Текст книги "Теплые вещи"
Автор книги: Михаил Нисенбаум
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)
6
– О! Привет, привет! Что потеряла прекрасная девушка у кабинета философии?
– Прекрасной девушке нужно готовить диамат.
– Диамат – это вроде диабета?
– Программу-то не я придумала.
– Идем со мной. Я расскажу тебе об истинной философии за чашкой кофе.
– Меня ждут, Миш. Правда.
– Они-то еще ждут. А мы-то уже вместе! Чашечку кофе… Ароматного кофе незабываемым летним днем! А знаешь ли ты, что кофе облегчает подготовку к экзаменам в два с половиной раза? Ты обретешь вдохновение и выучишь свой диамат легко, как правило буравчика.
– Я не помню правила буравчика.
– Каждый буравчик должен повстречать свою буравочку.
– Что-то ты путаешь. Или смеешься надо мной?
– Ну так, слегка…
– Ладно. Только недолго, хорошо?
– Хорошо! В смысле, хорошо, что будем пить кофе, а не что недолго!
С Надей мы познакомились во время вступительных экзаменов в СГУ, причем в тот год оба провалились. Я поступил на следующий год, а Надя – еще годом позже. За плечами у нас был товарищеский опыт общего провала, меня к тому же осеняло превосходство старшекурсника.
Надя была тиха и женственна. Наверное, потому что жила на Волге, в Камышине. Реки ведь влияют на людей, и человек, живущий на берегу Терека, не может быть похож на того, кто изо дня в день видит Оку.
Мы вылетели из университета в жару четырех часов пополудни, как две пробки от новогоднего шампанского. Глядя на ее выгоревшие пшеничные волосы, светлые глаза и нежные губы, я даже думать забыл про Бонч-Бруевича.
У Нади был такой взгляд, как будто она знала мою тайну и обещала никому ее не рассказывать. Этот взгляд словно делал нас сообщниками.
Мы вошли в сквер рядом с Оперным театром. Разросшаяся сирень сужала дорожки и подталкивала нас друг к другу. Потом мы сидели в кафе и пили кофе почему-то из стаканов в тяжелых подстаканниках. Уборщица в белом халате мыла пол. Вокруг нашего стола блестели водой квадраты мокрого кафеля, а мы сидели на островке, поджав ноги. Слишком быстро справившись с кофе и парой шоколадных конфет, мы отправились провожать Надю на троллейбус. Ветер, балуясь, облепливал Надино тело скользко-голубым сарафаном. Она спрашивала про преподавателей нашего курса, я сгущал краски, а потом рассеивал опасения. «Ой, не знаю, – вздыхала она, – как жить?»
Когда мы вышли на Малышева, я вспомнил о горниловском доме. Да, надо расписать его, и обязательно нужно написать что-то потрясающее. Пусть это увидит Горнилов и пусть увидит Надя. А больше никто. Что бы ни случилось с домом, мне будет довольно этих двоих. Ну еще, может, Вялкина и Клепина. Чепнин тоже увидит, но это уж по необходимости.
На Малышева был художественный салон, торговавший навынос принадлежностями для живописи, ваяния и зодчества. Надя не пошла со мной. Она спешила встретиться с какой-то Викой. Мы договорились увидеться завтра вечером, я пожал ей руку. Как только троллейбус, приятно взнывая, отъехал, я приложил к щеке ладонь, в которой только что была Надина рука. Ладонь была холодная, но, кажется, сухая.
7
Когда я вернулся на квартиру своих друзей Кронбергов, где всегда жил во время сессии, было почти темно. Вечер тепло вспоминал запахи и звуки уходящего дня, из окон на Восточной светилась музыка, а в ресторане «Витязь» играли свадьбу. На крыльце парень в разорванной, по-вечернему яркой рубахе целовал безвольную подружку невесты в лазоревом платье. Девушка стояла на цыпочках, почти вися в воздухе.
Дома никого не было: Кронберги играли концерт в филармонии. Пока я открывал дверь, Бимка лаяла в восходящем колене, но, узнав меня, сразу полезла лизаться, истоптав мой приличный институтский костюм.
В этой маленькой трехкомнатной квартире всегда бережно пахло какими-то тонкостями, из которых складывалась ежедневно-праздничная, как мне тогда казалось, жизнь Кронбергов. На столе в светлой кухне сушились на полотенце красные в белый горох чашки. Бимка ушла в один из своих любимых уголков между кроватью и батареей, куда влезала уже с некоторыми затруднениями. Там она лежала и вздыхала так мирно, как может вздыхать тот, в чьей жизни царит полный порядок и покой.
На ощупь пробравшись к столу, я нашарил кнопку и зажег настольную лампу. Под исцарапанным стеклом проснулись фотографии хозяев и их взрослого сына.
Мне следовало подготовиться. Достав несколько чистых листов, я принялся наносить еле видимые паутинки линий на озаренную желтым светом бумагу. К приходу Кронбергов было готово около пяти эскизов. Тишина перестала быть зазором между звуками. Она вышла на сцену одна, улыбаясь холодно и вечно, словно летнее звездное небо.
Еле слышно хлопнула дверь подъезда, и собака в спальне, выбираясь из-под кровати, залилась лаем. Ключ еще цокал в скважине, а я уже отпирал замок изнутри.
Всякий раз, когда Кронберги приходили с концерта или репетиции, вместе с ними в дом неявно вваливались искры, ноты, гомоны большого оркестра. На четверть тона сильнее запахло духами. Поперек кресел легли два матово-поблескивавших футляра, скрипичный и альтовый, – такая же красивая пара, как Михал Наумыч и Татьяна Ивановна.
Ожила кухня. Через золотистый просвет приоткрытой двери потянулось отчетливое шкворчание и аромат жаркого.
– Слышь, студент! Как насчет пачучуть для здоровья? – в глазах Михал Наумыча плясали аспиды и василиски.
– Прекрати портить мне ребенка! – Татьяна Ивановна приподняла крышку над сковородой, выпустив на волю жареного картофельного духа.
– Как можно не пить и разбираться в искусстве? – удивился Михал Наумыч. – Считаю, нужен спецкурс по пьяному делу. Могу на полставки или на почасовой.
Шутки Михал Наумыча всегда противоречили его аристократической внешности. Не прекращая говорить и напевать, он жевал стрелку лука в ожидании ужина.
– «О, если б мне забыться и засну-у-уть!» – пропев это, Михал Наумыч вдруг закашлялся. – Попало… кха-кха… не в то горло… Кхой!
– Допелся, Змей Горыныч! – сказала Татьяна Ивановна с торжественным упреком.
– Наумович! Я бы попросил!.. – кашлял Михал Наумыч во все горла.
8
Лежа в постели, я думал сначала о Кронбергах, потом о Наде и о картине, мысленно писал Надин портрет на стене горниловского дома, потом она брала меня за руку и мы куда-то брели по мокрым от дождя улицам. Город уже зашел в ночь по самые высокие крыши, а я все ворочался в полусне и наказывал себе не проспать рассвета.
Затем сон накрыл меня рваной волной, а когда я открыл глаза, ночь уже замутилась подкатывающим рассветом. Дрожа от холода и сосредоточенности, я тихонько собрался, расплавил кипятком горку растворимого индийского кофе, пахнущего дважды ржаным хлебом. В комнате вздохнула во сне Бимка.
По улице раз в пять минут проезжала машина, прошли несколько хмурых озябших солдат, пробовали петь птицы. Я так и не согрелся, когда добрел до знакомой калитки на Бонч-Бруевича. Через два шага туфли стали мокрыми от тяжелой утренней росы, и на ступеньках напечатались темные следы.
Я осторожно толкнул дверь и вошел. Дверь с внутренней стороны липла свежей краской. Приглядевшись, я увидел смутные сплетения растений: желтые лепестки, багровые листья, синюю хвою. Чепнин времени не терял.
Крадучись, чтобы не разбудить Че, я пошел в маленькую комнату, вынул из пакета краски, растворитель, кисти и прочее. Нож выскользнул из руки и брякнулся о пол. За стеной скрипнуло.
Положив на пол листки с набросками, я выбрал место на выкрашенной эмульсионкой стене, где не было трещин, смахнул тряпкой пыль и очертил карандашом большой квадрат.
Первые полчаса я рисовал, сжимая зубы, чтобы не дрожать (наверное, надо было поесть). Наконец перестал замечать себя.
В комнату пришло солнце, потеплело. Рисунок был в основном нанесен, я отошел на три шага посмотреть на него. Только согревшись, понял, как сильно не выспался.
В соседней комнате послышался тяжелый стук, потом слова (даю зачетку на сожжение, это не была цитата из Петрарки). По коридору затопали ноги, и я в проеме мелькнул Чепнин, идущий к выходу походкой ослепшего динозавра. Шумно пописав и еще раз поприветствовав новый день небогоугодными словами, он пошел обратно в дом. Я боялся напугать его. При этом было непонятно, лучше ли предупредить его голосом или, наоборот, ничего не говорить.
Но испугался как раз я, как только, заметив меня, он вошел в комнату. Белая рубашка Андрея (относительно чистые ее места) сейчас казалась более белой, потому что была в пятнах запекшейся крови. Кровь была на усах, рассеченная бровь наплывала на глаз. «Ну у них тут и танцы. Никакой техники безопасности», – сказал Андрей, с трудом шевеля губами.
Оказалось, вчера вечером Че, которому стало темно и скучно, проник на концерт в Дом офицеров, после которого была дискотека. Как его пустили в Дом офицеров, непонятно. Танцы вышли зажигательные, Чепнин получил в туалете солдатским сапогом по ребрам и пряжкой солдатского ремня в бровь. Но и уральское офицерство тоже понесло ощутимые потери. Ударило лицом, так сказать.
– Самое обидное, даже не помню бабу, с которой танцевал. То ли в платье она была, то ли нет.
– Ну, если б нет, ты бы запомнил.
9
В три был экзамен по археологии. Бородатый балагур Выдомский водрузил среди билетов термос и время от времени подливал в чашку горячий кофе. Кофейный пар блуждал в его бороде. К археологии готовились по оглавлению: все понимали, что строго спросить не получится, иначе на пересдачу погонят весь поток. Выдомский это понимал еще лучше и ухитрялся спрашивать так ловко, что правильный ответ как бы разыгрывался в четыре руки:
– Не правда ли, коллега, основные сведения о питекантропе получены… где?.. В Минске, в одна тысяча девятьсот семьдесят первом году от рождества сами знаете кого? Нет? Ха-ха-ха! Правильно, правильно, коллега, на острове Ява… – Коллега за время этой тирады только один раз отрицательно мотал головой. – И объем мозга у него был какой? Пол-литра? Нет? Ах вы умница! Конечно, мозги не измеряются литрами, разве что в случае крайнего разжижения… Ха-ха-ха…
Если во время опроса ему случалось хорошенько потешиться над студентом, он ставил «четверку» – в благодарность за полученное удовольствие. Если нет – отвечавший получал «удовлетворительно». Во время моего ответа Выдомский тоже много смеялся, едва не поперхнувшись кофе, громко спросил, отчего это я «трублю воинственно, как слон в сезон спаривания», а в завершение сказал:
– При всем желании поставить «пять» ставлю вам «четыре». И это «хорошо», дорогой мой.
В семь мы встречались с Надей у памятника Луначарскому. Едва выйдя из университета, я побежал. Надя опаздывала, но я опять не волновался. Не потому, что мне было все равно, а потому что ожидание на свидании – часть свидания. Давно уже никого не ждал ни у каких памятников, и учащенное сердцебиение было выздоровлением от хладнокровного безразличия. Но когда я увидел Надю, волнение вернулось.
Мы гуляли по тихим купеческим улочкам старого Сверловска, я держал ее за руку. Ладонь моя вначале стала мокрой, я волновался и от этого тоже, но Надя руки не отнимала, наоборот, тихонько пожимала мои пальцы, точно пропускала мягкие заряды нежности. Так что через четверть часа мое волнение разгорелось до пламенной болтливости. Говорил только я, она лишь улыбалась теплой, почти материнской улыбкой, но мне этого было достаточно.
Всегда считал, что мои умные мысли должны производить потрясающее впечатление, особенно на девушек. То, что Надя меня тихо и улыбчиво слушала, было подтверждением моей правоты и подстегивало необузданное многословие.
Городское небо постепенно смеркалось, но моя пылающая голова, казалось, освещала все закоулки и подворотни вместо фонаря. Мы забрели во дворик деревянного дома, стояли там, прижавшись друг к другу. Ораторствовать, обнимаясь, было как-то неудобно… Все невысказанные слова спускались в сердце, которое с боями пробивалось к Надиному.
10
Суббота была свободна – следующий зачет только во вторник. Надя готовилась к зачету по искусству Древнего Востока («Древнего во скоко?»), никакие увещевания на нее не действовали. Я уже знал, что влюбился, но еще мог проводить время без нее, дышать другим и думать о другом, хотя граница между мыслями о ней и остальными понемногу разъедалась. Меня ждал заброшенный доме на улице Бонч-Бруевича.
В городе ворочалась с боку на бок жара, а в каменном доме было почти холодно. На ветке яблони сохли серые носки в красную полоску. На крыльце сидел невесть откуда взявшийся пушистый сибирский кот. Тут же стояла опустошенная и вылизанная до блеска банка из-под консервированного минтая. Глаза у кота были барские, наглые.
За прошедший день Чепнин расписал косяки на кухне и в коридоре лунными лучами, павлиньими глазами и самоцветами. В большую комнату я не заходил, дав себе слово не смотреть на его картину, пока не допишу свою.
Чепнин отсутствовал. Я сделал круг по кухне. Сегодня все было другим. Птички в ангельском нимбе были горячими и быстрыми, распятая рыба кричала каждой царапиной. Трещины в штукатурке испускали темный целебный смысл. Отчужденными, но все равно моими губами они прошевеливали: «Ты живой!»
Рисунок на стене ждал разноцветной плоти.
На кусок линолеума выдавлены белила (несколько витков в разных местах), рядом – таинственный кобальт, мрачный краплак и все кадмии, какие удалось купить в магазине. Палитра делалась все наряднее, мне уже не терпелось терпелось крутануть кисточкой по новеньким червячкам, сбивая новый цвет. Бутылек с «девяткой» распечатался с гулким чмоком, как волшебная лампа. В ноздрях посветлело от яростного джинна живицы.
Да, пора уже сказать о картине. Картина выходила такая: кругом небо в налитых тучах. Такое небо, что в нем много от земли: по нему можно ходить, на нем можно валяться, сидеть, вообще жить. Внутри неба – не то планетка, не то мыс. И лежат там, обнявшись, спящие юноша и девушка. Вокруг места, где они спят – два ручья, до краев наполненные рыбой. Нет ни одного сантиметра, где не было бы рыбы. Не ручьи, а косяки рыб в речных руслах. Я хотел, чтобы в верхнем ручье рыбы были холодные, ледяные, а в нижнем – огненные, с чешуей красного золота.
Кот неслышно вошел в комнату и стал самовольно тереться о мои ноги, наполняя пространство мурчанием, точно шкура его была наэлектризована мягкими звуками.
Небо уже набухало краской, уже пригнулись тяжелые кроны над спящими любовниками, уже холодел от первых влажных мазков верхний ручей, как я подошвами услышал сотрясание крыльца, и через пару секунд в благородный аромат пинена, как в русы косы, вплелись плебейские запахи курева и перегара.
– От-те на! Здорово, вундеркинд!
– Здрасьте, – ответил я, не оборачиваясь.
– Так. Ага. Так, – одобрительно токовал пьяница. – Матерый, матерый живописище!
– …
– Краплачку бы б помощней вот туточки.
– Спасибочки, – я был трезв и угрюм, – уж как-нибудь сам накалякаю.
– Сто-сто-сто-сто-стой!!! Да-ка! Дай, говорю-ка, я! Ну дай, будь ты неладен! – пьяненький Чепнин стал ловить мою руку, пытаясь не то направить ее, не то отобрать кисть.
– Отвали, это моя картина.
– «Моя-твоя!» Я как лучше сделаю, вот только в этом месте, – он тыкал пальцем в какую-то точку. – Ладно, … с тобой.
– Не спорю.
– Не хочешь – не надо.
– Ты где был? – спросил я, чтобы отвлечь Чепнина от его братских живописных порывов.
– А тебе не один хрен?
Такие вопросы всегда ставили меня в тупик.
В конце концов он ушел к себе, сердито двигал лавкой, гневно ворочался и наконец недоброжелательно затих.
Я вышел на крыльцо, вытирая руки тряпкой.
Нужно было написать его похожим на меня, а ее написать как Надю. Тогда… Нетерпение возвращалось ко мне в виде навязчивой идеи: наколдовать картиной нашу любовь. Нарисовать повелительную картину будущего! Я представил, как Надя смотрит на картину, узнает себя и густо краснеет, потом бросается меня целовать. Мы падаем, вокруг шумит вода, плещутся ледяные и огненные рыбы… В таком духе…
По Бонч-Бруевича проехал грузовик. От дизельного рыка зазудели стекла. Было жарко и ужасно хотелось пить. Откуда брал воду Горнилов? Наверное, где-то во дворе или неподалеку должен быть колодец или колонка. Я зашел в траву. Земля таилась под хищными зарослями малинника, крапивы и лопухов. Каждый шаг похрустывал травяными соками и был чреват.
У развалин сарая были кусты ирги, усыпанные ягодами. Когда я подошел, с веток вспорхнуло два дрозда. Многие ягоды были пока розовыми, но попадались и спелые.
Потом я вернулся в дом. Кончики пальцев были перемазаны чернилами.
Круг от зеркала выделялся, как потайная дверца.
На кухне стоял пустой чайник, похожий на чумазого беспризорника, открытая банка с недоеденной тушенкой. Бельма жира лежали на мясных волокнах.
В маленькой комнате тоже не было ничего. Я еще раз поглазел на облака и очерк фигур, а потом крадучись прошел в большую комнату. Я не собирался смотреть картину Че, просто сильно хотелось пить. Но войдя туда, я забыл о своей жажде, потому что увидел его картину.
Да, картина… Мазки разлетались, как огромная стая потревоженных мальков. Или цветных знаков. А в них, в этих знаках-мальках, пели, качались огромные фигуры: то ли люди, то ли волки, то ли солнца, то ли хищные цветы.
Я пишу про людей, зверей и растения, но все это – только попытка поймать контурами то, что ускользает от определений.
Его краски плыли, переливались друг в друге, смешивались, не теряя чистоты. Каждая вещь была не только собой, но чем-то еще. Мазки закручивались в воронки, в вальсирующие смерчи, из которых свивались предметы и фигуры.
Так мог бы писать Иеремия либо Стравинский. Или какой-нибудь леший. Но написал Андрей.
Я перевел глаза на спящего Че. Он лежал на жесткой скамье, положив под голову свой пустой баул. Лица (и, соответственно, синяка) не было видно, он отвернулся к стене. Как у такого человека могли зарождаться подобные образы? Я вспомнил кровь, запекшуюся в усах…
Сейчас он дышал ровно, спокойно, как ребенок. Рубаха была свежая, выстиранная. Под лавкой спал приблудный котяра, которому Чепнин мазнул по темечку оранжевой краской.
Стараясь не прервать киносеанс в бедовых головах, кошачьей и человечьей, я на цыпочках вышел из большой комнаты и вернулся к своей картине. Краска запрыгала влажными искрами с палитры на стену. Яростно старался я быть менее аккуратным, чем до того. Потом помыл кисти, оттер руки, накрыл палитру клеенкой и вышел.
11
На Малышева меня обогнал троллейбус. Тут только оказалось, что за последние час-два я ни разу не подумал о Наде. Но стоило вечером позвонить ей на квартиру и услышать длинные гудки, как я снова стал изнывать. Слушая десятый или пятнадцатый гудок, я думал, что к ней ворвались головорезы. Привязали Надю к креслу-качалке и оставили в двух шагах от телефона. Сейчас она плачет, пытается дотянуться до телефона и качается, качается, качается. Я хохотал так, глазам горячо стало. Гудки, гудки, гудки. Трубка тяжело вдавливает рычаги в корпус.
Вообще-то надо сказать ей, что нельзя меня мучить своим отсутствием, что я могу из-за этого повредиться в уме, если уже не повредился. Во мне закипали сотни жалоб, причем жаловаться хотелось ей. Только ей. Гудки, нескончаемые долгие гудки.
Телефон отозвался в полночь. Надя разговаривала отрешенно и доброжелательно, как врач-психиатр. Нет, завтра она не может встретиться. Послезавтра Древний Восток, а уж там видно будет. Нет, вместе заниматься в библиотеке не получится, у нее книжки дома. Нет, она будет не одна. С Викой, а с кем же.
Через четыре дня нужно было сдавать античку, а я даже не притронулся к книге. Пора было возвращаться к науке, которая сейчас сделалась чем-то вроде игольного ушка для верблюда: и мелко, и узко, а главное, совершенно непонятно, на кой верблюду туда соваться.
Я забегал на час в библиотеку, выписывал на бланках требований с десяток названий, брал тяжеленную стопку книг и садился у стола. Смотрел на картинки, мимо картинок или сквозь них. Окунал мокрое от жары лицо в омут воображения. Вскакивал, волок книги сдавать и шел в горниловский особняк. Разматывал укутанные в мокрую тряпку и полиэтилен кисти, поддавливал немного красок на палитру и принимался за работу. Было уже похоже, да, похоже.
Но теперь невозможно было избавиться от своих мыслей-тюремщиков даже здесь. Думалось только о ней, и даже движениями кисточки я блуждал по лабиринтам обид-желаний и видений-жалоб.
Кстати, день за днем горниловский дом расцветал все новыми узорами: Чепнин притащил большие банки дешевой эскизной краски и расписывал балки в прихожей, дверцы кухонного шкапчика, оконные переплеты и крышку у чайника. Незакрашенные участки были незавоеванными провинциями его империи.
В понедельник я попытался сбежать. Не пошел ни в библиотеку, ни на Бонч-Бруевича, а поехал на ВИЗ. Там в озерной дали меня ждал мой остров.
На ВИЗе было тихо и пустынно. По всей глади уходящих вдаль вод виднелось всего две-три лодки. Пляж и пристань свежели безлюдьем.
Мне выдали лодку и весла. Лопасти весел были выкрашены суриком. Я положил на банку пакет с книгами и бутербродами, потом оттолкнул веслом громыхнувшие сходни.
Было пасмурно, но все же довольно жарко. Наклон, взмах весел, лопасти вплескиваются в темную пузырькастую воду – и мне делается чуть-чуть легче. Это длится мгновение, потом хаос смыкается и нужно опять грести, спасаться усилием, брызгами и девчачьим запахом озерной воды.
Все, что не было мной, было хорошо. Я бы хотел отделаться от себя, перестать замечать свои чувства, замутняющие образ мира. Но почему-то почти ничего, кроме меня и Нади, вокруг не было. Теснились и мешали друг другу (и мне тоже) картины наших встреч, мои глупые реплики по телефону, я бессознательно пытался вспомнить и вдохнуть ее запах. Надя торчала отовсюду, как заноза, которую я уже почти мечтал вытащить.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.