Электронная библиотека » Николай Наседкин » » онлайн чтение - страница 27


  • Текст добавлен: 3 апреля 2022, 09:40


Автор книги: Николай Наседкин


Жанр: Энциклопедии, Справочники


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 27 (всего у книги 98 страниц) [доступный отрывок для чтения: 28 страниц]

Шрифт:
- 100% +

ДЕМЕНТЬЕВ Николай (Миколка) («Преступление и наказание»), красильщик. Он с напарником Митреем (Митькой) красил пустую квартиру на 2-м этаже, когда Раскольников на 4-м убивал процентщицу Алену Ивановну. В момент, когда Раскольников убегал, Миколка с Митрием как раз устроили себе перерыв, и ремонтируемая квартира оказалась свободной – Раскольников спрятался там за дверью от поднимающихся по лестнице людей и обронил футляр с серьгами. Миколка, нашедший серьги, заложил их, запил, а когда узнал затем об убийстве и ограблении старухи-процентщицы, то сначала пытался повеситься, а затем взял вину на себя (чтобы «страдание принять») и тем самым чуть не сбил следователя Порфирия Петровича со следа. Содержатель пивной Душкин, которому Миколай принес серьги на заклад, так о нем отозвался в участке: «А крестьянина ефтова, Миколая Дементьева, знаю сызмалетства, нашей губернии и уезда, Зарайского, потому-де мы сами рязанские. А Миколай хоть не пьяница, а выпивает…» Как выясняется, Миколка принадлежит к старообрядцам-раскольникам, и это глубоко символично, что преступление «нигилиста» по фамилии Раскольников хотел взять на себя раскольник. И символично, что безжалостного убийцу кроткой лошади из кошмарного сна Раскольникова зовут также: добрый безобидный красильщик Миколка и живодер Миколка из сна, как часто и бывает в мире Достоевского, – двойники-антиподы.


ДЕРГАЧЕВ («Подросток»), руководитель «революционно-народнического» кружка, куда приводит Аркадия Долгорукого его школьный товарищ и член этого кружка Ефим Зверев. «Дергачев жил в маленьком флигеле, на дворе деревянного дома одной купчихи, но зато флигель занимал весь. Всего было чистых три комнаты. Во всех четырех окнах были спущены шторы. Это был техник и имел в Петербурге занятие; я слышал мельком, что ему выходило одно выгодное частное место в губернии и что он уже отправляется. <…> Дергачеву было двадцать пять лет, и он был женат. У жены была сестра и еще родственница; они тоже жили у Дергачева. Комната была меблирована кое-как, впрочем достаточно, и даже было чисто. На стене висел литографированный портрет, но очень дешевый, а в углу образ без ризы, но с горевшей лампадкой. <…> Дергачев был среднего роста, широкоплеч, сильный брюнет с большой бородой; во взгляде его видна была сметливость и во всем сдержанность, некоторая беспрерывная осторожность; хоть он больше молчал, но очевидно управлял разговором…» С самим Дергачевым Подросток общается мало, значительно больше – с членами его кружка Крафтом и Васиным. В конце романа «дергачевцев» арестовывают.

Прототипом Дергачева послужил техник А. В. Долгушин (1848–1885), революционер-народник, организатор и руководитель кружка «долгушинцев», автор прокламаций «Русскому народу» и «К интеллигентным людям». В 1874 г. был приговорен к 10 годам каторги, в 1881 г. дополнительно к 15 годам, умер в Шлиссельбургской крепости. Многие данные его внешности, биографии, деталей обстановки квартиры Достоевский перенес в роман из газетных отчетов о процессе над «долгушинцами».


ДОБРОСЕЛОВА Варвара Алексеевна («Бедные люди»), молодая девушка, оставшаяся без родителей, живет одна в чужом углу с Федорой, зарабатывает на хлеб шитьем и одного лишь друга имеет на всем белом свете – Макара Алексеевича Девушкина, с которым пишут они друг другу каждый день письма, хотя и живут в соседних домах. В одном из писем сама Варенька о себе сообщает: «К тому же я такая нелюдимка, дикарка; люблю пообжиться в привычном угле надолго. Как-то лучше там, где привыкнешь: хоть и с горем пополам живешь, а все-таки лучше. <…> мне иногда одной очень грустно бывает. Иной раз, особенно в сумерки, сидишь себе одна-одинешенька. Федора уйдет куда-нибудь. Сидишь, думаешь-думаешь, – вспоминаешь все старое, и радостное, и грустное, – все идет перед глазами, все мелькает, как из тумана. Знакомые лица являются (я почти наяву начинаю видеть), – матушку вижу чаще всего… А какие бывают сны у меня! Я чувствую, что здоровье мое расстроено; я так слаба; вот и сегодня, когда вставала утром с постели, мне дурно сделалось; сверх того, у меня такой дурной кашель! Я чувствую, я знаю, что скоро умру. Кто-то меня похоронит? Кто-то за гробом моим пойдет? Кто-то обо мне пожалеет?.. И вот придется, может быть, умереть в чужом месте, в чужом доме, в чужом угле!.. Боже мой, как грустно жить, Макар Алексеевич!..»

Да, грустна жизнь бедной девушки! Когда-то, в детстве, была она счастлива: отец служил управляющим в большом имении, жили в деревне (а она так любит природу!), но потом, при новом хозяине, отец место потерял, пришлось переехать в мрачный сырой негостеприимный Петербург, отец вскоре умер, семья разорилась окончательно, переехали с матушкой жить к дальней родственнице Анне Федоровне, которая оказалась сводней, так что Вареньке, оставшейся вскоре совсем сиротой, еле-еле удалось избавиться от опеки Анны Федоровны, которая уже погубила жизнь ее двоюродной сестры Саши, и жить в одиночестве и нищете. Единственное светлое пятно в судьбе Вареньки – любовь к студенту Покровскому., который вскоре умирает от чахотки.


Варенька Доброселова. Художник П. Боклевский


Несмотря на все невзгоды и слабое здоровье, Варенька Доброселова осталась доброй, ласковой и даже веселой девушкой. Сама она призналась: «Я была слишком мечтательна, и это спасло меня…» Существенный штрих в образе этой героини – ее литературный талант: она не только автор, так сказать, ярко беллетризированных писем, которые составили половину текста романа «Бедные люди», но также и доподлинный автор вставной «воспоминательной» повести о бедном студенте Покровском.

В финале Анне Федоровне все-таки удается добиться своего – выдала она (продала) Вареньку за богатого сластолюбца господина Быкова. Бедный Девушкин после ее отъезда с Быковым сопьется и умрет, а ее судьба предсказана-предвидена тем же Макаром Алексеевичем: «Вот вы плачете, и вы едете?! Вот я от вас письмецо сейчас получил, все слезами закапанное. Стало быть, вам не хочется ехать; стало быть, вас насильно увозят, стало быть, вам жаль меня, стало быть, вы меня любите! Да как же, с кем же вы теперь будете? Там вашему сердечку будет грустно, тошно и холодно. Тоска его высосет, грусть его пополам разорвет. Вы там умрете, вас там в сыру землю положат; об вас и поплакать будет некому там! Господин Быков будет все зайцев травить… Ах, маточка, маточка! на что же вы это решились, как же вы на такую меру решиться могли? Что вы сделали, что вы сделали, что вы над собой сделали! Ведь вас там в гроб сведут; они заморят вас там, ангельчик. Ведь вы, маточка, как перышко, слабенькие!..»

Прототипом Вареньки Доброселовой послужила, в какой-то мере, сестра писателя – В. М. Достоевская (Карепина).


ДОКТОРЕНКО Владимир («Идиот»), племянник Лебедева, единственный сын его покойной сестры Анисьи. Это был «малый лет двадцати, довольно красивый, черноватый, с длинными, густыми волосами, с черными большими глазами, с маленькими поползновениями на бакенбарды и бородку». Князю Мышкину, увидевшему его впервые в доме Лебедева лежащим на диване, молодой человек, как бы оправдываясь, поясняет: «Я его племянник, это он не солгал, хоть и все лжет. Я курса не кончил, но кончить хочу и на своем настою, потому что у меня есть характер. А покамест, чтобы существовать, место одно беру в двадцать пять рублей на железной дороге. Сознаюсь, кроме того, что он мне раза два, три уже помог. У меня было двадцать рублей, и я их проиграл. Ну, верите ли, князь, я был так подл, так низок, что я их проиграл! <…> Чтобы занять это место на железной дороге, мне непременно нужно хоть как-нибудь экипироваться, потому что я весь в лохмотьях. Вот, посмотрите на сапоги! Иначе на место явиться невозможно, а не явись я к назначенному сроку, место займет другой, тогда я опять на экваторе и когда-то еще другое место сыщу. Теперь я прошу у него всего только пятнадцать рублей и обещаюсь, что никогда уже больше не буду просить и сверх того в течение первых трех месяцев выплачу ему весь долг до последней копейки. Я слово сдержу. Я умею на хлебе с квасом целые месяцы просидеть, потому что у меня есть характер…» Лебедев, в свою очередь, обиженный тем, что племянник «срамит» его перед гостем, напоминает: «Вот этого зубоскала, еще младенца, в свивальники обертывал, да в корыте мыл, да у нищей, овдовевшей сестры Анисьи я, такой же нищий, по ночам просиживал, напролет не спал, за обоими ими больными ходил, у дворника внизу дрова воровал, ему песни пел, в пальцы прищелкивал, с голодным-то брюхом, вот и вынянчил, вон он смеется теперь надо мной!..»

Затем Докторенко появляется (опять же на даче дяди) в компании юных вымогателей во главе с Бурдовским с претензиями к князю Мышкину насчет раздела наследства Павлищева и выступает с настоящей обвинительной речью против князя.


ДОЛГОРУКАЯ Елизавета Макаровна («Подросток»), дочь Версилова и Софьи Андреевны Долгоруковой, сестра Аркадия Долгорукого (на год младше его), невеста князя Сергея Петровича Сокольского, предмет тайной любви Васина. По словам Аркадия: «Сестра была блондинка, светлая блондинка, совсем не в мать и не в отца волосами; но глаза, овал лица были почти как у матери. Нос очень прямой, небольшой и правильный; впрочем, и еще особенность – мелкие веснушки в лице, чего совсем у матери не было. Версиловского было очень немного, разве тонкость стана, не малый рост и что-то такое прелестное в походке. Со мной же ни малейшего сходства; два противоположные полюса…» Между братом и сестрой вскоре после «знакомства» (они всю жизнь практически жили врозь) установились доверительные дружески отношения. Пылкий Подросток как бы открыл в Лизе близкого родного человека, в горячей братской любви ей объяснился:

«– Да ведь вот же и тебя не знал, а ведь знаю же теперь всю. Всю в одну минуту узнал. Ты, Лиза, хоть и боишься смерти, а, должно быть, гордая, смелая, мужественная. Лучше меня, гораздо лучше меня! Я тебя ужасно люблю, Лиза. <… > Ты умна; ты умнее Васина. Ты и мама – у вас глаза проницающие, гуманные, то есть взгляды, а не глаза, я вру… <…> Как хорошо на тебя смотреть сегодня. Да знаешь ли, что ты прехорошенькая? Никогда еще я не видал твоих глаз… Только теперь в первый раз увидел… Где ты их взяла сегодня, Лиза? Где купила? Что заплатила? Лиза, у меня не было друга, да и смотрю я на эту идею как на вздор; но с тобой не вздор… Хочешь, станем друзьями? Ты понимаешь, что я хочу сказать?..

– Очень понимаю.

– И знаешь, без уговору, без контракту, – просто будем друзьями!..»

Аркадий не сразу догадывается, что между Лизой и князем Сергеем Петровичем Сокольским возникла связь, что она ждет от него ребенка, из-за этого Подросток оказывается в унизительных ситуациях. Но когда князь Сережа попадает за мошенничество в тюрьму, брат всячески поддерживает сестру, утешает ее, пытается помочь.

В «Заключении» о Лизе сказано сжато, но довольно подробно: «Но горькое, настоящее горькое слово предстоит мне сказать в особенности о сестре моей Лизе. Вот тут – так несчастье, да и что такое все мои неудачи перед ее горькой судьбой! Началось с того, что князь Сергей Петрович не выздоровел и, не дождавшись суда, умер в больнице. <…> Лиза осталась одна, с будущим своим ребенком. Она не плакала и с виду была даже спокойна; сделалась кротка, смиренна; но вся прежняя горячность ее сердца как будто разом куда-то в ней схоронилась. Она смиренно помогала маме, ходила за больным Андреем Петровичем, но стала ужасно неразговорчива, ни на кого и ни на что даже не взглядывала, как будто ей все равно, как будто она лишь проходит мимо. Когда Версилову сделалось легче, она начала много спать. Я приносил было ей книги, но она не читала их; она стала страшно худеть. Я как-то не осмеливался начать утешать ее, хотя часто приходил именно с этим намерением; но в присутствии ее мне как-то не подходилось к ней, да и слов таких не оказывалось у меня, чтобы заговорить об этом. Так продолжалось до одного страшного случая: она упала с нашей лестницы, не высоко, всего с трех ступенек, но она выкинула, и болезнь ее продолжалась почти всю зиму. Теперь она уже встала с постели, но здоровью ее надолго нанесен удар. Она по-прежнему молчалива с нами и задумчива, но с мамой начала понемногу говорить. Все эти последние дни стояло яркое, высокое, весеннее солнце, и я все припоминал про себя то солнечное утро, когда мы, прошлою осенью, шли с нею по улице, оба радуясь и надеясь и любя друг друга. Увы, что сталось после того? Я не жалуюсь, для меня наступила новая жизнь, но она? Ее будущее – загадка, а теперь я и взглянуть на нее не могу без боли.

Недели три назад я, однако ж, успел заинтересовать ее известием о Васине. Он был наконец освобожден и выпущен совсем на свободу…»

Вот этим упоминанием о Васине, влюбленном в сестру Аркадия с давних пор, и дается какой-никакой намек на возможное будущее счастье Лизы.


ДОЛГОРУКАЯ Софья Андреевна («Подросток»), законная жена Макара Ивановича Долгорукого, гражданская жена Андрея Петровича Версилова, мать Аркадия и Елизаветы Долгоруких. Была она дворовой Версилова, круглой сиротой, когда в 18-летнем возрасте ее выдали замуж за 50-летнего тоже дворового Макара Долгорукого. Спустя полгода после этого барин приехал в деревню, соблазнил Софью, а затем и влюбился в нее своеобразной любовью, «выкупил» у мужа и увез. Подросток размышляет об этом в своих «записках»: «Я знаю из нескольких рук положительно, что мать моя красавицей не была, хотя тогдашнего портрета ее, который где-то есть, я не видал. С первого взгляда в нее влюбиться, стало быть, нельзя было. Для простого «развлечения» Версилов мог выбрать другую, и такая там была, да еще незамужняя, Анфиса Константиновна Сапожкова, сенная девушка. <…> По крайней мере с тем видом светской брезгливости, которую он неоднократно себе позволял со мною, он, я помню, однажды промямлил как-то странно: что мать моя была одна такая особа из незащищенных, которую не то что полюбишь, – напротив, вовсе нет, – а как-то вдруг почему-то пожалеешь, за кротость, что ли, впрочем, за что? – это всегда никому не известно, но пожалеешь надолго; пожалеешь и привяжешься… «Одним словом, мой милый, иногда бывает так, что и не отвяжешься». <…> Все это, конечно, я наговорил в какую-то как бы похвалу моей матери, а между тем уже заявил, что о ней, тогдашней, не знал вовсе. Мало того, я именно знаю всю непроходимость той среды и тех жалких понятий, в которых она зачерствела с детства и в которых осталась потом на всю жизнь. Тем не менее беда совершилась. <…> Вопрос следующий: как она-то могла, она сама, уже бывшая полгода в браке, да еще придавленная всеми понятиями о законности брака, придавленная, как бессильная муха, она, уважавшая своего Макара Ивановича не меньше, чем какого-то бога, как она-то могла, в какие-нибудь две недели, дойти до такого греха? Ведь не развратная же женщина была моя мать? Напротив, скажу теперь вперед, что быть более чистой душой, и так потом во всю жизнь, даже трудно себе и представить. Объяснить разве можно тем, что сделала она не помня себя, то есть не в том смысле, как уверяют теперь адвокаты про своих убийц и воров, а под тем сильным впечатлением, которое, при известном простодушии жертвы, овладевает фатально и трагически. Почем знать, может быть, она полюбила до смерти… фасон его платья, парижский пробор волос, его французский выговор, именно французский, в котором она не понимала ни звука, тот романс, который он спел за фортепьяно, полюбила нечто никогда не виданное и не слыханное (а он был очень красив собою), и уж заодно полюбила, прямо до изнеможения, всего его, с фасонами и романсами. Я слышал, что с дворовыми девушками это иногда случалось во времена крепостного права, да еще с самыми честными. Я это понимаю, и подлец тот, который объяснит это лишь одним только крепостным правом и «приниженностью»! Итак, мог же, стало быть, этот молодой человек иметь в себе столько самой прямой и обольстительной силы, чтобы привлечь такое чистое до тех пор существо и, главное, такое совершенно разнородное с собою существо, совершенно из другого мира и из другой земли, и на такую явную гибель? Что на гибель – это-то и мать моя, надеюсь, понимала всю жизнь; только разве когда шла, то не думала о гибели вовсе; но так всегда у этих «беззащитных»: и знают, что гибель, а лезут…»

Все двадцать лет после этого Версилов совершенно пренебрежительно относился к Софье Андреевне и детям, оставлял их надолго одних, нисколько не заботился, чтобы обеспечить семью, увлеченный своими «возвышенными» мыслями, игрой, любовными приключениями, а в последнее время и – страстью к Ахмаковой. Софья Андреевна все это вытерпела с кротостью, смирением, продолжая чуть не боготворить Версилова и была за это в какой-то мере вознаграждена: в финале романа Версилов, после скандальной сцены с шантажом Ахмаковой, после попытки самоубийства, после временного умопомешательства вернулся, наконец, к ней и теперь, судя по всему, – навсегда. Аркадий набрасывает в «Заключении» идиллическую картинку: «мама сидит около него; он гладит рукой ее щеки и волосы и с умилением засматривает ей в глаза. О, это – только половина прежнего Версилова; от мамы он уже не отходит и уж никогда не отойдет более…» Да, именно такой – «не раздвоенный» – Версилов Софье Андреевне и нужен. Между прочим, это еще моложавая и привлекательная женщина – незадолго до того Аркадий дает ее подробный портрет: «Решительно ее лицо бывало иногда чрезвычайно привлекательно… Лицо у ней было простодушное, но вовсе не простоватое, немного бледное, малокровное. Щеки ее были очень худы, даже ввалились, а на лбу сильно начинали скопляться морщинки, но около глаз их еще не было, и глаза, довольно большие и открытые, сияли всегда тихим и спокойным светом, который меня привлек к ней с самого первого дня. Любил я тоже, что в лице ее вовсе не было ничего такого грустного или ущемленного; напротив, выражение его было бы даже веселое, если б она не тревожилась так часто, совсем иногда попусту, пугаясь и схватываясь с места иногда совсем из-за ничего или вслушиваясь испуганно в чей-нибудь новый разговор, пока не уверялась, что все по-прежнему хорошо. Все хорошо – именно значило у ней, коли «все по-прежнему». Только бы не изменялось, только бы нового чего не произошло, хотя бы даже счастливого!.. Можно было подумать, что ее в детстве как-нибудь испугали. Кроме глаз ее нравился мне овал ее продолговатого лица, и, кажется, если б только на капельку были менее широки ее скулы, то не только в молодости, но даже и теперь она могла бы назваться красивою. Теперь же ей было не более тридцати девяти, но в темно-русых волосах ее уже сильно проскакивали сединки…»

Существенно дополняет красок и в портрет Софьи Андреевны, и для понимания ее судьбы комментарий Версилова к ее фотографическому портрету (в разговоре с Аркадием): «Здесь же, в этом портрете, солнце, как нарочно, застало Соню в ее главном мгновении – стыдливой, кроткой любви и несколько дикого, пугливого ее целомудрия. Да и счастлива же как была она тогда, когда наконец убедилась, что я так жажду иметь ее портрет! Этот снимок сделан хоть и не так давно, а все же она была тогда моложе и лучше собою; а между тем уж и тогда были эти впалые щеки, эти морщинки на лбу, эта пугливая робость взгляда, как бы нарастающая у ней теперь с годами – чем дальше, тем больше. Веришь ли, милый? я почти и представить теперь ее не могу с другим лицом, а ведь была же и она когда-то молода и прелестна! Русские женщины дурнеют быстро, красота их только мелькнет, и, право, это не от одних только этнографических особенностей типа, а и оттого еще, что они умеют любить беззаветно. Русская женщина все разом отдает, коль полюбит, – и мгновенье, и судьбу, и настоящее, и будущее: экономничать не умеют, про запас не прячут, и красота их быстро уходит в того, кого любят. Эти впалые щеки – это тоже в меня ушедшая красота, в мою коротенькую потеху. Ты рад, что я любил твою маму, и даже не верил, может быть, что я любил ее? Да, друг мой, я ее очень любил, но, кроме зла, ей ничего не сделал…»

В образе матери Подростка отразились отдельные черты матери писателя М. Ф. Достоевской.


ДОЛГОРУКИЙ Аркадий Макарович («Подросток»), заглавный герой романа – Подросток, от лица которого ведется повествование, незаконнорожденный сын помещика Версилова и его дворовой Софьи Андреевны Долгорукой, носящий фамилию своего юридического отца Макара Ивановича Долгорукого; брат Елизаветы Макаровны Долгорукой, брат по отцу Анны Андреевны Версиловой и Версилова-младшего. Аркадию-повествователю – 20 лет, описывает же он события годичной давности, то есть было ему в то время 19. И это очень существенный момент: в Библии, к примеру, неоднократно подчеркивается 20-летний возраст как начало зрелости. Сам Аркадий поясняет: «Хотя я не подросток, потому что мне тогда было уже 19 лет, но я назвал подростком потому, что меня многие тогда (прошлого года) этим именем звали…» Заглавие романа как определение сути главного героя приобретает дополнительный обобщающий смысл, если помнить, что в то время (в начале 1870-х гг.) понятиям «подросток», «подрастающее поколение» и т. п. в журналах и газетах придавалось акцентное звучание. А суть 19-летнего Подростка – его «идея», которую он выработал в душе и с которой, после частного пансиона Тушара и курса гимназии, приехал в Петербург. Версилов внешний его вид оценивал тогда так: «…ты краснощекий, с лица твоего прыщет здоровьем». Внутренний же «портрет» Аркадия – в его «идее»:

«Нет, не незаконнорожденность, которою так дразнили меня у Тушара, не детские грустные годы, не месть и не право протеста явились началом моей «идеи»; вина всему – один мой характер. С двенадцати лет, я думаю, то есть почти с зарождения правильного сознания, я стал не любить людей. Не то что не любить, а как-то стали они мне тяжелы. Слишком мне грустно было иногда самому, в чистые минуты мои, что я никак не могу всего высказать даже близким людям, то есть и мог бы, да не хочу, почему-то удерживаюсь; что я недоверчив, угрюм и несообщителен. Опять-таки, я давно уже заметил в себе черту, чуть не с детства, что слишком часто обвиняю, слишком наклонен к обвинению других; но за этой наклонностью весьма часто немедленно следовала другая мысль, слишком уже для меня тяжелая: «Не я ли сам виноват вместо них?» И как часто я обвинял себя напрасно! Чтоб не разрешать подобных вопросов, я, естественно, искал уединения. К тому же и не находил ничего в обществе людей, как ни старался, а я старался; по крайней мере все мои однолетки, все мои товарищи, все до одного, оказывались ниже меня мыслями; я не помню ни единого исключения.

Да, я сумрачен, я беспрерывно закрываюсь. Я часто желаю выйти из общества. Я, может быть, и буду делать добро людям, но часто не вижу ни малейшей причины им делать добро. И совсем люди не так прекрасны, чтоб о них так заботиться. Зачем они не подходят прямо и откровенно и к чему я непременно сам и первый обязан к ним лезть? – вот о чем я себя спрашивал. Я существо благодарное и доказал это уже сотнею дурачеств. Я мигом бы отвечал откровенному откровенностью и тотчас же стал бы любить его. Так я и делал; но все они тотчас же меня надували и с насмешкой от меня закрывались. <…> С самых низших классов гимназии, чуть кто-нибудь из товарищей опережал меня или в науках, или в острых ответах, или в физической силе, я тотчас же переставал с ним водиться и говорить. Не то чтоб я его ненавидел или желал ему неудачи; просто отвертывался, потому что таков мой характер.

Да, я жаждал могущества всю мою жизнь, могущества и уединения. Я мечтал о том даже в таких еще летах, когда уж решительно всякий засмеялся бы мне в глаза, если б разобрал, что у меня под черепом. Вот почему я так полюбил тайну. Да, я мечтал изо всех сил и до того, что мне некогда было разговаривать; из этого вывели, что я нелюдим, а из рассеянности моей делали еще сквернее выводы на мой счет, но розовые щеки мои доказывали противное.

Особенно счастлив я был, когда, ложась спать и закрываясь одеялом, начинал уже один, в самом полном уединении, без ходящих кругом людей и без единого от них звука, пересоздавать жизнь на иной лад. Самая яростная мечтательность сопровождала меня вплоть до открытия «идеи», когда все мечты из глупых разом стали разумными и из мечтательной формы романа перешли в рассудочную форму действительности.

Все слилось в одну цель. Они, впрочем, и прежде были не так уж очень глупы, хотя их была тьма тем и тысяча тысяч. Но были любимые… Впрочем, не приводить же их здесь.

Могущество! Я убежден, что очень многим стало бы очень смешно, если б узнали, что такая «дрянь» бьет на могущество. Но я еще более изумлю: может быть, с самых первых мечтаний моих, то есть чуть ли не с самого детства, я иначе не мог вообразить себя как на первом месте, всегда и во всех оборотах жизни. Прибавлю странное признание: может быть, это продолжается еще до сих пор. При этом замечу, что я прощения не прошу.

В том-то и «идея» моя, в том-то и сила ее, что деньги – это единственный путь, который приводит на первое место даже ничтожество. Я, может быть, и не ничтожество, но я, например, знаю, по зеркалу, что моя наружность мне вредит, потому что лицо мое ординарно. Но будь я богат, как Ротшильд, – кто будет справляться с лицом моим и не тысячи ли женщин, только свистни, налетят ко мне с своими красотами? Я даже уверен, что они сами, совершенно искренно, станут считать меня под конец красавцем. Я, может быть, и умен. Но будь я семи пядей во лбу, непременно тут же найдется в обществе человек в восемь пядей во лбу – и я погиб. Между тем, будь я Ротшильдом, разве этот умник в восемь пядей будет что-нибудь подле меня значить? Да ему и говорить не дадут подле меня! Я, может быть, остроумен; но вот подле меня Талейран, Пирон – и я затемнен, а чуть я Ротшильд – где Пирон, да может быть, где и Талейран? Деньги, конечно, есть деспотическое могущество, но в то же время и высочайшее равенство, и в этом вся главная их сила. Деньги сравнивают все неравенства. Все это я решил еще в Москве.

Вы в этой мысли увидите, конечно, одно нахальство, насилие, торжество ничтожества над талантами. Согласен, что мысль эта дерзка (а потому сладостна). Но пусть, пусть: вы думаете, я желал тогда могущества, чтоб непременно давить, мстить? В том-то и дело, что так непременно поступила бы ординарность. Мало того, я уверен, что тысячи талантов и умников, столь возвышающихся, если б вдруг навалить на них ротшильдские миллионы, тут же не выдержали бы и поступили бы как самая пошлая ординарность и давили бы пуще всех. Моя идея не та. Я денег не боюсь; они меня не придавят и давить не заставят.

Мне не нужно денег, или, лучше, мне не деньги нужны; даже и не могущество; мне нужно лишь то, что приобретается могуществом и чего никак нельзя приобрести без могущества: это уединенное и спокойное сознание силы! Вот самое полное определение свободы, над которым так бьется мир! Свобода! Я начертал наконец это великое слово… Да, уединенное сознание силы – обаятельно и прекрасно. У меня сила, и я спокоен. <…> Будь только у меня могущество, рассуждал я, мне и не понадобится оно вовсе; уверяю, что сам, по своей воле, займу везде последнее место. Будь я Ротшильд, я бы ходил в стареньком пальто и с зонтиком. Какое мне дело, что меня толкают на улице, что я принужден перебегать вприпрыжку по грязи, чтоб меня не раздавили извозчики. Сознание, что это я сам Ротшильд, даже веселило бы меня в ту минуту. Я знаю, что у меня может быть обед, как ни у кого, и первый в свете повар, с меня довольно, что я это знаю. Я съем кусок хлеба и ветчины и буду сыт моим сознанием. Я даже теперь так думаю.

Не я буду лезть в аристократию, а она полезет ко мне, не я буду гоняться за женщинами, а они набегут как вода, предлагая мне все, что может предложить женщина. «Пошлые» прибегут за деньгами, а умных привлечет любопытство к странному, гордому, закрытому и ко всему равнодушному существу. Я буду ласков и с теми и с другими и, может быть, дам им денег, но сам от них ничего не возьму. Любопытство рождает страсть, может быть, я и внушу страсть. Они уйдут ни с чем, уверяю вас, только разве с подарками. <…> Давить и мучить я никого не хочу и не буду; но я знаю, что если б захотел погубить такого-то человека, врага моего, то никто бы мне в том не воспрепятствовал, а все бы подслужились; и опять довольно. Никому бы я даже не отомстил. Я всегда удивлялся, как мог согласиться Джемс Ротшильд стать бароном! Зачем, для чего, когда он и без того всех выше на свете? <…> Я еще в детстве выучил наизусть монолог Скупого рыцаря у Пушкина; выше этого, по идее, Пушкин ничего не производил! Тех же мыслей я и теперь.

«Но ваш идеал слишком низок, – скажут с презрением, – деньги, богатство! То ли дело общественная польза, гуманные подвиги?»

Но почем кто знает, как бы я употребил мое богатство? Чем безнравственно и чем низко то, что из множества жидовских, вредных и грязных рук эти миллионы стекутся в руки трезвого и твердого схимника, зорко всматривающегося в мир? <…> Да, моя «идея» – это та крепость, в которую я всегда и во всяком случае могу скрыться от всех людей, хотя бы и нищим, умершим на пароходе. Вот моя поэма! <…> Но прибавлю уже серьезно: если б я дошел, в накоплении богатства, до такой цифры, как у Ротшильда, то действительно могло бы кончиться тем, что я бросил бы их обществу. <…> И не половину бы отдал, потому что тогда вышла бы одна пошлость: я стал бы только вдвое беднее и больше ничего; но именно все, все до копейки, потому что, став нищим, я вдруг стал бы вдвое богаче Ротшильда! Если этого не поймут, то я не виноват; разъяснять не буду!

«Факирство, поэзия ничтожества и бессилия! – решат люди. – Торжество бесталанности и средины». Да, сознаюсь, что отчасти торжество и бесталанности и средины, но вряд ли бессилия. Мне нравилось ужасно представлять себе существо, именно бесталанное и серединное, стоящее перед миром и говорящее ему с улыбкой: вы Галилеи и Коперники, Карлы Великие и Наполеоны, вы Пушкины и Шекспиры, вы фельдмаршалы и гофмаршалы, а вот я – бездарность и незаконность, и все-таки выше вас, потому что вы сами этому подчинились. Сознаюсь, я доводил эту фантазию до таких окраин, что похеривал даже самое образование. Мне казалось, что красивее будет, если человек этот будет даже грязно необразованным. Эта, уже утрированная, мечта повлияла даже тогда на мой успех в седьмом классе гимназии; я перестал учиться именно из фанатизма: без образования будто прибавлялось красоты к идеалу. Теперь я изменил убеждение в этом пункте; образование не помешает…»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации