Электронная библиотека » Михаил Захарин » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 30 октября 2023, 11:09


Автор книги: Михаил Захарин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Спасительной от чего? От мук, от страха, от физической боли, страдания, которое ждет меня где-то там впереди, в неизвестном географическом уголке! От унизительной жалости к себе или от жалкости предстоящего существования!

Наверное, от всего вместе взятого это должно меня спасти…

Но стоило мне очутиться на улице, глотнуть свежего воздуха, увидеть свет, услышать шум машин на дороге, как резко захотелось воздержаться от подобного «спасительного» шага. Мне чертовски захотелось жить! У меня появились душевные силы бороться с чем угодно. Бороться каждый день, хоть в аду с инфернальными чертями! Бороться за жизнь, за будущее, бороться вот за этот момент – быть на улице! Ощущать на себе силу жизненных токов Солнца, ветра, запахов, вдыхать свежий воздух. Это и есть маленькое счастье каждого дня, ради которого стоит всё терпеть!

Контраст между душной мрачной камерой и светлой улицей был поразительно ярким, освежающим, вразумляющим. Я понял, что, может, ничего еще не потеряно. Я, может, всё приму и всё выдержу! Может, я какой-то особенный, и предельных сил моих мне хватит на то, чтобы заглянуть в самый жуткий угол нашей современной жизни. Заглянуть и выдержать!.. И остаться там НАВСЕГДА?!.

С этой мыслью я не готов был смириться! I hesitate.

* * *

После интенсивных движений я слегка вспотел. Я чувствовал себя превосходно и резво, стараясь не замечать причиняющие неудобство затянутые наручники. Дышу глубоко, как дышат люди после физических упражнений. Из моих легких вырываются струи пара, растапливая на лету снежинки. В моем дыхании полно жизни! Как и в этих снежинках, которые падают на мое лицо, щекоча его и тая, напоминая мне далекое детство. Именно в ту беззаботную святую пору я мог позволить себе стоять во дворе допоздна, задрав голову, и смотреть на густо падающие огромные хлопья снега, которые так сказочно светились в ореоле желтого фонаря… Подобное созерцание завораживало меня до транса, до глубокого смысла, который постепенно открывался только лишь мне. Тогда я стоял счастливый, не осознававший еще своего счастья, с клюшкой в руке, ловил ртом снежинки, и они щекотали мне нос, делая меня уязвимым, возбуждая во мне неуемный детский азарт. И единственное, что меня беспокоило в те сказочные вечера, это чтобы мама не загнала меня слишком рано домой, забрав от друзей и от этой свежей белой благодати.

Вот такое элегическое воспоминание посетило меня сейчас, когда я стоял в грязном, сером тюремном дворике, когда подставил свое небритое лицо под новогодний снег…

Вдруг я понял, что ничего с того времени не поменялось! Мое детское мироощущение при созерцании этой тихой зимней картины – не изменилось! Между моим детским «Я», сквозь которое проходили потоки радости и тихого восторга в те минуты, и «Я» уже взрослого, замученного непростыми обстоятельствами жизни – нет никакой разницы! Я тот же десятилетний мальчуган и чувствую то же самое. Мое ощущение жизни, момента, его текущий смысл в минуту падающего снега – всегда одинаков для меня и неизменен. Это умиление и тихая радость… Мое внутреннее сенсуальное «я»[1]1
  Сенсуальный – основанный на чувствах, ощущениях (примеч. автора).


[Закрыть]
, этот крохотный спектр эмоций – не меняется. Меняется лишь внешняя оболочка, условия жизни, меняется одежда, машины, мода, мораль; меняются жены, нас предают друзья, мы толстеем, но вот это сенсуальное «Я», которое швырнуло меня в детство, где формировались мои чистые восторги жизнью, вот оно – неизменно и не может пройти просто так!.. Оно закончится с нами. А в наши дни оно лишь может покрыться налетом цинизма, скрыться за грубостью окружающей среды и дурных привычек. Его можно не услышать в повседневной спешке и суете, не разобрать в этом многослойном шуме. Я не знаю, понимаете вы меня или нет, – неважно! Но если вы однажды случайно наткнетесь на воспоминание, ощущение или явление из своего детства, то остановитесь и прислушайтесь к себе!.. Вы почувствуете, что у вас есть непреходящее, фундаментальное, подлинное, чистое, без примесей и по-детски искреннее состояние души.

Некая константа эмоций, которая была задана в детстве, которой вы и являетесь.

Сегодня Новый год.

* * *

Вернувшись в камеру после прогулки, я ничего не хотел делать. Не хотелось ни с кем перекрикиваться, кого-то тревожить, не хотелось, чтобы тревожили меня. Я протер полы влажной тряпкой, вымыл руки и сел на единственную в камере приваренную к шконке табуретку. Посидел. Помыл и съел яблоко, потом мандарин. Сел. Посмотрел на потолок, на стены, бросил взгляд на тусклую лампочку. Загрустил. Закурил…

Все эти дни я думал о многом и не переставал думать о Ней. Думал постоянно. Она протискивалась между самыми мрачными мыслями, в минуты самых неприятных дум. Она была настырной. Такими же качествами обладали и мысли о Ней, постоянно проникали в те места, где им не было места. Я задумался, и мне взгрустнулось. Тогда я сел и написал небольшое письмо-записку Ей. На маленьком листке, мелким почерком, в каждую клеточку. Написал, что – всё! Больше не надо маяться и метаться, ждать и надеяться, по возможности быстро забыть и не вспоминать. Что-то еще про ее «очаровательность» в момент, когда она плачет. В общем, скомпоновал какие-то сентиментальные слова и фразы, которые максимально отражали мои размышления о Ней и о необходимости резко «расстаться» (хотя мы и так уже не были вместе).

Писал, сидя на полу, перебирая в памяти ее движения, жесты, ужимки, взгляды, губы… Хотел предсказать себе Ее реакцию.

Это здорово отвлекло меня от окружающей действительности.

Доставить эту последнюю (я так думал) записочку до Нее оказалось делом непростым. Я не хотел прогонять ее через цензуру. Строчки были слишком личные. Пускать чужих к себе в душу – больно. Как сигаретой прижечь себе глаз! Поэтому я выгнал письмо через Лёху Б.

Я свернул записку в плотную трубочку, она получилась не толще простого карандаша и не длиннее половины его. Запаял в целлофан. Это называется шпулей. Потом я обернул ее бумагой и спрятал под стельку в самый носок кроссовка, предварительно узнав, что обувь не проверяют.

Так я выходил на прогулку каждый день, пока мне не повезло и меня не закрыли по соседству с Лёхой, моим другом и подельником, который на тот момент тянул свою «пятнашку» в карцере.

Я, застегнутый в наручники, снял кроссовок и вынул из-под стельки шпулю. С трудом, без помощи рук надел кроссовок обратно. Сдернул бумагу со шпули. Нашел щель в стене и вставил в нее записку. Стукнул Лёхе в стенку, сказав: «Смотри!» Вытащил зубами из стенки свою записку, прицелился, подпрыгнул и выплюнул прямо в дырку между прутьями решетки вверх через стенку. Записка перелетела.

– Дома, – сказал Лёха.

Готово! Он прятал ее у себя до тех пор, пока к нему не пришел адвокат. Адвокат уже, переложив письмо в конверт, отправил Ей, в прекрасный город с мостами.

Вот какая получилась усложненная процедура отправления. Но знала ли Она это? Нет! Было ли Ей это интересно? Вряд ли! Где Она была, что чувствовала, когда читала эту помятую бумажку? Не знаю. И вообще, какая теперь уже разница? Я для Нее перестал быть. Я для Нее умер, выпал в осадок Ее воспоминаний. С годами он покроется новым слоем будущих отношений, знакомств, впечатлений и свежей радостью текущих дней. Я буду в самом низу. Ей станет просто лень мысленно ворошить прошлое, взмучивая чистую воду своей памяти, поднимая меня со дна.

Все мы временны и скоротечны. А наши чувства предательски обманчивы в своем кажущемся постоянстве и скоротечны вдвойне. Всё забывается в этом мире, всё проходит. Важно, как мне кажется, лишь то, какое впечатление мы оставляем человеку, с которым расстаемся. Впечатление вне памяти, оно тоньше и неуязвимо для времени. Оно, кажется, не исчезает с годами. Эта легкая, но прочная связь создается у нас где-то в мозгу в виде нейронов, не меняется и не проходит. Вот почему мы, пробуждаясь, не всегда можем вспомнить свои сны, но впечатления о них сохраняются и задают тон нашему настроению. Мы не можем вспомнить песню, но сохранившееся впечатление о ней говорит, что она прекрасна.

Так же и о человеке: мы можем забыть его черты лица, цвет глаз, движения, голос, но впечатление о нем – никогда!

Я знал это подсознательно. Поэтому я хотел оставить Ей себя в виде приятного, доброго впечатления, о котором можно было бы красиво взгрустнуть, вспомнить.

В общем, обычные проявления тайных страстишек заурядного человека. Ничего оригинального из моего рваного нутра не вырывалось. И, наверное, ничего волнительного, как мне теперь кажется, я тогда Ей не написал. Несколько сентиментальных, быть может, ласковых строк. Попытка вывернуться наизнанку в последний раз, но при этом с полным сохранением достоинства и мужского хладнокровия в беде… Какие-то напутствия, пожелания, прощальные слова, не помню точно. Впрочем, неважно уже! Уже давно все неважно. Это тогда мне казалось, что важно суметь сказать последние слова. Сказать красиво, значительно, осмысленно. Задеть за душу, тронуть, взволновать, стать маленькой занозой в сердце…

Этот ритуал эпистолярных расставаний, подсмотренный мною из каких-то красивых фильмов и книг, казался мне важным и необходимым действием, заключительным аккордом нашей тюремно-романтической истории, который должен подвести грустный итог.

Итог сделан. Я его подвел.

Записка ушла Ей – в светлый, прекрасный, свободный мир.

Я остался здесь – в жестком, грубом антимире абсолютного зла.

Однажды красиво начавшаяся история двух молодых людей – закончилась…

Тюрьма – козел, как говорят зэки.

* * *

Наступил вечер. Меня благополучно покормили какой-то дрянью. Выдали вонючий, страшный и тонкий матрас. Приказали спать. Я съел яблоко, крикнул Андрюху, который весь день меня донимал, не давая как следует погрустить. Тут же вклинился Тигра. Мы втроем подняли шум в нашем забытом богом отсеке. Это обычное дело после того, как выдадут матрасы, а сегодня тем более, Новый, мать его, год! Мы что-то натужно кричали друг другу, и наши крики имели мечтательно-радостную окраску. А как же! Разговаривали о празднике, женщинах, еде, ресторанах, о том, «как хорошо бы…», «сейчас бы…» et cetera.

Сверху дежурная крикнула, чтобы мы заткнулись. Но сказала это ненастойчиво, учитывая праздничное настроение, позволяя нам небольшое нарушение в честь новогоднего вечера.

В результате я сказал пацанам, что собираюсь спать, что решительно не вижу смысла ждать полуночи, что все равно шампанского у меня нет, женщины не придут и друзья не заедут. А утром рано придут осоловелые гайдамаки и заберут у меня единственную радость – сон. Поэтому я откланялся.

Я действительно не чувствовал особой радости от праздника. Так, остаточное, инерционное ощущение, что должно быть весело, не более. Я уже пребывал в своем другом измерении, здесь всё иначе. Здесь нет праздников, здесь – атмосфера горя. И я теперь отчетливо понимал, что лишен Нового года навсегда! Эта мысль отравляла мне настроение. Единственный плюс, который я извлек для себя в утешение, это то, что завтра я не проснусь с похмельным синдромом и голова моя не будет раскалываться от боли.

Как известно, во всем отрицательном можно (и нужно) найти положительные моменты.

Закурив «Парламент», который контрабандой доставлял Рыба, я лег на свое шконко-место. В трусах, поверх своего мягкого холлофайберового одеяла, я лежал, закинув руку за свою лысую дурную голову. Смотрел вверх, на тусклую лампочку (глаза всегда тянутся к источнику света), на грязные стены с замысловатыми узорами, которые за эти дни так примелькались мне, что кажется, я наблюдал их и знаю всю жизнь. Выпуская дым из легких, я созерцал, как клубы его заполняли влажное пространство камеры, медленно превращаясь в неподвижную сизую взвесь. Как на потолке колыхались от воздуха ошметки грязной паутины, в верхних углах уютно расположился известковый грибок. Сыпалась штукатурка. Капала из крана вода. Наверху, как живой гниющий организм, жила и копошилась тюрьма. Под эту общую картину звуков и ракурсов я потихоньку погрузился в неглубокую фазу сна.

Проснулся от ужасного крика и шума. Мне показалось, что я проспал долго. Весь корпус шумел. Зэки охрипшими голосами поздравляли друг друга с Новым годом, очень коротко, лапидарно, но, казалось, искренне. С улицы раздалась канонада взрывов. Сквозь этот шум, наверное, громче всех кричал Андрюха: «Миха, братан! С Новым годом тебя, родной!!! Здоровья тебе, удачи! Не унывай, держись! Все будет хорошо!»

Это было от души, и, мне кажется, он поздравлял меня крупным шрифтом.

Безусловно, и я начал надрывать голосовые связки, разбрасываясь добрыми известными всем словами. Это был всеобщий долгожданный момент, к которому так тянулись, стремились, мечтали и ждали. В СИЗО и тюрьмах (кроме места, откуда я пишу эти строки) тоже есть место для торжеств, маленькое пространство для праздничного размаха. Каждая камера, каждый человек встречает его по-своему, в силу своих персональных возможностей. Традиция празднества сильна, особенно Нового года. Никто не хочет считать себя маргиналом. А быть частью общего грандиозного праздника – это почувствовать себя счастливым.

На улице загрохотали с утроенной силой мощь и красота бесчисленных фейерверков.

– Мишаня! Смотри, что творится на улице! Смотри, красота какая, глянь в окно быстрее! – кричал откуда-то из глубины камеры Андрюха.

– Да у меня нет окна, ё-мое, я же тебе говорил!

– У него нет окна, – вторил моим словам Тигра.

– Блин, жаль! Знаешь, как красиво?

– Знаю, – говорю, – с Новым годом!

– С Новым годом тебя, родной! Давай не унывай. Все будет хорошо, поверь! – искренне на это надеясь, кричал Андрюха.

Поздравил Тигру, он – меня. Еще какое-то время арестанты покричали, потом стихли. Но еще долго, очень долго город шумел раскатами фейерверков и никак не хотел униматься. Под этот грохот всеобщего уличного веселья меня душило нестерпимое чувство тоски. Я попытался быстрее заснуть, не думая (но тщетно) о потерянной свободе, о жизни, о смерти и в целом вообще о будущем. Постарался не думать ни о чем, иначе можно было сломать себе мозг от этих сумасшедших горок. И где-то в процессе глубокого размышления над тем, чтобы запретить себе размышлять о собственных размышлениях, я уснул.

Вот так и закончился для меня 2006 год. Без четкой грани, которую отсчитывает бой курантов, и выстрела пробки шампанского, я вступил в 2007 год. Ни смеха, ни света, ни шума близкого круга и улыбок близких людей; никакого круговорота веселых и пьяных событий и лиц, быстро вращающихся в мозгу картинок невеселого, но смешного похмелья; никакого угара и новогоднего куража! Ни женщин, ни жестов, ни вымершего утра первого января. Ничего! Но с нарастающим и неизбежным чувством чего-то пугающего, темного, вечного!..

Мое «ПЖ» представлялось мне в виде невидимого спрута, огромного инфернального чудища со смертельно ядовитыми и липкими щупальцами, которое, жадно ожидая, затаилось где-то в глубине моего скорого будущего. Шипя, шевеля своими длинными мерзкими щупальцами, оно ждет меня, чтобы схватить и утащить подальше вглубь своего адского обиталища, откуда никто никогда не возвращался.

* * *

Дальше дни потекли быстрее. Набирая ход, они набирали и смысл. Во мне щелкнули тумблером и включился механизм постепенно нарастающего сопротивления.

Уже со следующего дня я начал понемногу отжиматься. Немного. Подхода три-четыре по тридцать – сорок раз. В удушающем пространстве без кислорода это давалось мне очень тяжело. Просто нечем было дышать. К тому же события последних дней смачно высосали у меня физические и духовные силы. Последние дни перед приговором я находился в другом корпусе, в карцере с кафельным полом и огромными окнами полуподвального помещения. Мерз и много отжимался, теряя достаточно энергии, не восстанавливая ее сном и нормальной пищей. Нервничал, размышляя над скорым приговором, пытаясь угадать свое будущее: цифры, буквы? (Все-таки буквы. Будущее уместилось в буквы.) Из-за этого нервного гона подолгу не мог сомкнуть глаз.

Но сейчас я потихоньку начал восстанавливаться. Каждый день ходил на прогулку, но иногда они изыскивали «причины», и я оставался в своей влажной темнице, лишаясь драгоценных глотков воздуха.

В маленьких двориках, со скованными за спиной руками, я бегал по кругу, прыгал на стенку, отталкиваясь ногами, и приседал. Поскальзывался на льду и больно падал, наручники врезались в кожу и кости острыми краями, затягивались еще туже, оставляя сине-кровавые следы. Падал, но поднимался, матерился, но, что забавно, смеялся!

Я смеялся от собственной неуклюжести и нелепости происходящего. Попробуйте почесать себе коленкой нос или даже глаз, представить себя со стороны и не рассмеяться.

На прогулке часто общался с соседями, когда это позволяла смена. Мои близкие, те, что сидели в карцерах, все время кричали мне, поддерживая, ободряя теплыми словами, сочувствуя моему незавидному положению. И это здорово ободряло меня, хоть я и понимал, что практического смысла в этих словах нет, лишь только импульс искренности друга. А затем мы расставались.

Прогулка – это единственное пространство, в котором можно было коммуницировать с другими людьми, узнавать тюремные новости, получать и передавать приветы. Для меня это был луч света среди мрака.

Каждый день у меня играло неизменно «Русское радио». Его мертвая музыкальная ротация начала активно надоедать. Все эти Фриски с Аварией, Орбакайте, Басковы, Корни, Фабрики, Киркоровы, Блестящие, Свистящие, Смердящие, Крутящие пальцем в носу (в носу ли?). Вся эта попсовая непотребщина начала меня откровенно бесить (но все же отвлекать от гула тяжелых мыслей). Я пытался отключить, сломать, убрать эту звуковую коробочку, спрятанную глубоко в стене, но безуспешно. Уж слишком надежно она была защищена от моих деструктивных намерений. И таким насильственным образом я подвергался аудиальной пытке. «Русское радио», звучащее без перерыва, без перебоя, уже вызывало стойкое отвращение.

По окончании карцера (5 января 2007 года) пришли молодые тюремные клерки и по шаблону придуманного повода в постановлении продлили карцер еще на пятнадцать суток.

Это несильно-то меня удивило. Во-первых, все самое худшее со мной уже произошло. Во-вторых, я этого ожидал и, соответственно, был готов к этому. В постановлении было написано, мол, вел переговоры с камерой такой-то, с осужденным таким-то (который находился совсем на другом продоле, через несколько стенок и дверей от меня, что не давало никакой возможности «разговаривать» с ним. Я им это говорил, этим беспрецедентно тупым клеркам), тем самым нарушил статью какую-то. Ну и так далее.

А написали они это только потому, что в той камере отбывал свои очередные пятнадцать суток мой близкий, Саня Франц. И значит, теоретически, по их высокому разумению, я должен был с ним разговаривать. А то, что между нами три толстых бетонных стены и десять дверей, это для них, конечно, не аргумент. И вот этот нонсенс они вписали в постановление о водворении меня в карцер. Но все же, на свою беду, я попытался их вразумить: «Ребята, – говорю, – зачем же вы пишете такую нелепицу, ведь рядом, через камеру, сидит другой мой подельник (Андрюха Крыс), могли бы его вписать для достоверности, так как его местоположение как раз и располагает к межкамерному общению. А с Францем я говорить просто не мог физически».

Они, конечно, проигнорировали мои призывы к логике и здравому смыслу с тупыми лицами, но взяли себе на заметку мой железный довод. И через пятнадцать суток карцерное положение мне было продлено с учетом уже моих доводов (быстро схватывают): «Вел переговоры с камерой по соседству». С Андрюхой, короче. За это хоть не было обидно, ведь я действительно с ним разговаривал. Еще как! Нам все равно продлевали карцера без причин, не разбираясь. Поэтому мы для соответствия подгоняли свои нарушения под их постановления, чтобы не сокрушаться о необоснованности приведенных в них доводов. Забегая вперед, скажу, что так со мной продолжалось полгода. Постоянно продлевали и продлевали, изматывая меня голыми стенами и голодом. Как я тянул эти шесть месяцев, будет забавно услышать. Но обо всем по порядку.

* * *

Дни летели. Менялись числа января. Каждый день меня и мою камеру обыскивали, выводили на прогулку. Под лай собак. Обозленная травля со стороны тюремных клерков постепенно ослабевала. Наверное, им надоело самим постоянно щетиниться, как крысам, и держать эту бессмысленную агрессивную стойку. Они же тоже люди.

Раз в неделю меня мыли в бане. Реже стригли. Иногда приходил библиотекарь. Попадался Достоевский, еще раз перечитал о нравственно-идеологических метаниях Раскольникова, в очередной раз поражаясь невероятной глубине психологизма романов. Попадалась биография Солженицына, написанная его женой, попалась «Драма на охоте» Чехова, после прочтения которой я записал Антон Палыча в список любимых писателей. Попадался Джек Лондон (слабо), Пикуль с его обожаемой зэками «Каторгой». Многое попадалось, но лучшие книги я покупал сам. Именно в тюрьме у меня развилась страсть к чтению, я бы даже сказал жажда, в хорошем смысле жадность до умных, глубоких, талантливо написанных книг! Тюрьма же и сформировала у меня, считаю, хороший литературный вкус. Здесь я смог оценить Набокова, Чехова, Достоевского, Довлатова, Толстого, Маклюэна, Фицджеральда, Прилепина, Улицкую, Быкова, Паланика, Гришковца, Пастернака, Оруэлла, Цветаеву, Блока, Рубину, М. Степанову и многих других талантливых и великих писателей. Одно из положительных качеств, приобретенных в тюрьме, – любовь к литературе! Жажда знаний к специальным профильным книгам, к публицистике, к нон-фикшену, помогающему расширять кругозор, накапливать и обогащать внутренний мир. Я полюбил качественную словесность, я узнал, что слова могут быть спасительными, красивыми, глубокими и даже вкусными, как бисквит. Я обнаружил в себе маленькую физиологическую страсть, тягу к лингвистике и графомании, любовь к поэзии и психологии. Именно книги являются причиной того, что я пишу. Именно книги являются основным интеллектуальным средством моего выживания в тюрьме. За моей спиной, наверное, десятки, может, сотни килограммов прочитанной литературы. И чем больше я читаю, тем больше понимаю, насколько я глуп и малоразвит. Тем больше мне хочется читать, развиваться, расширять свою компетентность, обретать знания – простые и сложные!

* * *

Раза три в неделю ко мне приходил Слава, мой адвокат, друг и товарищ. Каждый раз меня выводили два человека сопровождения плюс кинолог и собака (так и хочется сказать: два поляка, грузин и собака, как в том польском фильме про войну). Иногда была покладистая овчарка с умными глазами, а иногда безумный, агрессивный ротвейлер, который кидался на всех подряд, брызгая слюной и клацая зубами.

Меня приводили в комнату свиданий, и мы по телефону, через стекло, общались. Около часа. Нам хватало. Милиция с собакой ютилась рядом, грела уши. Собака скучала, уткнувшись мордой в пол.

Мои выходы к адвокату были самыми интересными и ожидаемыми «путешествиями» по пространству тюрьмы. Больше меня никуда не водили. Поэтому я с неким удовольствием не спеша «дефилировал» в наручниках из пункта А в пункт В, а потом обратно. Во время такого передвижения нам попадались плохо организованные группы зэков, которых выводили к адвокатам и операм в следственный корпус. О! – вот тут я получал скрытое удовольствие. Хоть какая-то «польза» от моего преступного статуса. У меня было право «главной дороги». Я, как президентский кортеж со всеми VIP-сигналами, мигалками и охраной, нагло перся по встречной, в любое время, в любом направлении. Вся челядь, попадающаяся нам навстречу, грубо прижималась к обочине. На них орали мои «охранники», заставляя отвернуться к стене и не смотреть на мое величество, которое степенно проходило мимо. ПЖ ведут! Стоять! Бояться! Не дышать!

Таким образом ко мне привлекалось лишнее и ненужное мне внимание вечно любопытствующих обитателей вечных застенков.

Слава проносил мне разного рода новости, чьи-то слова поддержки, передавал мне (иногда разрешали) свежий номер «Российской газеты». Но больше всего, конечно, меня интересовало выявление противоречий, ошибок и грубых нарушений судьи в Приговоре, которые он целенаправленно оттачивал месяцами, придавая им более-менее обтекаемый, правовой вид. Такой, чтобы не вызвал возмущения у высокочтимых московских судей при рассмотрении кассационной жалобы.

Вот эти «промахи» меня очень интересовали, поскольку только за них цеплялась надежда на изменение или отмену приговора. И я наивно, по-детски верил, читал и выискивал все эти нестыковочки, ошибочки, крендельки, полагая, что если на них указать кассационной инстанции, то там, конечно, надуют щеки, топнут с негодованием ногой, скажут: «Что это такое? Что за безобразие! Кто так судит!» – и отменят приговор.

Люди, искушенные в таких делах, посчитают меня наивным молодым юношей. Да, именно таким я и был. Я впервые столкнулся с законоприменительной практикой, я действительно верил (хотя после суда первой инстанции уже не очень), что закон работает ровно так, как он изложен черненькими буковками на белых листах многочисленных кодексов, которыми я обложился. Я жестоко ошибался!

Между теорией и практикой – пропасть. Я непростительно ошибался. Об этом же мне говорил и Слава, мол, не стоит обольщаться и надеяться на Москву. Но что вы, я активно возражал и продолжал верить в объективность и справедливость Верховного суда РФ. Самостоятельно отказываться от почти последней надежды – хуже самоубийства! Слава же хотел аккуратно приподнять с моих глаз розовые очки, сквозь которые я не замечал реальность. Я отмахивался, наивно цепляясь за каждую соломинку, веря, что она выдержит.

Каждый день, затыкая уши влажной ватой от шума радио, я читал приговор. Делал выписки, заметки. Цеплялся в темноте зрением за буковки в довольно толстом приговоре. Находил нарушения, противоречия – выписывал. Уносил Славе. Он что-то отбраковывал сразу, а что-то отмечал себе. Я работал! Работал, сидя на полу по-турецки. Столиком у меня был железный табурет, приваренный к шконке. Жесткая аскеза! Я, голая камера, приговор, бумага, ручка, нормированная плохая еда, немного сигарет, совсем мало сна и нервы! Nothing else! Ничего не существовало для меня тогда. Только я и приговор. Между ними – моя заинтересованность, мой крохотный шанс. Я хоть и знал, что за меня это сделает Слава, сделает лучше, но я не мог себе позволить сидеть и ждать. Мне нужно было действовать! И я действовал как мог, в силу своего посредственного интеллекта. Время летело. Но главное, у меня появилось чувство, что я оказываю определенное влияние на ход собственной судьбы. Безусловно, это влияние было ничтожным, но чувство сопричастности, чувство собственного небездействия имело внушительную положительную силу. И при худшем исходе я скажу себе, что сделал всё, что смог. Лучше сожалеть о допущенных ошибках, чем об упущенных возможностях. А лучше вообще не сожалеть! Прожить жизнь одной сплошной непрерывной линией, где-то яркой, где-то не очень ровной, но не оглядываясь назад. Иначе сожаления о прошлом сожрут тебя по кусочкам, медленно, мучительно, и не дадут покоя в настоящем.

Под натиском бумажной и аналитической возни мои дурные мысли о «запасном выходе» отдалялись от меня все дальше и дальше, но не так сильно, чтобы совсем не брать их в расчет. Эта мысль все же гнездилась у меня в виде черной тревожной точки где-то в глубине затылка. Печальные образы горя, фатальные картины, кровавые тени как продукт визуализации часто посещали меня. Вообще, следует признать, что подобного рода мысли прокручивает у себя в голове каждый психически здоровый человек. Но с разной частотой и насыщенностью трагических красок. А при столкновении с определенными жизненными обстоятельствами, такими как плен, война, неизлечимая болезнь, смерть близких, тюрьма, особенно пожизненно, этот процесс занимает наше воображение чаще, плотнее, нестерпимее, заставляя задумываться о главном… А что может быть важнее, чем Рождение и Смерть? Начало и Конец. Между ними есть ты – с какими-то идеями, деньгами, вещами, повседневной суетой, удовольствием, едой – всем тем, что заполняет твою жизнь. И только жесткие жизненные потрясения заставляют нас выйти из привычной системы мыслительных координат, где мы комфортно следуем заданному алгоритму. Только на нас надавила жизнь, и мы начинаем думать о Конце, о его неприглядных, страшных формах. Мы обнаруживаем для себя, что существуют вопросы иного порядка – неразрешенные, пугающие, довлеющие над всей нашей никчемной жизнью!.. Об этом невозможно не думать, когда вся жизнь твоя летит в черную бездну!

* * *

Каждый день я выходил на прогулку. Бегал, приседал, дышал и переговаривался с соседями. Меня всегда старались держать вдали от всех. Но иногда получалось пересечься с друзьями. И этим минутам общения, выкрикам, далеким фразам приветствия я был несказанно рад! Как я был бы рад, встретив человека на необитаемом острове.

После прогулки я всегда мыл полы, потому что по ним ходили в грязной обуви тюремные гайдамаки. А на полу я по утрам спал. У меня забирали этот сраный матрас в пять утра, поднимали шконку, а я плевал на всё и падал на пол. Подстилал костюм, под голову клал приговор, сворачивался эмбрионом и досыпал.

Потом просыпался, отжимался, умывался, читал приговор, УПК, УК, составлял кассуху, думал. О многом…

Дни напролет верещало «Русское», тем самым заставив меня окончательно его возненавидеть. Со временем мой организм вынужденно адаптировался к экстремальным условиям камеры, но это не облегчало мое пребывание в ней, а напротив – злило!

Из параши иногда вылезали наглые крысы и бесцеремонно сидели на краю постамента, украдкой бросая в мою сторону косые взгляды. Они не боялись присутствия человека и, вставая на задние лапы, задирали кверху свои чуткие, заостренные носы, улавливая тонкие вибрации в воздухе. Не учуяв никаких съестных предметов в моей аскетской камере, исчезали в темном вонючем отверстии канализации. Так получилось, что в моей параше не было «колена» и вода в ней не стояла. Крысы поднимались по прямой трубе беспрепятственно. Я с остервенелым упорством затыкал каждую ночь дыру в параше всякими тряпками, зло приговаривая при этом: «Вот так, сученыши. Вот так, бляди! Теперь вы не вылезете!» Но каждый раз тряпки были взлохмачены, прогрызены их острыми резцами. Они издевались надо мной, твари!

Гриб, что рос в углу, я не трогал. Это привносило немного экзотики в мой быт. Но наибольший дискомфорт мне доставляло отсутствие дневного света и свежего воздуха. Я написал несколько заявлений на имя начальника СИЗО, красноречиво указывая в них на вопиющую антисанитарию и недопустимость моего пребывания в этой камере. Я указывал на отсутствие окна, чудовищную влажность, отсутствие вентиляции и тусклый свет, а также на антисанитарные условия: грибы, грибок на стене, насекомых и вечно мокрый угол, текущий с потолка над туалетом (когда я лежал по утрам на полу, любимым моим занятием было наблюдать за скользящими вниз каплями: какая у них первой доберется до финиша, до низа кафельной плитки. Это меня забавляло до того момента, пока не приходилось вставать).


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации