Электронная библиотека » Наталья Казьмина » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 6 апреля 2016, 21:40


Автор книги: Наталья Казьмина


Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Игра Л. Филатова в «Скупом» – это блестящий по точности физиологический очерк скупости. Пересчитывая дукаты, его Барон потеет и вытирает платком подмышки. Отпирая сундуки, он испытывает сладострастие, подобное разве что оргазму. История богатства, рассказанная Бароном, словно немая фильма демонстрирует перед нами трагикомедию власти – власти бессилия, власти без желаний и без нравственности, власти-химеры, в угоду которой растоптаны и долг, и честь, и милость к падшим, и голос крови.

А. Демидова и В. Золотухин в «Каменном госте» насмешничают совсем над другим – над страстью без желаний, ханжеством без смысла. Сцена Анны и Дон Гуана у статуи Командора, которую изображает все тот же пиршественный стол (романтическая вертикаль заменена комичной горизонталью), весело и недвусмысленно восходит к другой, более знаменитой сцене соблазнения – другой Анны другим рыцарем, Ричардом III. Анна А. Демидовой, серая мышка под пепельной вуалью, прилежно исполняет роль невинной девочки и гранд-дамы, гранд-вдовы одновременно. Дон Гуан В. Золотухина тоже играет роль былого героя-любовника. Только роль и только воспоминание, в котором положено дарить соблазненной цветы со гроба, а объясняться в любви после сытного ужина, не вынув салфетки из-за ворота рубашки.

Легкая назидательность и ироничность актеров в «Скупом рыцаре» и «Каменном госте» лишь развлекают участников пира во время чумы, но не могут отвлечь. Игра то и дело оступается в реальность. Скрип похоронной телеги возвращает страшную явь. Все чаще и чаще герои застывают перед крестом, высвеченным из тьмы, – как знаком возмездия, как требованием отрезвления. Понятие греха и исцеления, восприятие десяти библейских заповедей для

Ю. Любимова, а тем более для Пушкина не пустой звук и не простая христианская мораль, а целая философия, преломленная в нравственной программе искусства. Не в моде теперь такие песни! У гробовой доски ведь все тлен – что власть, что золото, что подвиг, что страсть. И Ю. Любимов поначалу этого не отрицает. Прикрывшись белой маской, снова хохочет парка. И снова героев обуревает страх. И падает в обморок Донна Анна – А. Демидова, а поднимается после обморока А. Демидова – Луиза. Сыгран «Каменный гость», пир во время чумы продолжается. В томительном ожидании ответа А. Демидова произносит: «Я понять тебя хочу, смысла я в тебе ищу». И тут уж шутки в сторону.

«Моцарт и Сальери» в любимовском спектакле – единственный сюжет, способный противостоять мистическому ужасу перед небытием. Сюжет о даре. Это и объективно лучшая и наиболее известная из «Маленьких трагедий» Пушкина. Если в других Пушкин следует за традицией, слегка трансформируя ее и украшая по собственному вкусу, то в «Моцарте» он эту традицию пересоздает. Бродячий сюжет приобретает не только черты индивидуального стиля, но и права исторической версии. Гениально сочиненный Пушкиным миф замещает собою реальность, в которой, в общем доказано, романтического отравления Моцарта не было вовсе. Перед этим талантливым своеволием замолкает даже судьба. Из уст присмиревшей парки (Н. Шацкая) вдруг, перед самым появлением Моцарта, мы слышим вместо презрительного смеха вполне серьезно заданный вопрос: «Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?»

Общеизвестно, что гения на сцене сыграть почти невозможно. Но Ю. Любимов и тут лукаво обманывает «традицию». Он отдает роль Моцарта И. Бортнику, актеру, казалось бы, для этой роли не созданному. Актеру, к которому, в нашем представлении, уже почти приросли его киногерои, смешной и нелепый люд, босяки, бандиты, старики, пьяницы… Однако это простодушное лицо, эта тихая скороговорка, пожимание плеч, это смущение, будто не сыгранное, а плохо скрытое, наконец, даже воспоминание о его «гуляках праздных» дают ошеломительный эффект. (Я думаю, что роль Моцарта – одна из лучших работ в жизни И. Бортника и одна из значительных во всем театральном сезоне.) Раздраженная реплика Сальери (Л. Филатов) о том, что Моцарт недостоин собственного дара, поначалу обретает под собой основание. И тут же опровергается. В этом мрачноватом, погруженном во тьму спектакле впервые при выходе Моцарта является столько света. Свет заливает

Моцарта волнами, растапливает все вокруг. Когда Моцарт раскрывает папку с нотами, где записал он «так, безделицу», по сцене начинают прыгать солнечные блики (изнутри папка выложена зеркальной крошкой). Когда Моцарт, присев к столу между двух зажженных свечей, застывает, слушая «Реквием», иллюзия так хороша и так подлинна, что и мы ощущаем музыку, как здесь и сейчас рожденную.

Моцарт, гений – единственный герой, которому Ю. Любимов дарит свое восхищение. Он делает его пушкинским двойником и вкладывает в его уста пушкинское, самое сокровенное: «Черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом». Его смерть, единственная, решается Ю. Любимовым как воскрешение, уход в небытие – как уход в бессмертие. Однако и здесь канон «маленькой трагедии» отвергнут. Сюжет возвращен на уровень мифа, а мораль («гений и злодейство – две вещи несовместные») на сегодняшний день выглядит вполне проблематично. Для Любимова гораздо важнее другое – утверждение слиянности всего сущего в мире, утверждение самоценности дара, только и способного дать смысл жизни, дать отпор чуме. Моцарт и Сальери И. Бортника и Л. Филатова – сиамские близнецы, они невозможны, нереальны друг без друга. Символично, что исступленный, душераздирающий по исповедальности монолог Сальери Л. Филатов высказывает, выкрикивает, выплевывает… под музыку Моцарта. Музыка возбуждает ритм монолога, как гений Моцарта возбуждает зависть, а после и прозрение Сальери.

«Моцарт и Сальери» Ю. Любимова – не поединок гения и злодейства, который способна рассудить только вечность. Это трагедия гениального, избранного одиночества, не осознанная им самим, и трагедия сомнения, горе от ума, сознавшее собственное несовершенство, бессмысленность усилий, не достигающих божественных пределов. Впрочем, не только здесь, но и во всех остальных «Маленьких трагедиях» Ю. Любимов ставит героев на одну доску. Его не волнует частное разбирательство – фабула давно известна. Он не ищет правых и виноватых. Он сознает взгляд Пушкина как бесстрастный и надмирный. В своих размышлениях о бренности бытия и вечности его идеи, о смысле жизни, ценности ее и цели Пушкин сочиняет своих персонажей и двигает ими как очаровательными марионетками. Так, как Председатель (Ф. Антипов) двигает мохнатым игрушечным пуделем, которого в финале спектакля, «Сцене из Фауста», он ставит на стол. Для Ю. Любимова одинаково принципиально, чтоб прозвучали и были услышаны и заклинание Священника (А. Граббе), и анафема Председателя – глас веры и голос богохульства.

Катарсисом истинной трагедии изживается напряжение за пиршественным столом. И снова возвращается игра. И снова надеваются маски. Человек, хвала Создателю, не умеет ежесекундно помнить о смерти и скорбеть о конце. Достаточно, что он одумался, осознав эту неотвратимость.

Жуя и смеясь, герои пира раскидывают между собой диалог «Сцены из Фауста». На реплике «Мне скучно, бес» в зале зажигается свет, и актеры, жмурясь, вглядываются в свою публику. Но в этом нет вызова, который был когда-то в «Годунове», когда Н. Губенко бросал нам как пощечину: «Ну, что же вы молчите? Кричите…» Здесь «скучно» не с нами. «Скучно» (тяжко, тошно, страшно, погибельно) всем нам, потерявшим ориентиры и направление даже не вне, а внутри себя. Как тот корабль, который Фауст предлагает утопить. Чем кровавее, тем лучше, как сказал перед дуэлью Пушкин. Гримаса гиньоля снова оборачивается мукой трагедии. Жизнь, зачем ты мне дана?

Гигантский, ослепительно белый парус угрожающе вздувается, движется на зал, и на его колышущейся поверхности проступает крест. Плывет, изгибаясь и пропадая в складках, но все-таки не исчезает. Актеры застывают за длинным черным столом, прикрыв лица белыми гипсовыми масками. И совершается самый загадочный и самый театральный фокус «Пира во время чумы». На каждом – слепок собственного лица. Но – виновато ли зрение, или «высокорелигиозное настроение» спектакля – кажется, что разные маски походят на одну – посмертную маску Пушкина. Тень гения набегает на лица. «На тоненьких эротических ножках вбежал Пушкин в большую поэзию и произвел переполох… за всех успел обо всем написать» (А. Синявский). Уже тогда он знал о нас больше, чем мы о себе сейчас.

Я люблю тебя, Петрович![8]8
  Культура. 2002. 3 октября.


[Закрыть]

30 сентября Юрию Любимову исполнилось 85 лет. Вот, собственно, и все, что нужно было бы сказать – восхитившись: Мастер радостен и Мастер работает. Он больше ничего не умеет делать в этой стране. Юбилей прошел без пышных славословий, по-деловому. Театр на Таганке просто встал на трудовую вахту: показал лучшие спектакли и премьеру «Фауста» Гёте. 1 октября в Большом зале Консерватории в честь Любимова (что может быть почетнее!) – звучала музыка Альфреда Шнитке и Эдисона Денисова, двух близких Любимову, но, увы, ушедших в мир иной друзей. Солировали выдающиеся музыканты – Юрий Башмет и Гидон Кремер. Неожиданным контрапунктом к юбилейному мейнстриму оказалась ретроспектива фильмов с участием Любимова в «Иллюзионе». Эту программу можно было бы назвать «Неизвестный Любимов», поскольку широкая публика, скорее всего, помнит его только по двум картинам – «Кубанским казакам» И.Пырьева и «Беспокойному хозяйству» М.Жарова. Известно, что о своей актерской биографии Любимов говорит иронически, но поглядеть, как он играл у А.Довженко и А.Столпера, на сцене Вахтанговского театра (в программе демонстрировался фильм-спектакль Б.Захавы «Егор Булычов и другие») было весьма поучительно.

Для каждого, кто мало-мальски причастен к театру, в этом Событии – бездна смысла и личного содержания. Все-таки каждый из нас прошел часть пути вместе с Таганкой. Так что юбилей Любимова – вечер воспоминаний для очень многих. И эти многие, думаю, с удовольствием свои воспоминания перетряхнули.

Судьба Любимова есть опровержение того мнения, что все в этом мире предопределено. Его опыт доказывает, что предчувствия порой обманывают, а предсказания не сбываются. И ничто не вольно помешать человеку, если он решил сопротивляться фатуму. Это кому-нибудь другому легко переломать хребет, но только не Любимову, который и породой, и статью, и душевным здоровьем пошел, видимо, в деда, ярославского крестьянина. Сколько ни ставили на пути Любимова запретительных знаков – «кирпич», «тупик», «проезд закрыт», «ограничение скорости», – как ни сужали его право выбора и творческие возможности, он все-таки выстроил жизнь так, что вправе сказать сегодня: «Я сам себе хозяин и судья».

Он застал еще МХАТ Первый в пору его расцвета и МХАТ Второй в пору его позорного закрытия. Он видел на сцене Остужева и Михаила Чехова, Михоэлса и Хмелева, чье искусство, по его словам, заставило его всерьез задуматься над профессией и стало подножием творческого метода. В фойе Театра на Таганке, как иконы, висят портреты четырех гениев, которым Любимов хотел наследовать и наследовал: Станиславский, Мейерхольд, Вахтангов и Брехт. Насильственно отлученный от первых учителей, Любимов ушел в Вахтанговский театр и стал его премьером. Говорят, актеры-красавцы, подвизающиеся на ролях героев-любовников, часто глупы. Любимов опроверг даже эту театральную банальность. Он мог безбедно прожить свой век в театре на Арбате. Однако ж черт понес его на другую галеру. В 47 лет, когда многие (и не только дамы) уже подводят итоги, думая, что жизнь, в сущности, кончена, Любимов все начал заново. С риском для жизни и карьеры бросился вплавь, не ища брода. Видимо, уже тогда был уверен, что уныние – самый тяжкий грех.

Театр на Таганке не стал еще одним театром в Москве. Он стал единственным в своем роде. А его главный режиссер – создателем своего стиля и направления в искусстве. Не каждому, даже самому талантливому режиссеру удается в жизни стать реформатором.

Театр на Таганке был театром бедным и гордо блистал наготой дощатого пола и кирпичной кладки. Его мастерили из подручных материалов – из детских кубиков, плах и топоров, зеркальных рам, самолетных кресел, кузова полуторки, из обыкновенного вязаного занавеса. Но мастерили метафорическое пространство новой драмы жизни. Стучали, как в кинотеатре, жесткие сиденья партера. А на балконе было жарко, как на солнцепеке. Балкон готов был обвалиться от количества желавших приобщиться к любимовскому высказыванию. В театре работали веселые разночинцы, а не надменные баре, плоть от плоти своей верной публики. Они вылетали на сцену гурьбой, нахальные, свободные, иногда босые, в черных свитерах. А потом рассыпались цепью вдоль знаменитого светового занавеса и смотрели зрителю прямо в глаза. Им нечего было скрывать друг от друга. Таганка была театром не бытовым, а бытийным. Она обращалась к зрителю языком первоклассной прозы и поэзии и говорила о главном. Это был театр политический, он имел свое мнение по поводу всех происходящих вокруг процессов. И это был театр художественный, со своей эстетикой. Он вклинивался в толпу, сминал ее и тормошил, пытаясь превратить в «мыслящий тростник».

Присутствие Любимова в театральном контексте 60-80-х годов означало, что «им» не все разрешено, а «нам» можно попробовать не бояться. Его спектакли воспринимали как акт гражданского неповиновения и мужества, как поступок, осмысляющий наш общий и бессмысленный полет. Спектакли беспощадно кромсали и закрывали. Но их и отстаивали. С боем, как последнюю высоту. И в этом последнем бою были упоение, смелость, ощущение гибельного счастья. А то, что у театра всегда находились друзья, и было этих друзей много, и казались они сильными и благородными, наполняло скучную жизнь надеждой.

Шестнадцать лет спустя после рождения Таганки Любимов потерял своего главного актера. Многолетняя его борьба за Владимира Высоцкого закончилась трагическими похоронами, которые в 1980 году ощущались как горе целой страной. Двадцать лет спустя у Любимова отняли родительские права на Таганку. Лишили гражданства и выгнали из страны. Друзья оплакали его, как покойника. Но произошло невероятное: судьба опять отступила, и он вернулся. Потом короткое ликование снова обернулось несчастьем. Любимов потерял свой дом во второй раз. Пережил бунт своих первых актеров, их демонстративный уход и раскол театра. Это называли веянием времени, репетицией демократических перемен: раскол МХАТа, раскол Ермоловского театра, раскол Таганки. Но только Любимов, единственный из всех, сохранил и дух своего дома, и его плоть. В 47 лет он создал театр. В 70 с лишним он его пересоздал. И за последние десять лет собрал новую, молодую команду. Публика уже запомнила имена этих актеров. Они перестали быть хором. Они стали солистами.

Любимов мог бы уже ничего не ставить. Он все равно Любимов. Был и есть. Однако, если призвать в свидетели Гёте, – он «слишком стар, чтоб знать одни забавы, и слишком юн, чтоб вовсе не желать». Он продолжает работать, как бешеный, и остается верен себе. Не страшится восстановить «Доброго человека из Сезуана» и сам проверяет свою легенду на прочность. С упорством и страстью читает нам своих любимых авторов, Шекспира и Достоевского. С иронией и язвительностью колет парадоксами безумца из Шарантона, маркиза де Сада. Танцует рэп и лукаво декламирует Пушкина, отчего бессмертные строки «Евгения Онегина» кажутся еще дороже и ближе. То врачует раны, нанесенные трагической русской историей, с помощью Живаго (доктора). А то вдруг архаичным, казалось бы, языком «Фауста» рисует перед нами абсолютно современные картины «потока вечности», смуты и хаоса в мире, где правят бесы. В своем последнем спектакле Любимов снова говорит о главном – о деле, о даре, о тщете мирских соблазнов, о цели человеческой жизни, которая должна же быть и которую не сумеют подбить на лету ни бог и ни черт. Если, конечно, человек мудр даже в своих заблуждениях.

Когда на сцену «Фауста» вылетают в азартном степе любимовские студенты, родившиеся после «золотого века» легендарной Таганки, ты понимаешь, что Таганка жива, а ее многострадальный родитель возле этих сопляков, опять нахальных и опять свободных, молодеет душой, храня ее от дьявола. Вслед за Фаустом этот Любимов делится с нами не только сомнениями, но и способом обретения истины:

 
«В начале было Слово». С первых строк
Загадка. Так ли понял я намек?
Ведь я так высоко не ставлю слова,
Чтоб думать, что оно всему основа.
«В начале Мысль была». Вот перевод.
Он ближе этот стих передает.
Подумаю, однако, чтобы сразу
Не погубить работы первой фразой.
Могла ли мысль в созданье жизнь вдохнуть?
«Была в начале Сила». Вот в чем суть,
Но после небольшого колебанья
Я отклоняю это толкованье.
Я был опять, как вижу, с толку сбит:
«В начале было Дело» – стих гласит.
 

В сущности, Юрий Петрович Любимов, или просто Петрович, как грубовато-ласково называют его за глаза, ни в каких званиях и орденах уже не нуждается. Его главное звание – Имя. Оно вошло в историю мирового театра. Его главный орден – Театр на Таганке, им созданный, прославленный и возрожденный. Он ведь, шутка сказать, совершил театральную революцию в одной, отдельно взятой, стране. Помня заветы и зная традиции, Любимов упрямо двигался в искусстве своей дорогой и заставил плодоносить одну из самых причудливых ветвей того художественного древа, что некогда было посажено купцом Алексеевым. Великий ребенок, К.С. Станиславский был в искусстве человеком узких убеждений, но большого сердца. Он сумел при жизни обрадоваться успехам своих лучших учеников, Всеволода Мейерхольда и Евгения Вахтангова. Был бы доволен и сейчас, приветствуя ученика своих учеников.

* * *

Мировая знаменитость, как и все простые смертные, ходит дома в тапочках, ест бутерброды с сыром и сам открывает нам дверь. В гостиной пахнет мандаринами и цветами, которые охапкой лежат на полу. Мы переступаем порог и рассказываем, как долго искали его подъезд в темноте, а надо было бы сразу догадаться – именно перед любимовским разлилась безбрежная лужа. Зная страсть Юрия Петровича к точности и порядку, мы ждем от него какого-нибудь монолога наподобие булгаковского. Про то, например, что разруха – это «если я, вместо того чтобы оперировать каждый вечер, начну у себя в квартире петь хором». Но Юрий Петрович устало машет рукой, выключает новости по ТВ и только усмехается: – Это наши русские умельцы специально сделали там барьерчик, чтобы водичка застаивалась[9]9
  ТВ Парк, № 9, 2000. Вступление к интервью.


[Закрыть]
.

Юрий Любимов. Живой[10]10
  Театральная жизнь («ТЖ»). 2002. № 1.


[Закрыть]

-.. а потому что страна дилетантов!

С этими словами он входит в комнату. Холеный, красивый, веселый, усталый. После репетиции. И интервью, в общем, можно заканчивать, потому что сказано главное. Но отказать себе в удовольствии просто попить чаю с Живым, невозможно.

– Легко ли жить, став легендой при жизни?

– Да так же, как раньше. Ничего для меня не изменилось. Таганка всегда была опальной и оппозиционной. Вы думаете, она сейчас другая? Я не удивлюсь, если меня опять выгонят. Хотя…сейчас всем на все наплевать. Легенда? Я стараюсь это всерьез не воспринимать. Шучу, подтруниваю над собой. А они же все – гении.

– А почему подтруниваете?

– А потому что понимаю, почем фунт лиха. Когда меня попросили отсюда, а было мне тогда 64 года, мне ходу никуда не было. Я тогда, раньше вас всех, попал в капитализм и должен был работать, чтобы содержать семью. Даже к своей маме в Будапешт Катя с Петей не могла поехать. А никто этого даже не знает. Поэтому сейчас мне мало что кажется серьезным. Я старый человек, мне 84 года. Недаром древние говорили: «Думай о смерти». Думай – и будешь лучше. Если я могу работать много, я рад.

– Что дает силы работать много? Каждый год на Таганке выходят минимум две премьеры.

– (Пожимает плечами.) А что еще здесь делать? Только работать. Жить у нас сложно, в нашей несчастной стране, актеры зарабатывают мало – я же это понимаю? Поэтому только хорошая работа и может поддержать и театр, и меня. А иначе я мог бы жить, где угодно. Вы же знаете, я человек свободный.

– Всегда ощущали себя свободным?

– Да даже при советской власти. У меня хватало воли делать то, что я считал нужным. Даже при том режиме.

– Вы чувствовали себя свободным, когда вас заставляли вносить поправки почти в каждый ваш спектакль?

– Это было грустно, но я давал себе слово, что вот столько-то исправлений еще могу допустить, потому что это не испортит мой замысел окончательно, а дальше – извините. Когда они заступали за черту, я говорил – закрывайте, спектакль не пойдет.

– И совсем не было страха, когда возражали?

– Азарт был. Я даже удовольствие получал, когда вот так дурака валял.

– Как вы ощущаете нынешнюю театральную ситуацию?

– Да никак. Как было все, так и осталось. Как я работал сорок лет в театре, так и работаю. Я человек консервативный. В других театрах кое-что вижу, но очень мало. Потому что все время репетирую. В начале сезона выпустил «Сократа», потом восстановил «Живаго» – только ради музыки Альфреда Гарриевича Шнитке. Спектакль посвящен его памяти. Я делал его с надеждой, что потом кто-нибудь еще заинтересуется этой музыкой, это уровень для меня. Сейчас репетирую «Фауста», хочу его сделать к концу сезона. Конечно, сокращенный вариант, потому что у нас никто 22 часа никакой текст слушать не будет. Даже Гёте в переводе Пастернака и с музыкой очень ценимого мною Владимира Мартынова. Люди уже очень привыкли к клиповому мышлению; та власть, которую взял теперь над ними телевизионный «ящик», заставляет не только меня, но и многих других режиссеров делать спектакли короче. Короче, но плотнее по смыслу. Хотя я никогда не любил длинных спектаклей. Не такая я цаца, чтобы зритель слушал меня три часа. Я уложусь и в полтора.

– Таганка старая и Таганка новая – есть между ними связь?

– Таганка – это авторский театр. Была и есть. И всякий театр, если он сильный, – авторский. Я только такой театр ценю. В другой – не верю. Сейчас модно говорить глупости, что режиссерский театр умер, теперь, мол, пришло время театра актерского. Это праздные разговоры. Господь с вами! Когда вы вспоминаете хороший фильм, шедевр, вы что прежде всего называете? Имя режиссера. Феллини, Бергман, Антониони, Эйзенштейн…

– Будучи поклонницей старой Таганки, Валерия Новодворская, кажется, в статье к 35-летию театра написала: «Весь таганский десяток взрывов Хиросимы пропал втуне, вся кошелка вольнодумных семян была выброшена на бесплодную почву». Неужели она права, и бунт Таганки 60-70-х годов был напрасен?

– В общем, права. Но нельзя же сводить Таганку только к политическому театру?! Это давнее заблуждение. Тогда, в 64-м, я не собирался делать революцию, мне просто надоела унылая картина соцреализма вокруг. Я сам был артистом и играл в таких формах, поэтому хотел их разрушить, когда почувствовал в себе задатки режиссера. У меня в театре главным было все целиком: как это сделано, в какой манере, в какой музыкальной, пластической структуре.

– Неужели для Таганки «про что» не было главнее?

– «Про что» определялось выбором репертуара. Лучшая проза, лучшая поэзия, которая была в России, самые лучшие писатели, с которыми я дружил: Трифонов, Абрамов, Можаев… И не задавайте мне вопрос, почему я не ставил пьес. Потому что не находил хорошей. Они фантазию мою не возбуждали… Так что неправильно сужать Таганку до политического театра. Не просто же так туда было не попасть в течение двадцати лет? За границей на встречах со зрителями ко мне подходили эмигранты и дарили билетики на старую Таганку. То есть, навсегда уезжая из страны, они забирали с собой наши афиши и билеты как самое дорогое. Такое не забывается. Когда умер Володя Высоцкий, на следующий день должен был идти «Гамлет». И ни один зритель не сдал билет! И когда нам закрыли «Павшие и живые», – а билеты были проданы на месяц вперед, – никто не сдал билет. Ходили на замену, по второму, по третьему разу смотрели «Доброго человека», «Антимиры», но не сдавали билеты. Они нас так поддерживали. Это получалась такая интеллигентная молчаливая забастовка против власти. И власти это чувствовали.

– Раньше, тогда, интеллигентные люди могли между собой договориться даже молча. Они знали, что хорошо, что плохо.

– Так и сейчас знают!

– Вы уверены?

– Что ж вы думаете, я от старости идиотом стал? Я своих принципов не меняю, как некоторые. Я был, например, категорически против нового государственного гимна. Разве я переменился, оттого что его приняли? Я и тогда, и сейчас считаю это большой ошибкой. Просто многие, с кем хотелось бы поговорить и договориться, уже на том свете: Эрдман, Зингерман, Аникст, Рудницкий, Бояджиев… А я ведь еще застал растрепанного Мику Морозова, который Шекспира переводил. А остались мы с Жириновским… Вот и делайте выводы. Он у меня в театре однажды выступал. В антракте «Братьев Карамазовых». Объяснял публике, кто главный враг русского народа. Первый – Достоевский, второй – Солженицын, третий – я. Пытался и меня пригласить к диалогу, но я уехал из театра. Мне потом рассказывали, как какая-то старушенция к нему подбежала и кричала: «Вон, вон отсюда, нечистая сила! Чтобы духу твоего здесь не было!»

– Будем считать, что это издержки русской демократии, неверно понятая свобода личности – говорить все, что вздумается.

– Ну, это ложь очередная, про свободу личности. Даже на уровне искусства. Все цензурируется.

– Кем?!

– Это вы спросите у тех, кто владеет газетами, телеканалами. Вы заметили, что прямого эфира теперь все меньше? Телевизионщики делают вид, что он прямой, а он уже кривой, с купюрами, с монтажом. Откуда это мнение, что СМИ наше несчастное расцветает? Они позволяют себе то, что им позволяют, простите за плохой каламбур. А мы делаем вид, как наивные люди, будто нас в капусте нашли, аист только вчера принес. И премии дают по приказу: ты – мне, я – тебе. Ведь Нобелевский комитет так премий не дает. Они вон сколько собираются, дискутируют. И ни разу, кажется, не насмешили мир своим решением. В таком случае я отдаю предпочтение премиям реальным. Вот премия Березовского «Триумф». Критикуйте его, сколько угодно. Но какой бы он ни был, он давал деньги на музей Сахарова, и он дает денежные премии творческим людям и молодым талантам, которые год потом могут на эти деньги заниматься искусством, а не побираться. Уже хорошо. Уже хорошо, к примеру, если мне противно смотреть «За стеклом» ТВ-6, я могу переключить канал. Можно спорить вокруг этой передачи. Но не надо доказывать, что это искусство, что все те, кого в детстве научили не подглядывать, несовременны, непродвинуты, люди второго сорта, вышли в тираж. Режиссер-инкогнито, видите ли, не хотел себя рассекретить, а то иначе ему будет тяжело жить – слава замучает. Знаю я его. Какое у меня было к нему отношение, такое и осталось. Но что еще делать телевидению? Оно защищается, как может. Дурак тоже хочет доказать, что он умный! И говорит, что о вкусах не спорят. Я-то считаю, что поговорка «О вкусах не спорят» несправедлива. Вкусу тоже можно и нужно учить. Азбуке же учат?

Очень агрессивное у нас время. Когда осенью приезжал Гринуэй, он сказал, что ему интересно понаблюдать за русскими, постичь их характер, проверить свое первое ощущение: русские, сказал он, бывают или апатичны, или агрессивны, они не бывают нормальными. То есть спокойными. Эстет, человек блестящего ума и таланта, все так быстро раскусил. Мы, конечно, люди странные, изолгавшиеся, давно ставшие двоедушными, как сказал Пастернак в «Докторе Живаго». Он все там сказал и про нас теперешних. И про то, что мы еще очень долго будем выбираться из-под этого гнета, из-под этого дикого насилия над личностью.

– Значит, вообще ничего не изменилось?

– Не говорите вы вообще! Опять этот советский стиль: давайте вообще, давайте в принципе. А люди живут конкретно. Ну как в «Шарашке». Там один герой, который как бы Копелев, который все-таки еще марксист, говорит другому, как бы самому Солженицыну: «Твоя ненависть такова, что ты уже не видишь исторической перспективы!» А тот отвечает: «Мне жить сейчас, а не в перспективе». Вот и прав был А.И. А его теперь только по большим праздникам по ТВ показывают. Вот в связи со столетием Нобелевской премии показали. Непопулярен. «Не тусуется». Лицо не мелькает. А зачем ему мелькать, когда все силы надо беречь для работы? А мы работать не хотим, а хотим, чтобы больше платили. Платят, конечно, ужасающе мало. И вы заметили, как у нас не любят об этом говорить? Вроде как на Западе. Но больше всего не любят говорить либо те, кто получает хорошо, либо те, кто обязан другим платить хорошо, но не платит. А чаще всего кладет деньги себе в карман.

Чтобы что-то изменилось в стране, человек должен сам меняться, прежде всего. Не оставаться рабом. Но и не становиться мародером. Если вы просидели лет семьдесят в тюрьме, еле вышли оттуда живым и вам официально говорят: «Вы свободны», куда вы пойдете? Обратно. Вот все и вздыхают: «Было лучше». Это неправда. Даже «хуже сейчас» все равно лучше «тогда». В какой-то мере. Например, люди могут уехать. Хотя это безобразие, что столько людей покидает свою страну. И об этом мало говорят. Надо ответить в конце концов на коренной вопрос. Не ленинский, а коренной. Почему самая богатая страна мира стала почти что нищей?

– Так Карамзин уже написал: воруют. И Гоголь написал: кто виноват? дураки и дороги.

– Это и древние говорили. А что толку-то? Китайские императоры вон говорили, оказывается: кто не любит коммунизм, у того нет сердца, а кто любит коммунизм, у того нет мозгов. Мало говорить, надо решить. Мне надоело советское сюсюканье. Мы какие-то сюсюкалы. Работать, как правило, не умеем, а все говорим. Мы сотрясатели воздуха.

– А театр, значит, ничего в обществе изменить не может?

– А конечно! Всегда так было.

– Тогда зачем? Что такое театр?

– Наслаждение. Призвание – для актеров, которые любят играть, для режиссеров, которые любят ставить.

– Так буднично?

– Мне кажется, что вы еще находитесь в плену высокопарных советских определений. Все проще в мире. И жестче. Я смотрю «Вестсайдскую историю», или «Порги и Бесс», или старую «Турандот», или балеты с Улановой – шедевры то есть – и получаю от этого большое наслаждение как зритель. И все.

– Что сегодня происходит с актерами?

– Беда. Знаете, какая разница между нашими артистами и великим, но, увы, покойным сэром Лоуренсом Оливье? Он мог играть подряд восемь «Отелло» – босиком, в холодном помещении – и не халтурил, а наши, боятся простудиться и после третьего спектакля действительно хрипят. Это непрофессионально. У наших актеров плохая дикция, плохие голоса, неразработанные, нет диапазона. Стихи читать не умеют. В общем, мало трудолюбия и школа плохая. Мы потеряли вкус к ремеслу. Время дилетантов. Почитайте Пушкина, монолог Сальери. Моцарт – гений, с него и спрос другой. А мы, грешные, должны трудиться. Мы не умеем этого делать. Мы не так воспитаны. И это плохо, потому что мы сейчас пытаемся жить в другой системе, в рынке. Но рынок – это не только и не столько легкие деньги, заработанные в мыльных сериалах и на рекламе. Господам артистам кажется, что они замечательны в этих сериалах, что они наконец-то душу свою в них раскрывают. Хороший артист, не спорю, какое-то время прилично в них существует, на старом запасе. Но умный понимает: вот это – для денег, а это – для души. У них актеры тоже снимаются в «мыльных операх», но по-ни-ма-ют, ради чего. Одна хорошая актриса в Греции, где я ставил «Чайку», увидела однажды на улице, как я смотрю в витрине телевизор, и потащила меня вон: «Не смотри, мне стыдно». А ее все узнают, пишут ей письма, просят автографы… Она довольна, но помнит, что делает это ради того, чтобы потом спокойно репетировать Аркадину. Она держит театр на свои частные деньги! А это почти невозможно. А нашим антрепризам кажется, что они великие, что они осчастливят зал одним своим появлением. Их узнают, им хлопают, а потом они уедут, а им вслед скажут: «Лучше бы не приезжали».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации