Текст книги "Последние Каролинги – 2"
Автор книги: Наталья Навина
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
– И вы с Фарисеем убили его. Если ты решил покаяться, то опоздал. Я знаю.
– Но это было не все. Я обыскал труп… и нашел вот это.
Наконец Эд повернулся и увидел свитки на столе.
Авель продолжал:
– Я их спрятал… и никогда, никому… даже Фарисей не знает.
Тягостный вопрос повис в воздухе, но не прозвучал.
– И теперь… я… решил… прочесть.
И, убоявшись, что Эд просит, почему он так решил – а говорить об этом Авель не хотел – он приступил к чтению. Начал он с допросных листов, поскольку все должно было идти по порядку. Хотя это был самый большой раздел, Эд ни разу не перебил его, и Авель перешел к показаниям аббата и остальных. Процесс чтения всегда отнимал у него массу сил, как физических, так и умственных, и он был полностью сосредоточен на нем, не в состоянии отвлечься ни на что другое, так как иначе бы он обязательно сбился. Однако его подкрепляла уверенность, что он способствует исполнению Божьего промысла. Поэтому, хотя чтение длилось долго – он сам не знал, сколько, но долго, и голос у него сел от непривычного напряжения, он ни разу не сбился и не потерялся. И только когда записи, совершенно неожиданно для него, внезапно кончились, Авель поднял голову. И увидел глаза Эда.
Пергаменты, которые он продолжал сжимать в руках, посыпались на стол. Ноги у Авеля подломились. Он понял, что сейчас умрет.
– Уйди, – почти беззвучно проговорил Эд.
Сам не зная как, Авель, пятясь, добрался до двери и выполз наружу. Его колотило, как в жестокую стужу. Привалившись к стене, чтобы не упасть, он стал спускаться – и всей тяжестью наехал на стоявшего под факелом часового. Тот, не разобравшись, схватил его за ворот рясы и встряхнул. Затем, разглядев в свете факела рябое лицо королевского исповедника, выпустил.
– Ты, святой отец, пьян, что ли? – спросил он.
Авель вдруг тоненько всхлипнул. Потом повернулся и, спотыкаясь, побежал к лестнице. На бегу он продолжал всхлипывать и, лишь когда ему удавалось набрать воздуху в легкие, повторял:
– Господи, прости меня! Господи, прости!
Он был убежден, что узнал уже все удары, перенес уже все, что возможно вынести, и отныне ничто на свете не способно его ранить. Он ошибался, как ошибался всегда. Судьба оказалась подобна наемному убийцу, способному долго выжидать в засаде.
…Почему-то болели руки. Он повернул их ладонями вверх и увидел, что они обожжены. Должно быть, это произошло, когда он жег пергаменты, заталкивал их в самую сердцевину пламени, чтобы изошли дымом, чтобы ни клочка от них не осталось… Тогда он не почувствовал, как пламя лижет его ладони. Теперь же ожоги дали о себе знать. Но что такое боль в обожженных руках!
Он вернулся к своему креслу, сел, закрыл глаза. Бесполезно. Пергаменты он сжег, но выжечь собственную память невозможно. Защищаясь от мыслей, которые нельзя было прогнать, подумал: если Авель никому не проговорился до сих пор, верно, не проговорится и теперь. Но если знает кто-нибудь еще, я его убью. Найду и убью. Чтобы никто, никогда…
Та часть его сознания, что способна была еще трезво мыслить, холодно отметила – вряд ли. Похоже, не осталось никого, кто помнил бы о столь давних событиях в Лаонском дворце и на парижской дороге. Старые слуги поразбежались, а мужичье, толпившееся на дороге вокруг клетки с ведьмой, либо повымерло, либо все перезабыло за давностью лет и потоком событий. Прочие мертвы. Фульк, Тьерри, аббат… Все, кто имел отношение к этой истории.
Кроме него самого.
Разумеется, он помнил историю про «ведьму в клетке», но считал ее полным вымыслом, интригой Фулька, провокацией, направленной против него, Эда. Как всегда, он думал лишь о себе. В последнем он, правда, не ошибся – была интрига, измыслил ее Фульк, и нацелена она была на него. Только ведьма существовала на самом деле.
Судьбы дважды попридержала удар – сначала когда Азарика сбежала от своих мучителей, потом когда посланец Фулька попался на глаза Авелю. Но не отвела руки теперь. Когда нельзя уже ни поправить ничего, ни отомстить.
Дьявол, какое же это мучение – не иметь живых врагов! Он почувствовал это еще тогда, когда гибель жены и сына превратила царствование в отбывание пожизненной каторги. Может, ему было бы легче, если бы он верил в колдовство, в магию, в воскрешение мертвых. Но он не верил. Мертвые – мертвы. Однако тогда он еще не знал этого…
А они знали – Фульк, Тьерри, аббат… И всю мерзость таскали с собой, приберегая для собственной выгоды. И, как по сговору, все они умерли не от его руки. Фульк… здесь все ясно. А остальные? Что заставляло их молчать – всегда быть рядом и молчать – главных соучастников? Страх, надежда на шантаж, похоть? Все вместе?
Они знали. А он не хотел знать.
Все муки, весь позор, всю грязь, в которую ее хотели втянуть, прежде, чем убить… все это его не касалось. Она должна была бороться сама. И победила – только он здесь был ни при чем.
А ведь всего этого могло не быть…
Когда-то давно, еще до свадьбы, она попрекнула его, что он не позвал ее с собой после победы под Самуром. Единственный упрек, слышанный им когда-либо от нее (поэтому и запомнил) – хотя повинен он был перед ней в гораздо более тяжких грехах. Он не задумывался, почему. А тогда беспечно ответил ей – из гордости, потому что она его не попросила. Да еще добавил – а что бы от этого изменилось?
Все изменилось бы. Все, если бы он не думал о своей проклятой гордости. Не было бы ни допросов, ни тюрьмы, ни позора, ни клетки. В конечном счете виновен был он, и стократ виновнее тех, других. Потому что они были врагами и поступали соответственно, а он…
До сих пор, в сознании своей вины он мог утешаться мыслью, что преступления его прошлого касались близких Азарики, но не ее. Были Одвин, Гермольд… но он никогда не причинял зла ей самой. И ошибался, как всегда. Вот почему она молчала. Не хотела говорить, что он, при желании, мог бы ее спасти, но не спас. Другие спасли… Знакомое имя промелькнуло в прочитанных показаниях. Имя мальчика, которому она дала приют и покровительство. Точнее, имя отца этого мальчика. «Подозреваемый в соучастии Винифрид Эттинг, ныне находящийся в заточении…»
«Вы пытали бы меня, если бы Винифрид Эттинг не поднял ложную тревогу. Это одна из причин, по которой я забочусь об его сыне…» Не напрасно, значит, Фульк его подозревал… Вот какова была вторая причина, которой она тогда не назвала, а он не спросил. Не только долг, но и вечное напоминание. Никогда она не забывала об этом и не хотела забывать. И, если бы он не был столь слеп и глух ко всему, чего не хотел знать, то понял бы.
Но почему этот Винифрид так упорно помогал ей? Может, он любил ее? Какая теперь разница… Он был женат на другой женщине, и он умер. Умер, как и прочие… Все равно, как он посмел! Только у него, у Эда, на всем белом свете было на это право. Только он мог ее любить.
Любить? Но разве любить – это отдавать на расправу? А именно так он все время и поступал с ней. Даже в самом конце, когда, уверившись в собственном благополучии, оставил ее беззащитной перед убийцами. Это – любовь?
Да, он любил ее. Но сказал ли ей об этом хоть раз? Нет. Никогда. «И здесь ты виден весь», – сказала бы матушка-ведьма. Потому что, держа свою любовь при себе, от нее требовал подтверждения постоянно – как признания на допросе. А теперь уже поздно.
…Как на допросе…
«Никогда и ни за что я не смогу причинить тебе боли».
Она тоже ошибалась. И, в конечном счете, она все же отомстила ему. Ценой собственной жизни. Кто из врагов измыслил бы подобную месть? И кто из врагов догадался бы найти уязвимое место в броне, прикрывающей кровоточащую рану?
Никто. Лишь верный друг и верный слуга. Из самых лучших побуждений, будь они прокляты!
Кого проклинать?
Если бы он позвал ее с собой после Самура…
Если бы Фульк не использовал суд над ведьмой в борьбе против него…
Но это было еще не все. Да, виной всему была его гордость. А питало эту гордость желание поквитаться со всем миром за то, как мир с ним поступил, уверенность в исключительности собственных страданий. Незаконный сын, норманнский пленник, раб на дракоре, разбойник, узник каменного мешка – кто в испытаниях был равен ему? И здесь он превзошел всех. Одного он не пробовал – пытки позором.
А девочка шестнадцати лет, истерзанная допросами, издевательствами и голодом, которую обнаженной выставляли на потеху черни, и, как зверя, таскали в клетке… хуже, чем зверя, потому что зверь своего унижения не разумеет… и не различает в окружающей клетку толпе ни потные похотливые рожи солдат, ни тупые мужицкие… и ни одного зверя не травят с такой злобой, как человека… Против нее действительно ополчился весь мир. И она не сошла с ума, не сломалась, не забилась в глушь, подальше от людских глаз… а пошла туда, где ее меньше всех ждали, где – она не могла не знать – снова встретится со своими мучителями, и бросила им вызов, и, насколько сумела, поквиталась с ними… Так кому на самом деле в жизни пришлось претерпеть худшие мучения? Или его испытания были лишь тенью того, что пережила она? И насколько эта девочка оказалась сильнее мужчины и воина?
Этот удар был не самым тяжким из всех, что он получил он сегодня, но он был последним. Вроде того, что наносит утомившийся палач, перед тем, как покинуть камеру пыток. И от этого последнего удара гордыня – то, что в нем еще оставалось от прежнего Эда – рассыпалась, и он оказался перед ее обломками.
Так что давний замысел Фулька, вымечтавшего себе убийство с помощью документов, в конце концов удался. Только старый интриган не предугадал, кто – или что – окажется его жертвой.
– Благородные господа. Мои верные советники и вассалы. Нас ожидают суровые испытания, – сказал он, и ему понравилось, как прозвучал его голос. Властно, жестко, но в то же время по-отечески. Голос зрелого государственного мужа. – Я знаю, что многие в душе осуждают меня за то, что я увеличил налоги и поборы. Но, благодаря этому, неурожай, снова поразивший Нейстрию, не будет губителен для Парижа. Первый караван с зерном, закупленным мною, уже прибыл. И вскоре начнется его продажа. Для самых неимущих я устрою раздачу хлеба. Нет, Париж более не узнает голода.
– Да благословит Господь нашего доброго графа! – возгласили собравшиеся. Даже те, кто искренне осуждал Роберта за то, что он говорит подобно купцу, а не рыцарю. И он знал, почему. За время своего правления он понял – даже по прошествии десятилетия здесь не могут забыть страшного голода времен осады. Он тогда чувствительно затронул даже высшую знать, а что уж говорить о тех, кто стоит ниже – и в самом низу? Нет, голод, конечно, будет, и раздача хлеба нищим – капля в море, но это запомнят. Граф Роберт милостив. Граф Роберт заботится о голодных.
Совет происходил в новоотстроенном зале парижского дворца. Примостившийся на низенькой скамеечке у стены монах старательно записывал речь графа и ответы вассалов, дабы занести это в хронику. Он, кстати, уже знал, что караван с зерном пришел – и откуда. Роберт закупил зерно в благословенном Провансе у своего тестя, графа Бозона. И все деньги останутся, можно сказать, в семье. Знал хронист и кое-что еще. Большая часть зерна будет продана по таким ценам, какие позволят графу Роберту полностью возместить издержки из казны. Но еще лучше он знал, что о подобных вещах в хрониках не пишут. А кто пишет – пусть пеняет на себя.
– Таким образом, достойные сеньеры, можно надеяться, что мы, благодаря нашему мужеству и предусмотрительности, с честью выйдем из испытаний, ниспосланных нам Господом, как и подобает благородным франкам, о которых недаром сказано в законе наших отцов: «Народ франков, сильный в оружии, непоколебимый в мирном договоре, мудрый в совете, благородный телом, неповрежденный в чистоте, превосходный в осанке, смелый, быстрый и неутомимый». – Произнеся это, он поднял голову и обвел собравшихся взором, ясно говорившим, что он сам и есть истое воплощение этого благороднейшего из народов. – А теперь, господа, воздав должное нашим обязанностям, обратимся к Богу. Время идти к мессе.
Он встал с кресла. За ним стали подниматься со своих мест и остальные. До Роберта долетали обрывки разговоров.
– …норманны опять в Уэссексе. А у меня там дочь замужем…
– Волки забегали в город и выли на улицах Парижа. Плохая примета – зима будет долгая и морозная.
Роберт спросил у барона Оржского, недавно вернувшегося из Лаона:
– Есть ли какие новости из столицы?
Тот покачал головой.
– Ничего нового. Говорят, король собирается в поход на север…
– Не думает ли мой брат, наконец, взять себе новую жену?
– Ничего такого я не слышал.
– Это не мудро. – Роберт возвысил голос так, чтобы его слышали остальные. – Похоже, он поступает сообразно пословице: «Жена бывает хороша лишь мертвая». – Кто-то в зале загоготал, однако Роберт оборвал смех резкой фразой: – Но я снова повторю – это не мудро!
Какая редкостная удача, думал Роберт по пути в базилику святой Женевьевы, где он обычно слушал мессу. Поистине он любимец судьбы. Осуществляя свою месть, он желал лишь мести, и вот оказалось, что, как в сказке, с одного удара поразил две цели. Нет не только прежней королевы, но и новой. А значит, единственный наследник…
Сам Роберт женился летом 896 года в соответствии с договором, который они заключили с Бозоном Провансальским, когда последний за год до того приезжал в Париж. О графине Базине мало кто мог сказать что-то определенное, в том числе и ее супруг. А еще римляне считали, что та жена, о которой никто не может ничего сказать – ни хорошего, ни плохого – самая лучшая. Тихая, не слишком красивая, однако ж и не уродливая, она ограничивала свой досуг рукоделием и церковью и никогда не вмешивалась в дела управления. Зато она отлично справлялась с тем делом, к коему ее предназначила природа, и за два года супружества успела подарить мужу уже двух сыновей – Гуго и Роберта.
А у Эда детей нет. Даже побочных. Он совершил непростительную ошибку, перепутав любовь с браком. Роберт даже в юности, будучи по уши влюбленным в Аолу, такого себе не позволял. А ведь зеленому юнцу подобная глупость еще простительна, сорокалетнему же мужчине – никогда. Ему и не прощают. Кто не слеп, видит, что творится в государстве. Разумеется, никогда не стоит сбрасывать со счетов возможность того, что Эд одумается (хотя слова «одумается», «образумится» вряд ли к нему применимы) и снова женится. Все равно, время работает против него и за Роберта.
Роберт верил в свою удачу, и пока что она его не подводила. И он уж сделает все от него зависящее, чтобы помочь своей удаче. Добрый, милостивый, благоразумный… словом, безупречный – таким он сделал себя в глазах людей. Таким его и запомнят. А Эда – забудут. Да, он герой. Точнее, был героем. Но что толку быть героем, если удача не за тебя?
И, к тому же, Эд сам виноват во всем. Так пусть теперь пожинает плоды…
Но, однако, великая вещь – общая кровь. Всячески осуждая Эда, Роберт в то же время чувствовал, что совершенно его понимает. Разве он сам не прошел через то же самое?
Все-таки мы с ним братья, сказал себе Роберт. Мы оба способны любить только раз в жизни, и оба убили возлюбленных друг друга. Только Эд убивал явно и тем же оставлял себя открытым для мести. А Роберт убил тайно, чужими руками, сделал все, чтобы не навлечь на себя подозрений. Но этого он даже себе не говорил.
Людям Альберика не удалось настичь сеньера Битурикского, и он бежал в Австразию, а оттуда, кружным путем, – в Бургундию. Именно там находился сейчас Карл, хоть и слабоумный, но по уверению многих как светских, так и церковных князей – законный король Нейстрии. Сам по себе он ничего не значил, да и происходил от Каролингов также по женской линии, но за ним было право законности рождения, и он был также коронован в Реймсе, и, вдобавок, он был ценен именно своей незначительностью. При слабом короле силу набирают вассалы, это и тупому ясно. Разве что за исключением полных идиотов. Таких, как Карл. Поэтому мятежные нейстрийские сеньеры – те, кому удалось избежать карающего меча Эда, собирались вокруг Карла Простоватого. Но именно те качества законного потомка Каролингов, от которых мятежники чаяли себе выгоды, удерживали армию вторжения от выступления. Карл мог служить предлогом, символом, марионеткой на троне, но уж никак не командовать армией. Тем паче против такого опытного и закаленного во многолетних войнах полководца, как Эд. Рихард, герцог Бургундский, сумел бы стать сильным командующим. Слишком даже сильным. Нейстрийские сеньеры опасались, что, возглавив их, он не удовольствуется ролью простого союзника Карла и отвоеванную власть оставит себе. Сменив же Эда на Рихарда, человека, может, и не очень умного (будь он слишком умен, это, скорее, вменили бы ему в недостаток), но упорного и воинственного, они бы не выиграли ничего. Выбрать командующего из своей среды? Это было бы самым разумным выходом, но не всегда самый разумный выход оказывается наиболее достижимым, да и не слишком-то они уважали разум, считая, что он необходим лишь слабыми и незнатным. Прийти же к соглашению им мешало то самое пресловутое «а почему не я?», что подтолкнуло их к мятежу. Никто в окружении Карла не пользовался достаточным влиянием, чтобы навязать свою волю остальным. Будь жив Фульк, он наверняка бы закрутил какую-нибудь сложную интригу, натравливая одних на других, нашептывая, намекая, обещая и, вероятно, получая от этих действий значительно больше удовольствия, чем от конечного результата. Но Фулька не было, и то, что происходило вокруг Карла, было не более, чем обычное собрание вояк, разгоряченных вином, бездельем и бахвальством. И хотя до настоящих раздоров дело тоже не доходило, но и согласия не было. Прошло лето, пришла осень, мятежники же, все увеличиваясь числом, по-прежнему не трогались с места.
Это не означало, впрочем, что Нейстрия жила в мире. Все уже давно забыли, какой он – мир. Ведь гражданская война, сразу же пришедшая на смену войне с норманнами, тянулась с перерывами уже десять лет, а до этого разве мало было войн, бунтов, переделов границ? Кроме того, в последние годы возникла еще одна напасть. Неожиданно напомнила о себе бесследно расточившаяся тень Карла III. Покойный император, не обзаведясь, как известно, наследниками от законной жены, имел, однако, в Ингельсгейме побочного сына. О бастарде этом в первые годы после кончины низвергнутого императора все забыли, и он проводил жизнь в бедности и ничтожестве, но как раз сейчас, когда он вошел в совершенный возраст, многие тевтонские сеньеры смекнули, что этот юноша, именуемый Бруно, может прийтись к месту. В самом деле, почему в империи должна главенствовать Нейстрия, а не Австразия? Оный Бруно столь же способен стать марионеткой в руках тевтонской знати, как бедный Карл – в руках нейстрийской, и к тому же он хотя бы не слабоумен, способен отличить рубаху от штанов и не пускать слюни на торжественных приемах. А уж по сравнению с Эдом прав на престол у него несоизмеримо больше. Он – внебрачный сын императора, в то время как Эд – всего лишь внебрачный сын имперской принцессы, а мужской линии в вопросах престолонаследования всегда отдается предпочтение. Что же до низкого происхождения его матери, то существует древнее положение франкского права, гласящее: «Наследником короля является всякий, рожденный от короля» (о том, что это положение меровингской эпохи не было подтверждено капитуляриями Каролингов, ибо служило причиной многих кровавый распрей и гражданских войн, не упоминалось).
Внушить все это незрелому юноше, а также указать ему на прямого виновника падения и гибели его отца, не составляло труда. (Собственно говоря, нынешний император Арнульф был столь же виновен в этом, как и Эд, ибо если Эд отобрал у Карла III Нейстрию, то Арнульф – Австразию, а затем завладел и императорской короной, но об этом опять-таки не говорилось). Бруно от природы не был честолюбив, но при подобных обстоятельствах закружилась бы и более крепкая голова, чем у сына коровницы из Ингельгейма.
Итак, осенью армия тевтонских баронов, имевших интересы в Западно-Франкском королевстве, беспрепятственно пройдя через Лотарингию, вторглась в Нейстрию. Бруно – бастард, формально возглавляющий ее, в действительности не имел никакой возможности влиять на ход событий. Император Арнульф, как обычно, занял выжидательную позицию. Для него, в конечном счете, был выгоден любой исход. Проиграет Эд – и Нейстрия перейдет под руку Австразии, выиграет – меньше будет горячих голов, а, следовательно, и меньше беспокойства императору в германских землях. Разумеется, передвижения армии претендента не остались тайной от короля франков. К тому времени, когда Бруно миновал Камбре, Эд со своими людьми уже подживал его к северу от Рибемонта. Впрочем, «поджидал» – неверное слово. Франки обрушились на германцев, когда те еще находились на марше. Сильной стороной тевтонов всегда была их сплоченность и умение выдерживать воинский строй, в то время как нейстрийцы зачастую забывали об этом, ища подвигов и поединков. Но фактор внезапности сыграл вою роль, и австразийцы не успели ни перестроиться, ни занять выгодную позицию. Если бы они спешились и попытались создать какие-либо преграды конным атакам нейстрийцев, это могло бы несколько улучшить их положение, но сражаться пешими благородные тевтоны сочли ниже своего достоинства. Нейстрийцы же, во главе с самим королем, стремясь закрепить успех, бросались в яростные безудержные атаки, и вскоре длинные мечи, тяжелые копья и франциски нападавших обратили сражение в бойню. Уцелевшие австразийцы бежали без оглядки. Их не преследовали.
Никто никогда больше не видел Бруно, сына Карла, ни живым, ни мертвым. Скорее всегда, юноша, не обученный военному ремеслу, был сбит с коня и затоптан при беспорядочном отступлении, так что его изуродованный труп не смогли опознать. Впрочем, австразийцам, мало ценившим своего ставленника при жизни, мертвым он и вовсе не был нужен, а нейстрийцам не было до него никакого дела.
Такова была первая и последняя битва в этой войне – одной из многих войн этого злосчастного года – столь многочисленных, что даже хронисты не заботились о том, чтобы отмечать их все.
Примерно о то же время скончалась проживавшая с известных пор в Рибемонте вдовствующая герцогиня Суассонская. Злые языки утверждали – от огорчения при известии об очередной победе короля. Нелепое, надо сказать, утверждение, ибо на стороне короля сражались оба ее сына. Правда, мать и сыновья давно уже не общались, что не такая уж редкость в нашем бренном мире.
И снова возвращение было победным, но безрадостным. Все больше пепелищ встречалось на пути – недавних и старых, остывших. Деревни, замки, мызы обращены в уголья. И неважно, что сжег их – мятежники, лотаринги, даны или сами же королевские войска, рыщущие по Нейстрии. Словно люди, обезумев, начали жечь собственные жилища, чтобы согреться. Холода, не по-осеннему, все лютели, но снег, способный милосердно укрыть исстрадавшуюся землю, не выпадал. Погорельцы умирали от голода и холода либо становились жертвой волков, заполонивших дороги – как четвероногих, так и тех, что на двух ногах. Уцелевшие перебирались в города, где их ждали скученность, грязь, болезни и снова голод.
Королевской дружине тоже приходилось туго. Пополнять припасы было негде. Охота не приносила удачи, а реквизировать еду или, проще говоря, грабить, было не у кого. Конечно, эти тяготы несравнимы были с лишениями крестьян, которые давно уже ели хлеб из коры – да и того не хватало. Утверждалось, что люди ели глину, добавляя в нее отрубей, и даже, по слухам, доходило до людоедства, убивая насыщения ради не только случайных спутников, но, потеряв рассудок от голода, своих жен и детей. Но все-таки королевские воины есть королевские воины. И если уж они начинают испытывать нужду…
Леса сменяли пустоши, но запустению не было конца. И победитель, отводивший дружину в свою огражденную каменными стенами столицу, не мог не задавать себе вопрос: ради чего? Зачем мы бьемся, когда все выморочно и мертво?
Но он молчал. А остальные не привыкли спрашивать у самих себя. Что-то в этом ведь есть от ереси. От колдовства.
Жерар, высланный вперед с разведчиками, согревался едино что собственным бешенством. Снова эти головешки… даже костра хорошего не разведешь. А уже темнеет, и поздно искать другого ночлега. Королю Нейстрии придется ночевать в поле в самые холода, точно изгою, точно отлученному! (И изгоем он был, и от «огня и воды» его отлучали, но Жерар сейчас об этом не думал.)
Внезапно у него вырвалось радостное восклицание. Пожар пощадил один из домов. Конечно, это была просто лачуга, но все же лучше, чем ничего. Хотя… это могла быть ловушка…
Он спешился. Обнажив меч, толкнул плечом скрипучую дверь. Закашлялся от пыли, в глаза попала какая-то труха. Однако лачуга была пуста. Очевидно, ее жители бежали от пожара или набега, побросав все свое имущество. На их жалкие пожитки Жерару было в высшей степени наплевать, с него хватало и того, что здесь имелся очаг, а также стол, скамья и даже довольно путная кровать, на которую была свалена груда овчин. Высунувшись наружу, он велел одному из разведчиков сообщить, что ночлег для короля найден. К приезду Эда Жерар успел уже развести огонь, без жалости изведя на растопку то, что нашел в доме (а чего жалеть-то? Все равно это барахло больше некому не понадобится), встряхнул овчины и сбросил одну на земляной пол – для себя.
Эд остался ночевать в лачуге. В прежние года он, может быть, и не ушел бы от своих воинов, из холода и мрака, где предстояло провести ночь. Но в последнее время он стал гораздо безразличнее как к людям, окружающим его, так и внешним обстоятельствам. Да и не поняли бы его, если б он отказался от лучшего, что могли ему предложить. Какой же он тогда король?
Жерар также ночевал под крышей, но – растянувшись у порога. Это была его обязанность – охранять короля… и, честно говоря, сегодня это была приятная обязанность. Потому что его стараниями лачуга была единственным местом в округе, где была тепло. Он крепко проспал всю ночь. Спал ли король, он не знал.
Утром он выступили снова. И снова потянулись голые поля, разбросанные хибары и набыченные замки, и вдоль дороги бродили звери, обнаглевшие, как люди, и люди, одичавшие, как звери. Злобная, дьявольская издевка над воспоминанием о том давнем возвращении в Париж – тоже в холода, тоже по заброшенным дорогам и диким деревням, когда из ворот святого Эриберта выехало два всадника, а к Парижу подошла армия – тогда тоже было голодно, и впереди ждала гибельная неизвестность, и они знали, что, даже если они победят, многие, может быть, все, до того сложат головы… но все были еще живы, все были молоды, близость опасности лишь возбуждала, и от мороза и голода веселей бежала по жилам кровь…
У Жерара сейчас кровь бежала по жилам если не веселее, то быстрей. Его постоянно лихорадило, и он то клацал зубами в ознобе, то прятал, надвинув поглубже шлем и опустив голову, пылающее в жару лицо. Он стыдился признаться товарищам в своем нездоровье. Такой позор – сильный воин, а мается простудой, как несмысленный малец! Ничего… Ничего… Он не раз видел, как люди терпели боль тяжелейших ран, так неужто станет жаловаться на легкую хворобу? Пройдет… само пройдет…
Но не проходило. С каждым днем становилось все хуже. Голова болела так, что следы выступали из глаз и замерзали на щеках, разламывало крестец, пересыхало во рту. Чтобы никто ничего не заметил, на привалах Жерар держался в стороне от остальных. Это было нетрудно, так как на привалах все заботились в основном о том, как раздобыть и поделить еду. Жерар же не мог проглотить ни куска. И, кажется, он преуспел, скрывая простуду. Но последний переход до Лаона он уже с трудом держался в седле.
В Лаон они вернулись в день Всех Святых. Били колокола на звонницах, и это единственно напоминало, что нынче праздник Небесных сил. Но люди не радовались празднику, наоборот, кое-кто припоминал, что в старые, языческие времена именно в этот день злые силы справляли свой шабаш.
Когда королевская свита въехала во внутренний дворцовый двор, Авель был уже там. Ему хотелось броситься перед королем на колени, испросить у него прощения… Эд то ли не замечал его, то ли не обращал внимания. Пока приор протискивался сквозь конюхов и обслугу, он молча, глядя перед собой, подымался по ступеням дворца.
Авель целеустремленно пробивался вперед. Будь люди по-другому настроены, они бы сразу пропустили королевского духовника, но сейчас они были слишком измучены. До него донесся грубый голос:
– Эй, что ты там разлегся, как девка?
Приор посмотрел в ту сторону и увидел Жерара, распростершегося на плитах двора. Какой-то конюх заметил:
– Он задыхается. Дай-ка я ему куртку-то расстегну, чтоб дышать полегче было.
Так он и сделал. Но, освободив ремни на кожаной, обшитой медными бляхами куртке Жерара и застежку на рубахе, он отшатнулся, увидев на шее и груди оруженосца налитые темной кровью и оттого казавшиеся черными волдыри.
Авель тоже их увидел.
– Отойдите все от него!
Он сам испугался звука собственного голоса. Другого – не испугался. Выбравшись в пустой круг, образовавшийся вокруг Жерара, Авель опустился рядом с ним на колени. Жерар дышал трудно, сипло хватая воздух ртом. Авель приподнял его голову и вгляделся повнимательнее. Да. Черная кровь набухала в пузырях на языке и небе Жерара, обильно высыпавших в его рту и не дававших ему вздохнуть.
Авель выпустил голову оруженосца и безотчетно поднес руку к своему покрытому грубыми рябинами лицу.
Ропот ужаса прошел по толпе.
– Черная оспа!
– Господи, спаси и помилуй нас!
Никто не сделал даже движения, чтобы помочь больному. Напротив, люди старались держаться как можно дальше. И отступали от дружинников, которые много дней были рядом с больным и, возможно, уже несли на себе клеймо заразы.
Авель молился на коленях рядом с Жераром. Ему одному не грозила здесь опасность, но страх поразил его не меньше остальных. Черная смерть вошла во дворец. Как хищник, алчущий добычи… или как жнец, чья коса сметет все жизни на пути, и уцелеют лишь немногие?
И на это скопище людей, плачущих, бранящихся, молящихся и богохульствующих, сверху смотрел Эд. Он понимал, что должен отдать приказ расчистить одно из казарменных зданий под барак для будущих больных и послать за лекарями – если они понадобятся. Но он не мог забыть, что только два человека ночевали в той лачуге, уцелевшей в выгоревшей деревне. Теперь он знал, почему деревню сожгли. А также знал, что означают озноб и невыносимая головная боль, уже вторые сутки досаждавшие ему.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.