Текст книги "Властитель человеков"
Автор книги: О. Генри
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
Властитель человеков
Я бродил по улицам сего Града Надменного, стремясь увидеть незнакомое лицо. Ибо Город этот есть пустыня, преисполненная знакомых, похожих друг на друга, как песчинки в пыльную бурю; и ты постепенно привыкаешь их ненавидеть – как неразлучного с тобой друга или кого-нибудь из своей родни.
И желание мое воистину исполнилось, ибо на углу Бродвея и Двадцать девятой улицы я увидел невысокого мужчину с льняными волосами и лицом, подобным изборожденной морщинами скорлупе ореха гикори; человек продавал быстро собиравшейся вокруг него толпе некий инструмент универсального назначения, исполняющий функции консервного ножа, отвертки, крючка для застегивания пуговиц, пилки для ногтей, рожка для обуви, цепочки для часов, картофелечистки и заодно достойный послужить украшением для кольца с ключами истинно благородного джентльмена.
В толпе появился раскормленный на убой коп, немедленно начавший протискиваться сквозь конгрегацию покупателей. Закаленный годами торговли продавец моментально свернул лавочку, захлопнул свой саквояж и ловкими движениями ласки ускользнул через противоположную оконечность кружка. Утратившая цель толпа постепенно разбрелась во все стороны подобно тому, как разбредаются муравьи от внезапно убранной крошки. Коп сразу потерял всякий интерес к земле и ее обитателям и всей своей тушей застыл на месте, изощренным образом помахивая дубинкой. Я поспешил следом за Канзас-Биллом Бауэрсом и схватил его за рукав.
Он не повернулся ко мне и не замедлил шага, но в руке моей неожиданно очутилась аккуратно сложенная пятидолларовая бумажка.
– Я бы сказал, Канзас-Билл, – проговорил я, – что ты слишком дешево ценишь старых друзей.
Тут он повернул голову, и орешек-гикори треснул, являя широкую улыбку.
– Отдавай деньги, – ответил он, – или я натравлю на тебя полисмена за ложные претензии. Я подумал, что ты – коп.
– Мне хотелось бы поговорить с тобой, Билл, – сказал я. – Давно ли ты оставил Оклахому? Где сейчас находится Редди Макгилл? И почему ты торгуешь на улице этими немыслимыми штуковинами? Сколько золота дали твои копи в Биг-Хорне? И как тебе удалось так сильно загореть? Что будешь пить?
– Год назад, – приступил к систематическому ответу Канзас-Билл. – Ставит ветряные мельницы в Аризоне. Хочу собрать денег, чтобы накупить всякой всячины. Пропил. Был в тропиках. Пиво.
Мы направились в подходящее место и уподобились пророку Илие, а темноволосый официант безукоризненно исполнял роль ворона. Следовало обратиться к воспоминаниям, чтобы привести Билла в эпическое настроение.
– Да, – заметил он, – помню, как веревка Тимотео оборвалась на рогах той самой коровы, пока теленок гонялся за тобой. Ты и эта корова! Никогда не забуду.
– Тропики велики, – продолжил я. – Какие области Рака или Козерога удостоились твоего визита?
– Вниз от Китая или Перу… а может, и Аргентинской Конфедерации, – ответил Канзас-Билл. – Во всяком случае, я обитал среди великого народа – неблагопристойного, но прогрессивного. Я провел там три месяца.
– Вне сомнения, ты был рад вернуться в лоно истинно великого народа, – предположил я. – Тебе особенно приятно оказаться среди ньюйоркцев, самых прогрессивных и независимых среди граждан всех стран мира, – продолжил я с тупостью провинциала, довольно вкусившего от бродвейского лотоса.
– Ты хочешь затеять спор? – спросил Билл.
– А есть ли о чем спорить? – ответил я.
– Как ты думаешь, есть ли у ирландца чувство юмора? – переспросил он.
– У меня найдется свободный час или два, – проговорил я, посмотрев на часы, висевшие на стенке кафе.
– Не сказал бы, что американцы не являются великой коммерческой нацией, – сдал позиции Билл. – Однако вина лежит на людях, которые пишут ложь в своих произведениях.
– И как же звали этого ирландца? – спросил я.
– А было ли достаточно холодным последнее пиво? – задумчиво вопросил он.
– Насколько я понимаю, нам следует поговорить об очередных волнениях среди русских крестьян, – согласился я.
– Его звали Барни О’Коннор, – сказал Билл.
Таким образом, исстари привычные к ходу мыслей друг друга, мы приближались к точке, в которой начиналась история Канзас-Билла.
– Я встретил O’Коннора в вестсайдском пансионе. Он предложил мне выпить у него в столовой, и мы поладили, как воспитанные вместе пес и кот. Итак, он сидел – высокий, утонченный и красивый, – упираясь ногами в стенку и спиной припав к другой, и разглядывал карту. На постели его три фута занимала прекрасная золотая шпага с кистями и стразами из горного хрусталя на рукоятке.
– Что это? – говорю (к этому времени мы уже стали близкими друзьями). – Готовится ежегодный парад в честь посрамления змеюкой выползших из Ирландии экспатриантов? И каков будет маршрут шествия? Вдоль по Бродвею до Сорок второй; потом на восток до кафе Маккарти и далее…
– Сядь на умывальный столик, – отвечает O’Коннор, – и слушай. И не надо говорить никаких извращений об этом мече. Это отцовский, из старого Мюнстера. A это карта, Бауэрс, а не схема праздничного шествия. Если ты глянешь еще раз, то увидишь на ней целый континент, называемый Южной Америкой, состоящий из четырнадцати зеленых, синих, красных и желтых стран, которые время от времени начинают ныть и просить, чтобы их освободили от ярма угнетателей.
– Понимаю, – говорю я O’Коннору. – Идея эта имеет литературное происхождение. Десятицентовый журнальчик спер ее из Ридпатовой «Истории мира от каменноугольного периода до экватора».
– Она присутствует в истории каждой из этих стран в виде романа с продолжениями о рыцаре удачи, как правило носящем имя O’Киф, возводящем себя в диктаторы под дружные возгласы испано-американского населения «Cospetto!»[33]33
«Черт побери!» (ит.)
[Закрыть], попутно не забывающего упомянуть и прочие итальянские ругательства. Но сомневаюсь, что это когда-нибудь случалось на самом деле.
– Барни, а не задумал ли ты подобную авантюру? – спрашиваю я его.
– Бауэрс, – говорит он, – ты человек образованный и отважный.
– Не могу отрицать, – соглашаюсь я. – Образованность просто в крови у нашего семейства; a отвагу я приобрел в жестокой борьбе с жизнью.
– O’Конноры, – говорит он, – племя воинственное. Вот тебе меч моего отца, а вот карта. Жизнь в бездействии не для меня. Мы, O’Конноры, рождены, чтобы править. И я должен властвовать над людьми.
– Барни, – говорю я ему тогда, – почему ты не можешь сделать над собой усилие и осесть на месте, погрузившись в тихую жизнь с присущими ей кровавой резней и развратом?.. Все лучше, чем бродить по заграницам. Разве можно найти лучший способ реализовать свое желание подчинять угнетенных и жестоко обращаться с ними?
– А ты еще раз глянь на карту, – говорит он, – на страну, которую я наметил для острия своего ножика. Ту, которую я выбрал, чтобы облагодетельствовать и низвергнуть отцовским мечом.
– Понимаю, – говорю я. – Конечно, зеленую; и это делает честь твоему патриотизму, и самую маленькую, что вызывает похвалу твоему суждению.
– Ты обвиняешь меня в трусости? – спрашивает Барни, чуть розовея.
– Человека, – говорю я, – который в одиночку нападает на целую страну и конфискует ее, ни в коей мере нельзя назвать трусом. В худшем случае тебя можно обвинить в подражании или плагиате. Если Энтони Хоуп и Рузвельт позволят тебе улизнуть с этой идеей, права возразить не будет более ни у кого.
– Я не шучу, – говорит O’Коннор. – И у меня есть 1500 долларов на осуществление схемы. Ты мне понравился. Хочешь поучаствовать или нет?
– Я не на работе, – отвечаю, – но как это произойдет? Предстоит мне вкушать трудности подготовки к восстанию или ты назначишь меня военным министром после того, как страна будет покорена? Словом, что меня ждет – конверт с оплатой или всего лишь министерская должность?
– Я оплачиваю все расходы, – говорит O’Коннор. – И мне нужен человек, которому я смогу доверять. Если мы добьемся успеха, сможешь занять любую должность в качестве правительственного дара.
– Тогда ладно, – говорю. – Можешь составить для меня стопку контрактов, а также назначить членом верховного суда, чтобы я не мог претендовать на пост президента. В той стране, которую ты имеешь в виду, президентов пользуют чересчур болезненными пушками. Можешь заносить меня в ведомость на зарплату.
Через две недели O’Коннор и я отправились на пароходе в маленькую, зеленую и обреченную страну. В пути мы находились три недели. O’Коннор объяснил мне, что планы его разработаны наперед; однако, будучи командующим вооруженными силами, он считает, что положение обязывает его хранить их в тайне от своей армии и кабинета, известного под именем Вильям T. Бауэрс. Плата, за которую я нанялся освобождать не открытую еще нами страну от зол, угрожавших ей или, напротив, питавших ее, составляла три доллара в день. Так что каждым субботним вечером я строился на палубе парохода в парадную шеренгу, и O’Коннор вручал мне двадцать один доллар.
Высадились мы в городке по имени Гвайякерита – так мне сказали.
– Местечко не для меня, – говорю. – Пусть лучше будет старый добрый Хиллдейл… или Томпкинсвилль… или Черри-Трикорнерс, если уж говорить о нем. Вот уж где надо воткнуть реформу правописания и как следует ее разглаголить.
Если смотреть с бухты, городок, однако, оказался приятным. Беленький с зелеными рюшками и кружевной оторочкой на юбке, разложенной на песке у прибоя. Он казался столь же тропическим и dolce far ultra[34]34
Сладкое безделье (ит.).
[Закрыть], как озеро Ронконкома на картинке из брошюры пассажирского отделения Лонг-Айлендской железной дороги.
Мы прошли через все унижения карантина и таможни; и тут O’Коннор ведет меня к сырцовому домишке на улице под заглавием «Авеню Грустных Бабочек Личных и Коллективных Святых». Десять футов шириной, идешь по колено в люцерне и сигарных окурках.
– Хулиганский переулок, – говорю я, перекрещивая ее.
– Тут будет наша штаб-квартира, – говорит, О’Коннор. – Мой агент, дон Фернандо Пачеко, снял этот дом для нас.
И вот в этом самом доме мы с O’Коннором открываем революционный центр. В передней комнате мы держали всякую показуху – фрукты, гитару и стол с большой витой ракушкой на нем. В задней комнате O’Коннор поставил свой стол и большое зеркало, а шпагу спрятал в соломенном тюфяке. Спали мы в гамаках, которые подвешивали на вбитых в стену крюках; а харчились в отеле «Инглез», бобовой столовке, устроенной по американскому образцу немцем-хозяином, с китайской кухней в стиле Канзас-Сити.
Похоже, что O’Коннор действительно продумал свою систему заранее. Он рассылал много писем; и каждый первый-второй день какой-нибудь из благородных туземцев входил в нашу штаб-квартиру, после чего его на полчаса запирали в задней комнате в компании с O’Коннором и переводчиком. Я скоро отметил, что, входя в эту комнату, они всегда находились в полном мире с самими собой и курили восьмидюймовые сигары; однако, появляясь из нее, складывали десяти– или двадцатидолларовую купюру и жутко костерили правительство.
Однажды вечером, когда мы пробыли в Гвайя… этом городишке Аромавилле-у-Моря около месяца и вместе с O’Коннором сидели у моря, помогая старине темпусу, времени то есть, течь свои чередом посредством рома со льдом и лимоном, говорю я ему:
– Если ты простишь патриота, не вполне понимающего, чему именно он содействует, хочу задать вопрос – в чем заключается твой план по подчинению этой страны? Ты намереваешься повергнуть ее в море крови или мирным и достопочтенным образом скупить голоса пришедших к урнам?
– Бауэрс, – говорит он, – ты отличный маленький человек, и после завершения конфликта я намереваюсь использовать тебя в полной мере. Но ты не понимаешь государственного управления. К настоящему времени мы уже создали целую стратегическую сеть, протянувшую свои незримые пальцы к горлу тирана Кальдераса. Наши агенты заняты своим делом в каждом городе республики. Либеральная партия просто обязана победить. В наших тайных списках насчитывается достаточно имен наших сторонников, чтобы сокрушить проправительственные силы единым ударом.
– Выборочные опросы только показывают, куда ветер дует, – говорю я.
– И кто совершил все это? – продолжает O’Коннор. – Я совершил. Я направил ход событий. Ситуация уже созрела, когда мы появились здесь, так утверждают мои агенты. Народ изнемогает под тяготой налогов и пошлин. Кто станет его вожаком, когда этот народ восстанет? На кого могут они рассчитывать, кроме меня? Только вчера Зальдас, наш представитель в провинции Дураснас, сообщил, что народ втайне уже называет меня «El Library Door», что по-испански означает «либерейтор», «освободитель».
– Зальдас – это тот старый ацтек со свекольной рожей, который явился в бумажном воротничке и нечищеных домашних туфлях? – спросил я.
– Он самый, – ответил O’Коннор.
– Видел я, как он укладывал в жилетный карман крупную купюру, когда выходил, – говорю я. – Зовут-то они тебя библиотечной дверью, а пользуются как дверью в банк. Будем рассчитывать на худшее.
– Конечно, это стоило мне денег, – говорит O’Коннор, – но через месяц страна будет в наших руках.
Вечерами мы гуляли по площади, слушали оркестр и присоединялись к населению в его достойных огорчения и предосудительных удовольствиях. В городе водилось тринадцать экипажей, принадлежавших высшим его слоям, – в основном рокевеи и старомодные ландо, наподобие того, в котором мэр выезжает на открытие новой богадельни в Миллиджвилле, штат Алабама. Вот они и разъезжали круг за кругом вокруг безводного фонтана посреди площади, поднимая высокие шелковые цилиндры перед друзьями. Простонародье гуляло босоногими группами, пыхтя дешевыми сигарами, которыми пренебрег бы даже питсбургский миллионер в Дамский день в своем клубе. Но самую значительную роль в этом круговерчении играл Барни O’Коннор.
Глыбой в шесть футов два дюйма стоял он в своем наряде с Пятой авеню, озираясь орлиным оком и щекоча черными усами собственные уши. Он – рожденный быть диктатором, царем, героем, разорителем рода людского. И казалось мне, что все глаза обратились к O’Коннору и что каждая женщина влюбилась в него, а каждый мужчина – его боялся. Раз или два поглядев на него, я задумывался о вещах более приятных, чем выигрыш в затеянной им игре; и сам начинал чувствовать себя Идальго де Оффицио де Мошеннеро де Южная Америка. И тогда я вновь опускался на прочную почву и гнал свое воображение наслаждаться двадцатью одним американским долларом, причитавшимся по субботним вечерам.
– Обрати внимание, – говорит мне O’Коннор за такой прогулкой, – на народные массы, на их угнетенный и меланхоличный вид. Разве ты не видишь, что они созрели для революции? Разве ты не видишь, как они разочарованы?
– Не вижу, – говорю я. – Не вижу никакого дезочарования. Я начинаю понимать этих людей. Когда они кажутся несчастными, они на самом деле наслаждаются собой. А когда чувствуют себя несчастными, то отправляются спать. Они не из тех, кто обнаруживает интерес к революциям.
– Они соберутся у нашего знамени, – говорит O’Коннор. – Три тысячи мужчин только в этом городе станут под ружье по условленному знаку. Я уверен. Но пока все остается в тайне. Неудача просто невозможна.
Вдоль Хулиганского переулка, как я предпочитаю называть улочку, на которой располагался наш штаб, тянулся рядок плоских глинобитных домишек под красными черепичными крышами, было еще несколько соломенных бараков, битком набитых индейцами и собаками, а чуть подальше находился единственный двухэтажный деревянный дом с балконами. В нем обитал генерал Тумбало, команданте и командующий вооруженными силами. Напротив нашего дома располагалась частная резиденция, напоминавшая гибрид печи для обжига и раскладушки. И вот однажды идем мы с O’Коннором одной шеренгой по обочине, которая у них тротуаром называется, мимо нее, и тут из окна вылетает большая красная роза. O’Коннор – он шел впереди – поднимает ее, целует, прижимает к пятому ребру и кланяется до самой земли. Клянусь всеми каррамбами! Ирландское позерство в крови у этого парня. Я оглянулся по сторонам, рассчитывая увидеть маленького мальчика и девочку в белом атласном платьице, готовых вспрыгнуть ему на плечи, чтобы он мог потом потискать их и спеть: «Усни, крошка, усни».
Проходя мимо окна, я заглянул внутрь и заметил там белое платье, пару больших блестящих черных глаз и сверкающие белизной зубы под черной кружевной мантильей.
Вернулись мы домой, тут O’Коннор принялся расхаживать взад и вперед по коридору и крутить ус.
– Ты видел ее глаза, Бауэрс? – спрашивает он меня.
– Видел, – говорю, – видел – и не только их. Все, – говорю, – у нас идет как по писаному. Но чего-то, понимаешь ли, не хватает. Любовного интереса. Что там происходит в главе VII для того, чтобы подбодрить галантного ирландского авантюриста? Ну, любовь, конечно… любовь пускает шапку по кругу. Наконец-то мы располагаем в своем активе полуночного цвета глазами и розой, брошенной из приоткрытого окна. Итак, чему там положено быть дальше? Подземному ходу… перехваченному письму… предателю в нашем стане… герою, брошенному в темницу… таинственной записке от сеньориты… наконец, развязке… сражению на площади…
– Не надо дурачиться, – прерывает меня O’Коннор. – Но это, Бауэрс, моя суженая, единственная на свете. Мы, O’Конноры, столь же скоры на любовь, как и на битву. Когда я поведу своих людей в сражение, сердце мое будет прикрывать эта роза. Подлинную силу хорошему бою может придать только женщина.
– Обязательно, – говорю, – без бабы не выйдет доброй потасовки. Смущает меня всего лишь одна вещь. В романах светловолосого друга героя всегда убивают. Ну, припомни сам все, что читал, и увидишь, что я прав. Так что не худо бы мне сходить в Botica Española[35]35
Испанская аптека (исп.).
[Закрыть] и приобрести бутылку каштановой краски, прежде чем ты начнешь свою войну.
– Но как я узнаю ее имя? – говорит O’Коннор, подпирая подбородок ладонью.
– Может, стоит просто перейти на ту сторону улицы и спросить ее? – спрашиваю я.
– Неужели ты не способен относиться к жизни серьезно? – вопрошает O’Коннор, глядя на меня сверху вниз, словно школьный учитель.
– А что, если розу она предназначала мне… – говорю я и принимаюсь насвистывать испанское фанданго.
Тут впервые с момента нашего знакомства O’Коннор расхохотался. Распрямился во весь рост и принялся ржать во всю глотку, а потом привалился к стене и гоготал до тех пор, пока на крыше не задребезжали в такт черепицы. После этого он отправился в заднюю комнату, посмотрел на себя в зеркало и снова заржал, пока не прошел всю сцену с самого начала до конца. А затем посмотрел на меня и еще раз повторил представление.
Вот почему я и спросил у тебя, может ли быть у ирландца чувство юмора. Не понимая того, он отправлял свою роль в комедии, в фарсе с самой первой нашей встречи; a когда умный человек впервые самым серьезным образом намекнул на это, отреагировал словно две двенадцатых доли секстета в бродячем оркестре «Флорадора».
На следующее утро он является с триумфальной улыбкой и начинает вытягивать из кармана нечто вроде телеграфной ленты или серпантина.
– Великолепно! – говорю я. – Прямо как дома. Каков сегодня курс акций «Амальгамейтед Коппер»?
– Я узнал ее имя, – говорит O’Коннор и зачитывает нечто вроде: – Донья Изабель Антония Инес Лолита Каррерас и Буэнкаминос и Монтелеон. Она живет вместе со своей матерью. Отец ее погиб во время последней революции. И потому она наверняка будет сочувствовать нашему делу.
И, будь уверен, на следующий день она подбросила небольшой пучок роз прямо к нашей двери. O’Коннор рыбкой нырнул за ним и обнаружил, что стебли обмотаны бумажкой, а на ней строчка, написанная по-испански. Он тут же извлек из уголка переводчика и посадил его за работу. Толмач почесал затылок и предложил нам на выбор три варианта:
«У удачи лицо сражающегося человека»; «Удача выглядит как человек отважный»; «Удача предпочитает отважных».
Мы поставили деньги на последний вариант.
– Ну, видишь? – говорит O’Коннор. – Она намекает на то, что мне пора мечом освободить ее отчизну.
– На мой взгляд, скорее приглашает поужинать, – говорю я.
Итак, сеньорита день за днем сидит за закрытыми окнами и выбрасывает каждый раз по букетику. A O’Коннор расхаживает, как доминиканский петух, надувает грудь и клянется передо мной, что заслужит ее бранными подвигами и великими деяниями на поле кровавой битвы.
Мало-помалу, но и революция начала вызревать. И вот однажды O’Коннор приглашает меня в заднюю комнату и выкладывает все как есть.
– Бауэрс, – говорит он мне, – ровно через неделю в двенадцать часов дня начнется наша борьба. Тебя развлекал и занимал мой проект, ибо у тебя не хватало разумения, чтобы понять, насколько легко и просто его может осуществить такой человек, как я, – человек, наделенный отвагой, умом и чувством исторического превосходства. Что для нас целый мир, – продолжает он, – мы, O’Конноры, правили мужчинами, женщинами и народами. И подчинить себе такую малую и безразличную страну, как эта, для меня сущий пустяк. Ты еще увидишь, что за босоногая мелюзга здешние мужчины. Да я одной рукой справлюсь с четырьмя из них.
– Не сомневаюсь, – отвечаю. – А как насчет шестерых? И что будет, если против тебя выставят целое войско из семнадцати душ?
– Слушай же, – говорит O’Коннор, – что будет дальше. В следующий вторник, точно в полдень, во всех городах республики выступят 25 000 патриотов. Правительство окажется совершенно не готовым к восстанию. Мы захватим общественные здания, арестуем регулярную армию, назначим новое правительство. В столице будет не так легко, потому что там находится большая часть армии. Правительственные войска займут президентский дворец и укрепленные правительственные сооружения и сядут в осаду. Однако в первый же день восстания наши войска пойдут маршем на столицу, предварительно добившись местной победы. Выверен каждый шаг, удача неминуема. Я сам поведу войска. Новым президентом станет сеньор Эспада, министр финансов в нынешнем кабинете.
– И что же получишь ты? – спрашиваю.
– Было бы странно, – улыбнулся O’Коннор, – если бы мне не предложили на выбор все должности на серебряной тарелочке. Я исполнял роль мозгового центра всего заговора и полагаю, что, когда начнется вооруженная борьба, окажусь не в заднем ряду. Кто устроил так, что наши войска смогли получить оружие, тайно провезенное в страну? Разве не я договорился об этом с нью-йоркской фирмой, прежде чем отправляться сюда? Наши финансовые агенты проинформировали меня о том, что 20 000 винтовок Винчестера с полным боекомплектом были выгружены месяц назад в тайном месте на побережье и распределены по городам. Говорю тебе, Бауэрс, партия уже выиграна.
Откровенно говоря, подобные разговоры несколько пошатнули мое неверие в непогрешимость этого серьезного ирландского джентльмена и солдата удачи. Похоже было на то, что патриотическое жулье прокрутило мероприятие в самом деловом духе.
Я посмотрел на O’Коннора с большим уважением и начал прикидывать в уме фасон мундира, который будет положен мне как военному министру.
Вторник, день, назначенный для революции, явился своим чередом согласно намеченному плану. O’Коннор сказал, что назначен и сигнал к восстанию. На пляже возле национального пакгауза находилась старая пушка. Ее тайным образом зарядили, чтобы выпалить ровно в двенадцать часов. Услышав сей знак, революционеры должны были похватать припрятанное оружие, атаковать войска команданте, захватить таможню и всю правительственную собственность и припасы.
Я нервничал с самого утра. A около одиннадцати и O’Коннор воспылал волнением и проникся марциальным духом кровопролития. Вооружившись отцовским мечом, он метался по задней комнате, словно лев, переевший овса в зоопарке. Выкурив пару дюжин сигар, я остановился на желтых лампасах на брюках моего будущего мундира.
В половине двенадцатого O’Коннор попросил меня быстренько пройтись по улицам города и посмотреть, заметны ли какие-то признаки народного возмущения. Я вернулся через пятнадцать минут.
– Что-нибудь слышал? – спрашивает он.
– Слышал, – отвечаю. – Сперва решил, что это барабаны. А потом понял, что ошибся: это был храп. Весь город спит.
O’Коннор торопливо достает часы.
– Дураки! – говорит он. – Надо же было назначить восстание на самое время сиесты, когда все спят. Но пушка разбудит их! Все будет в порядке, положись на меня.
Ровно в двенадцать часов мы услышали грохот выстрела – бу-ум! – потрясший весь город.
Тут O’Коннор выхватывает из ножен шпагу и мчится к двери. Я дошел до двери и остановился в проеме.
Люди уже повысовывали головы из дверей и окон. И посреди присмиревшего ландшафта разворачивалось великое зрелище. Генерал Тумбало – команданте – скатывался по ступеням своей укрепленной обители, размахивая пятифутовой саблей. В шляпе с плюмажем, сидевшей набекрень, и в парадном мундире с золотым позументом и пуговицами. Дополняли наряд небесно-голубая пижама, на одной ноге галоша, a на другой – красный плюшевый шлепанец.
Услышав пушечный выстрел, генерал, пыхтя, направился к солдатской казарме со всей скоростью, на которую были способны две сотни фунтов его бесцеремонно разбуженного тела.
Увидев его, O’Коннор испускает боевой клич, обнажает папин меч и бросается через всю улицу на врага.
И вот посреди улицы они с генералом явили пример кузнечного мастерства и смертоубийства. Искры сыпались от клинков, генерал рычал, a O’Коннор отвечал девизом своего народа и привычными ему выражениями.
Наконец сабля генерала переломилась пополам; и, взяв ноги в руки, он припустился наутек, выкрикивая «полисиос» на каждом шагу. Вдохновленный духом человекоубийства O’Коннор гнал его до угла квартала, смахивая отеческим оружием пуговицы с фалд генеральского сюртука.
На углу его уже поджидали пятеро босоногих полицейских в хлопковых кальсонах и соломенных шляпах. Не тратя времени даром, они повалили O’Коннора, подчинив его действующим муниципальным законам.
Потом они понесли свою жертву прямо в тюрьму – мимо штаб-квартиры несостоявшейся революции. Я оставался в дверях. За каждую ногу и руку его держал полицейский, и тащили они O’Коннора по траве, словно черепаху. Дважды по пути они останавливались, и свободный полисмен сменял одного из несущих, который тут же раскуривал сигару. Когда его проносили мимо, великий рыцарь удачи повернул голову и посмотрел в мою сторону. Чуть покраснев, я занялся новой сигарой. Процессия проследовала дальше, и в десять минут первого все окрестности вновь погрузились в сон.
Днем ко мне заглянул переводчик и с улыбкой положил руку на большой красный глиняный кувшин, в котором мы обыкновенно держали воду со льдом.
– Поставщик льда сегодня не заходил, – говорю я. – И как вообще дела в городе, Санчо?
– Ах да, – отвечает ливерного цвета лингвист. – В городе говорят: очень плохо. Очень плохо, что сеньор O’Коннор подрался с генералом Тумбало. Конечно, генерал Тумбало большой солдат и крупный человек.
– Что они сделают с мистером O’Коннором? – спрашиваю.
– Я беседовать мало с Juez de la Paz… по-вашему – мировой судья, – говорит Санчо. – Он сказать мне, что оч-чень скверное преступление, когда сеньор американо попытался убить генерала Тумбало. Он сказать, что они продержат сеньор O’Коннор в тюрьме шесть месяцев, а потом суд, а потом сеньор американо застрелят из ружей. Оч-чень жаль. Оч-чень.
– А как насчет революции, которая собиралась здесь начаться? – спрашиваю я.
– Ох, – жалуется этот Санчо, – по-моему, для революции сейчас слишком жарко. Революция лучше зимой. Возможно, даже следующей. Quien sabe?[36]36
Кто знает? (исп.)
[Закрыть]
– Но пушка-то выстрелила, – говорю. – Знак был дан.
– Тот громкий звук? – говорит Санчо с ухмылкой. – Котел на морозильной фабрике взорвался… буум! Всех пробудил от сиесты. Оч-чень, оч-чень жаль. Льда нет. А день mucho[37]37
Очень (исп.).
[Закрыть] жаркий.
Перед закатом я сходил в тюрьму, и мне позволили переговорить с O’Коннором через решетку.
– Какие новости, Бауэрс? – спрашивает он. – Мы уже захватили город? Я весь день ожидал отряд освободителей, но стрельбы так и не услышал. Из столицы нет никаких вестей?
– Постарайся смириться, Барни, – говорю я. – Как мне кажется, планы несколько переменились. Но у нас есть более важное дело. У нас остались еще какие-нибудь деньги?
– Нет, – отвечает O’Коннор. – Последний доллар ушел вчера на оплату счета за жилье. Но наши войска, наверно, захватили таможню? Там должна быть уйма правительственных денег.
– Забудь, – говорю тогда ему, – о битвах. Я тут навел справки. Тебя расстреляют через шесть месяцев за вооруженное нападение и оскорбление действием. Сам я рассчитываю на пятьдесят лет исправительных работ за бродяжничество. Тебе в тюрьме будут давать только воду. В отношении пропитания ты полностью зависишь от друзей. Посмотрю, что я смогу сделать.
Отправившись восвояси, я нашел чилийский серебряный доллар в старом жилете O’Коннора. На ужин я принес ему вяленой рыбы с рисом. Утром я сходил на лагуну и досыта напился воды, а потом вернулся в тюрьму. O’Коннор уже явно тосковал по говяжьему бифштексу.
– Барни, – говорю я тогда, – мне тут удалось обнаружить пруд, полный самой чистой воды. Самой свежей, чистой и лучшей воды во всем мире. Скажи только слово, и я принесу тебе целое ведерко, чтобы ты мог выплеснуть эту мерзкую правительственную отраву в окошко. Для друга я готов буквально на все.
– Неужели дошло до этого? – говорит O’Коннор, на глазах свирепея и расхаживая по камере взад и вперед. – Неужели меня насмерть заморят голодом, а потом расстреляют? О, когда я вырвусь отсюда, изменники и предатели ощутят на себе тяжесть руки O’Коннора.
Тут он подходит к решетке и говорит уже тише:
– А от доньи Исабель ничего не слышно? Пусть предаст меня весь мир, – говорит, – я верю глазам ее. Она найдет способ добиться моего освобождения. А не можешь ли ты связаться с ней? Одно только слово ее… даже просто роза облегчит мои печали. Но только обращайся с ней предельно деликатно, Бауэрс. Эти знатные кастильянки так чувствительны и горды.
– Хорошо сказано, Барни, – отвечаю. – Ты подал мне идею. Расскажу подробно потом. Следует поторопиться с реализацией – пока мы с тобой не подохли от голода.
Вышедши, я отправился прямо на Хулиганский переулок, – на противоположную его сторону. Иду я себе мимо окна доньи Изабель Антонии Кончи Регалии, и тут из него, как водится, вылетает роза, и прямо мне в ухо.
Дверь была открыта, так что я снял шляпу и вошел. Свет внутри не горел; но она сидела в качалке возле окна и курила черную манильскую сигару. Приблизившись, я отметил, что даме уже лет тридцать девять и она ну разве что самую малость косоглаза. Я присел на ручку ее кресла, извлек манильскую сигару из ее рта и сорвал поцелуй.
– Привет, – говорю, – Иззи. Извини за нешаблонное обращение, но мне кажется, что я знаю тебя уже целый месяц. И чья у нас Иззи будет?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.