отсекая саму возможность предъявления подробностей и давая понять, что сомнения просто неприличны.
На глянцевых листах афиш были изображены в ряд несколько старушек в русских костюмах и с ярко накрашенными губами. На декоративном чурбачке перед ними сидел сравнительно молодой мордастый гармонист. Изящной берестяной вязью было написано «Народная капелла "Березовый напев". Программа "Последняя любовь". Лирическая сюита».
– Распоследняя… – задумчиво повторил Вялкин, положил томик стихов на стол. – Давай, бывай.
Он покинул мастерскую на удивление тихо.
Часов до пяти я, закусив губу, обводил буквы, линии и пятна одуряюще пахучей эмалью в левом кармане у сцены (в мастерской щит не помещался). Закончив, с трудом разогнулся, плотно вдавил в зияющие проемы банок жестяные крышки, захватил перепачканные кисти и пошел в мастерскую. В мастерской ярко горел свет, у щита, прислоненного к стене, сидел, подавшись вперед, Мокеев и дописывал объявление о концерте, дополняя каждую букву глухими проклятьями в адрес «народной … капеллы "Березовый, на…, напев", всех ее …утых участниц, старых про…, зло… чей последней любви и предпоследней тоже». Писал он быстро, буквы выходили ловкие – одна к одной – и легкие, как бы летящие в стремительном танце. Удивительно, что у такого грубияна и мизантропа был почерк мечтательной девятиклассницы.
Сразу вспомнились мои мученические «А», «У», «X», а также «О», которые я каждый раз писал, уповая на удачу. Вздохнув, я пошел отмывать кисти и руки пиненом. Раздражающе-праздничный запах скипидара силой сдирал усталость. Идя домой, я чувствовал, как горит покрасневшая кожа рук. Земляничное мыло не смогло перебить скипидарного аромата. Я шел и смотрел на башню.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.