Читать книгу "Снег. или соло, мой друг"
Автор книги: О С
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Забудущее
Я был семенем в земле. Горчичным? Подсолнечника?… Мне нравятся поля подсолнухов. Я помню подсолнухи на картинах Ван Гога. Мне казалось, что все любят картины Ван Гога, как я люблю и стеснялся в этом признаваться. Нельзя любить как все.
Я лежал в земле и любил свет. И когда моё тело лопнуло, и меня будто вывернуло наизнанку и устремило вверх, как будто внутренности мои стали стеблем и лепестками, хотя я продолжал оставаться в земле, но думал, что становлюсь ближе к свету. Я не знал, что происходит с моим телом. То ли я становлюсь оборотнем, то ли восстающим из могилы зомби-мутантом. Обещали, что человек забудет своё прошлое, но я не забыл.
А потом я встал и вышел из земли. Голый, без стыда, отряхнулся от комьев и увидел вокруг тот же мир, в котором уснул.
Почти сразу я увидел Переписчика. Он сидел у дерева, такой же голый как я и ел арбуз. Ножа у него не было, и Переписчик рукой зачерпывал розовую мякоть, сок стекал по подбородку, но ему было нормально.
– Откуда арбуз? – спросил я его.
Переписчик пожал плечами и сказал:
– Удивительно, что я вас понимаю. Вот это удивительно. А арбуз… здесь их полно.
– Арбузы в лесу? – я произнёс это с такой интонацией, как если бы сказал ему: «Вы, что, издеваетесь надо мной?».
– Лучше обратите свой взор на мой уд, – сказал Переписчик. – Он был обрезан по нашим обычаям, восемьдесят лет был обрезан, а теперь снова, как у новорожденного. И я не удивляюсь. Почему вы удивлены, вот чему я удивляюсь?
– До вашего, – я назвал его уд грубым словом, – мне нет никакого дела.
– Конечно, нет дела. И я вас понимаю, вот это странно. В какой мир мы попали?
– В моём мире все знали английский язык и понимали друг друга только на нём.
– Английский язык?… Не слышал о таком.
– Как вас, кстати, зовут?
Переписчик растерянно покачал головой:
– Я забыл. Помню только, что переписывал книгу. Это было важное занятие. Священное. Я соблюдал себя в чистоте. Не имел право допустить ошибку. Тяжёлое занятие. Всё время самоконтроль.
– Эту книгу каждый знает – библия.
– Библия? – переспросил Переписчик и покачал головой. – Нет, вряд ли. Я бы вспомнил.
– Наши занятия схожи в некотором роде. Я тоже похож на переписчика. Сидел на маяке и записывал истории о мире. Но он исчез. Может он и достоин этого.
– Мир сотворён и значит он прекрасен.
– Раньше арбузы в лесу не росли.
– Раньше я бы помыл руки, перед тем как съесть арбуз.
– Давайте я буду вас называть Переписчик?
В первую секунду ему не понравилось это прозвище.
– Похоже на польскую фамилию, – сказал я.
– Польскую? – опять не знал он, о чём я ему говорю.
– Неважно. А меня зовите – Писатель. Я тоже не помню своего имени.
– Точно! Я был писателем. Может вы будете Переписчиком, а я – Писателем?
– Какой же вы – писатель? Вы записывали не свои слова.
– Почему не свои? Слова приходят и не приходят. Откуда они появляются и к кому уходят? Это всё вопросы без ответа. Почему вам захотелось написать, а другим – нет? Вы, что, чем-то отличаетесь от них? Кому принадлежат слова? Нас научили словам, но не мы создатели языка. Язык ведёт нас, как родители ведут детей за ручку. А захочет тот, кто его создал, и прекратятся слова, исчезнет язык, рассеется по другим языкам, навсегда. Или сразу превратит в мёртвый. Мы думаем, нас кто избирает, потому что мы особенные, способные записывать слова, но там всё ровно, я это понял ещё в другой жизни, царь ты или бедняк, преступник или святой. Ты не можешь жить иначе, тебя в такие условия поставили. Ты свободен только когда угадываешь слова.
– Или строишь Вавилонскую башню.
– Что?
– Вавилонскую башню. Я придумал про Вавилонскую башню, когда жил на маяке.
«На земле был один язык, когда Нимрод объединил людей идеей, построить высокую башню и спастись от следующего потопа, но языков вдруг стало много, и люди перестали понимать, зачем они строят башню. А теперь все говорят на английском языке и по прежнему ищут согласия, и ты вместе со всеми угадываешь слова и строишь новую Вавилонскую башню. Хотя древняя башня давно разрушена».
Playing с огнём
– Язык, как огонь, потому и называют – языки пламени, языки огня. Слова сами по себе ничто, как буквы или звуки. Они вспыхивают от другого, как собранные в лесу сучья сами от себя не загораются. И когда люди достают ножи, направляют друг на друга дула пистолетов, дерутся до крови, мало кто замечает, что сначала языки сжигают все слова, оставляя вокруг выжженную землю, а потом винят пулю, кулак, нож, забывая, что это всё сделал язык.
– Я стараюсь избегать лишних мучений. Но здесь другая ситуация.
Граф скептически отнёсся к моим словам, это было заметно, потому что он этого не скрывал и по выражению лица можно было догадаться. И никакой он был не Граф.
– Так можно остаться без всего.
– Пусть, как сказал один древний мыслитель, уж лучше быть одному, чем с теми, кто приносит боль.
– Это не они приносят боль. Боль приносит язык.
Я рассмеялся:
– А язык – это кто? Не я, что ли?
Граф покачал головой:
– Мы дом, впустивший этот огонь. Мы, как лес, который больше искры, снисходительно смотрим, как тлеет сухой мох, и не видим опасности. Это заблуждение, что язык – просто слова, и из слов состоят языки. Слова – это материал, в определённых ситуациях легковоспламеняющийся, а язык – поджигатель. Всё горит в этом огне, неважно, из дерева сделано или из железа, железо съест ржавчина, потому что это тоже огонь, только очень медленный. Если надеешься построить защитную стену из негорючих материалов, замолчать, как монах, то ты зря надеешься, от языка не спастись и в безмолвии. Он всюду. Язык можно разбить, как дорогую вазу на множество осколков, и снова собрать в один. Его нельзя приручить или научиться им управлять, с ним можно только играть.
– Играть?
– Да. Я так это называю. Играть с огнём.
– Но почему только так?
– Потому что только у игры существуют правила и, когда люди играют, они соблюдают правила. Когда люди говорят, что им не нужны правила, я считаю их конченными. Язык их убьёт. Правда, – Граф улыбнулся, – они будут думать, что соседский нож.
– Люди живут по законам.
– Правила, законы… Какая разница? – поморщился Граф. – Все забывают, что это игра. Без правил просто нет игры. Ты был когда-нибудь в закрытых обществах?
Я отрицательно покачал головой.
– Но ты же где-то работал? Всюду свои правила, хотя обычно говорят – свой язык. И в этих обществах есть свои маленькие табу. Бочки с горючей смесью, на которых наклеены предупреждающие знаки, чтобы в этом месте с языком были поосторожнее, иначе начнётся пожар. А потом находится некто, у кого получается зажечь непроизносимое слово и не погибнуть. Неприкасаемый, которому как будто всё можно. Почему его не исторгает из себя такая среда?
– Люди меняются.
Граф скептически головой:
– Люди не меняются.
– Но что-то меняется, раз это происходит.
– Это была игра с огнём. Иногда побеждает язык, иногда человек. А правила для всех остальных.
– Я не получил ответа. Почему я должен терпеть и страдать?
– Ты должен играть и не бояться проигрывать. Вот и весь ответ.
– Не вижу, где здесь ответ. Ответ показывает цель и как к ней идти.
– Ответ – это танец огня, в котором сгорают слова. Тебе тепло, и ты думаешь, что в безопасности. Но стоит не заметить уголёк из камина, закатившийся под ковёр, пока ты грел руки, удовлетворённый ответом, тебя обкрадёт пожар. Вот, что такое твои цели и пути – это та же игра с огнём.
– Зачем она? Кому это надо?
– Языку. Даже в могиле, где нет слов, нет звуков, нет мыслей, есть язык. Иначе и быть не может. Как описано в одной религиозной книге: в пепле на коленях стоит старик с отрезанным языком в руке, но и это ему не помогает, он терпит страшные мучения от того, что язык без слов невыносим, и он просит воды, то есть слов, но ему их почему-то не дают.
– Это вы сами придумали? В какой это написано книге?
– Не помню. Я много книг прочитал.
– Я всё ровно с ними поговорю жёстко, так это нельзя оставлять, пускать на самотёк. А потом пойду и договорюсь с проводником, чтобы их пересадили в другое купе.
– Как угодно.
– Решение принято.
Граф пожал плечами. Никакой он не граф – самозванец. Около безвестной станции наш поезд остановился полчаса назад, ждали встречный. Напротив, из темноты, виднелся домик, в домике горел свет, за столом сидел работник железнодорожной службы, я видел его силуэт за занавеской. На перроне вокруг яркого фонаря роем вились какие-то насекомые. Под окном быстро пробежала беспородная собака. Вдалеке раздались гудки приближающегося поезда. Бессмысленный вечер, если мир не научился жить в согласии.
Эскалатор
Сквайр Трелони, доктор Ливси и другие джентльмены иногда спрашивают, как такое пришло мне в голову. И каждый раз я не знаю, что им ответить. Я что-то, конечно, отвечаю, но сам про себя думаю: «Разве это так сложно понять? Я делал это с детства. Только в детстве всё казалось забавой, а теперь стало восхождением».
Я и сейчас помню лицо той женщины, я видел его секунд десять, но, как оказалось, те мгновения сделали мою жизнь именно такой и никакой больше. Женщина поднималась на эскалаторе, а я на соседнем спускался вниз, глаза её были закрыты, и она не открыла их, пока двигалась мимо меня. Мне было девять лет, и я стал думать, что так она может пропустить момент, когда нужно спрыгнуть с движущейся ленты на бетонный пол вестибюля станции, и что если она забудется во сне, то может упасть. Я никогда не видел, чтобы поднимаясь на эскалаторе люди спали, видел как спали в вагонах электричек, в трамваях, в троллейбусах, за столиками в кафе, перед телевизором, в залах ожидания железнодорожных станций и в аэропортах, но никогда не видел, чтобы люди дремали на эскалаторе. И мне захотелось попробовать точно так же встать на движущуюся вверх ленту, закрыть глаза и не открывать их, пока не поднимусь наверх к металлической зубчатой пластине в полу, под которой исчезают ребристые ступени эскалатора, и там вовремя спрыгнуть. Несколько раз я падал наверху на пол, и однажды следом за мной споткнулась женщина и стала громко ругаться, схватила меня за рукав и стращала, что сдаст в милицию. Сначала это была игра, я пытался точно угадать момент, когда нужно сойти с эскалатора, и никогда не угадывал. Не так-то просто это сделать в самом глубоком метро в мире, когда поднимаешься и уже после десятой попытки понимаешь, что чувство времени у каждого своё, что даже часы, предназначенные измерять точное время, ошибаются на секунды и минуты, что время – это не такое очевидное понятие, как кажется. И само движение с закрытыми глазами – это ни что иное, как возможность увидеть, насколько всё относительно: движение вниз, движение вверх, когда мы произносим слова «быстро», «долго», «вовремя». В том возрасте я, конечно же, не задумывался настолько основательно. Для меня эта была ещё одна игра.
Однажды я задумался над пословицей «ученье – свет, а неученье – тьма», вдруг вспомнил женщину, которая поднималась с закрытыми глазами на эскалаторе, как я в это играл и тоже закрывал глаза, и решил, что неученье так и выглядит, когда люди поднимаются наверх с закрытыми глазами, а люди с открытым взором – это те, кто тянется к свету. И большинство, на самом деле, живут с закрытыми глазами. Так нас учили. Люди с открытыми глазами не падали, выходили из метро и шли к своей цели, и всё у них получалось. А у остальных жизнь выходила бестолковой. И внутри меня вдруг родился протест: почему только так?
Но я тоже всегда открывал глаза наверху, пока не совершил своё первое восхождение. Не знаю, как это получилось в первый раз и как это вообще получается. Я решил, что это произошло от сильного переутомления. Я ехал сдавать экзамен в институт и закрыл на эскалаторе глаза, потому что часто так делал. Но всегда успевал их открыть. В тот раз я открыл глаза на трамвайной остановке, очень далеко от станции метро, на которой должен был выйти, через два дня жизни с открытыми глазами, с таким чувством, как будто сквозь меня пронёсся локомотив времени под музыку Свиридова «Время, вперёд!», только он не раздавил меня, а лишил чувства времени.
До того момента я думал, что хорошо бы добиться такой жизни, чтобы никуда не спешить, жить в расслабленном, деятельном покое и при этом не нуждаться. Но для этого нужно было постараться, считали не только мои родители. В моём кругу считалось, что нужно вечное отделять от суеты и никогда их не смешивать, иначе собьёшься с ритма и ничего не добьёшься. Мы часто говорили, как нужно правильно расставлять приоритеты, о смысле жизни, решали проблемы с практической стороны. Я придерживался позиции не принимать близко к сердцу всё, что происходит в мире, плохое или хорошее, думал, что это позволит находится как бы над всем. Так называемая позиция бога. Ещё я слышал, что бесконечность, живущую в нас с самого рождения и проявляющуюся в том, что мы не верим в реальность смерти, не нужно отвергать, и тогда жизнь станет проекцией этой самой бесконечности и придаст силы. Но, лишённый чувства времени, я увидел всё другим. Я говорю «лишённый», но это ничего не значит, с таким же успехом я могу сказать «освобождённый» и это тоже будет бессмысленным. Чувство времени привносит в нашу жизнь цвета, к которым мы привыкаем и всячески их оберегаем, как древние люди огонь, подспудно зная, что эти цвета изменчивы и в настоящем они не такие, какими станут в прошлом, или в каких цветах мы представляем будущее. Ещё это называют опытом, но я назвал цветами. О преступниках я понял, что среди них есть люди с половинчатым чувством времени, если бы они были подобными мне, у них не было бы проблем с законом, а так они всё время не попадают в момент времени и нарушают норму, а норма – это и есть цвета времени. Или сумасшедшие, они видят все цвета сразу и оттого такие. А я закрываю глаза и вижу чёрный космос, в нём нет цветов времени, нет чувства времени.
Доктор Ливси попробовал восхождение на станции метро «Чернышевская» – это лучшее место для новичков. Он отсутствовал три дня (мы называем отсутствием этот период, хотя времени не существует тогда), очнулся под детской горкой в Коломягах, сжимая в руках клочок бумаги, на котором кто-то с издёвкой написал «бох взял, бох даст», потому что у доктора вытащили всё из карманов. Ещё мы называем отсутствие «чисткой», подразумевая под этим совсем другое. Своё состояние доктор Ливси описал, как если бы он сам себя перестал одёргивать и слышать суждения всех на свете людей, и заставлять себя следовать общепринятым правилам.
Эскалатор на «Василеостровской» аналогично действует на новичков. Я говорю «на новичков», потому что там проще всего достичь восхождения. И опять же проще – не значит, что сразу. Очень давно я прочитал слова, приписываемые Исааку Ньютону: «Не знаю, чем я могу казаться миру, но сам себе я кажусь только мальчиком, играющем на морском берегу, развлекающимся тем, что от поры до времени отыскиваю камешек, более цветистый чем обыкновенно, или красивую раковину, в то время как великий океан истины расстилается передо мной неисследованным». Я знаю, что эти «более цветистые» камешки никто не берёт сам, их всё время протягивают. И пока не перестанешь их искать, блуждая умом и глазами, так и будешь подниматься наверх на эскалаторе с закрытыми глазами, падая в тот момент, когда ступени сложатся в гладкую ленту и начнут исчезать под зубчатой пластиной, как будто тебе, как самолёту, не хватило скорости и взлётной полосы. Жаль, что даже эти слова искажены цветами времени. Мы странно изменяемся после того, как восходим, нам открывается продолжение ступеней, которые для остальных превращаются в гладкую ленту, а гладкая лента в страх падения. Они сходят, а мы совершаем восхождение, чтобы не обманываться всякий день прелестью движения в ногу со временем, быть чистыми, а не испачканными его цветами.
Пустыня
– За границей бывал? – спросил меня майор в военкомате излишне бодрым голосом.
Я покачал головой.
– Ну, вот видишь, – обрадовался майор, – а теперь такая возможность.
И по лицу майора я понял, что сам он за границей был не раз.
– Считай, как туристом поедешь, – словно уговаривал он меня, словно у меня был выбор, – был же агротуризм раньше, ездили всякие придурки доить коров по медвежьим углам, да навоз нюхать, – майору нравилось, как он говорит, – а ты будешь военным туристом, – и прибавил, – потому что это наш священный долг.
Я не возражал, хотя мне и в большом городе жизнь казалась приключением. Мать один раз, я совсем ребёнком был, решила показать настоящий город, в музей пыталась затащить, но мне это было неинтересно. Улицы, люди, вывески на домах – меня это занимало; все бегут, всё крутятся перед глазами и голова кругом от всего этого, и сам хочешь крутится в этом водовороте, только ты пока гость. А по музею ходишь, как по кладбищу, все люди становятся как неживыми, искусственными какими-то. Всюду благоговение, одни что-то чувствуют, другие, как я, ничего не чувствует, но стараются, ждут, когда тоже что-то поймут.
Генерал Ротшидский любил ходить в музеи, музыку слушал классическую, а я в часы досуга слушал попсу. Он всё-всё знал про искусство, но, когда мы вошли в один красивый старинный город (я не стал запоминать его название), то приказал:
– Сравнять его с землёй!
Он не мне это говорил, я это слышал, потому что всё время находился при генерале. Он это сказал офицерам:
– Когда-то, в последнюю большую войну, они сдались врагу без боя. Хотели сохранить город. И когда наступил мир, мой прадед вернулся вместо дома к руинам, жил на пепелище и мечтал поселиться в уродливом строении, которое называли ГлавноеБылоБыГдеЖить, а эти, – он кивнул на красивый старинный город, – быстро стали чванливыми, стали кичится, что сохранили свои дома. Их город полюбили туристы. И все в мире, словно забыли высокую цену, которую заплатила в той войне моя родины. Что ж, я это исправлю. Здесь будут пустыня и конец. Пятисотлетние камни станут грудами мусора. Я хочу проплыть по их каналам и наслаждаться пустотой. Не останется и следа от их великой культуры и цивилизации. Я покажу, какими ничтожными они могут быть. Я хочу сатисфакции.
И мы разрушили город из пушек и огнемётов. На одной из улиц был музей, я зашёл в него, ходил по залам и выбрал себе картину: на ней был изображён мужчина в широкополой чёрной шляпе с рыбьими глазами, он держал за руку беременную женщину в зелёном платье. Генерал Ротшидский знал её название, а я нет. Сам не знаю, чем она мне приглянулась.
– Что, – спросил он меня и вид у него был такой, как будто генерал только что вышел из рукопашной и напился тёплой крови поверженного врага, – поднимется рука на такое?
Я пожал плечами и сказал, что ничего в этом не понимаю.
– А я понимаю, – сказал генерал Ротшидский, – очень даже понимаю. И очень сильно хочу всё это уничтожить, – и после этого тоже сравнил музей с кладбищем. У меня даже сердце ёкнуло, что мы похоже думаем, я – деревенщина, и генерал – образованный в высшей степени человек. – Ходить по музею – это как ходить по кладбищу, на котором похоронили всех от начала мира, многие могилы заросли былью. Невозможно за всю жизнь обойти его, а тебя всё время спрашивают, был ли ты на могиле такого-то или такого-то, и ты покорно идёшь туда, потому что иначе нельзя. И, по сути, всю жизнь занимаешься мёртвыми… хм! мёртвыми! Дело мёртвых живёт и… – генерал улыбнулся чему-то, но не договорил. – А что происходит сейчас, не так интересно. Как писал поэт, глаза в глаза не увидать, большое видится на расстоянии. Сколько раз было, при жизни восхищаются одними, а после смерти возвеличивают других, и могилы первых превращаются в унылые холмики, хотя сразу после смерти были самыми пышными. Об этом тоже на кладбище расскажут, увы. Кладбище расширяется, всё время растёт. Новое бледнее старого, пока не станет старой частью кладбища, и так до бесконечности. И ты ковыряешься в забытой старине, восторгаешься новым, которое забудут на кладбище. И как не стараешься угадать вечность, всё мимо. Кладбище любит парадоксы, mon ami.
Горящий город по особому гудел. Генерал Ротшидский замолчал, лицо его стало необычайно красивым и торжественным от цвета пламени.
– Слышишь, как звучит смерть, но искусство нельзя убить, – и он посмотрел на меня странным взглядом, я даже подумал, что генерал сошёл с ума. – Легче стало. Легче же? – неожиданно спросил он меня.
Я с готовностью подтвердил.
Генерал посмотрел на картину, которую я поставил к гусенице БМП.
– Так и не разбил? – спросил он и, подняв её с земли, разбил о гусеничный трак несколькими ударами, бросил разбитую раму в грязь и зачем-то наступил сапогом.
Я слышал, как один офицер робко сказал рядом стоящим, что без прошлого нет будущего. И другой офицер с издёвкой, но так же тихо ответил ему:
– Ты генералу это скажи.
Вечером, когда мы ложились спать, я пересказал этот короткий разговор генералу Ротшидскому. Тот усмехнулся и спросил, казалось, совсем о другом:
– Ты любишь женщин? – и, не дождавшись ответа, продолжил. – А услаждаешь меня. Так же и люди, они ищут жизнь, а ходят по кладбищу.
Через несколько лет генерала арестовали. И меня тоже. Говорили, что это связано с борьбой группировок внутри военной элиты. Генералу припомнили сожжённый город – объект всемирного наследия ЮНЕСКО. Я привязался к генералу в тюрьме ещё больше, он называл меня – мой Гефестион. Странное имя.
Потом меня освободили, в обмен на показания против генерала. Я поступил, как научили меня отец и мать, всегда говорить правду. Генерал Ротшидский не держал на меня зла, я это знал, несколько раз он даже улыбнулся мне, когда видел меня в зале суда.
На одном из сайтов в интернете, я нашёл стенограмму суда и последнее слово генерала Ротшидского. Вот его слова:
«Среди тюремной пустоты одиночной камеры я понял, что сжигал мир не там. Я хотел сжечь всё вокруг, а надо было в себе. Мы говорили, что мир становится одноразовым, но в этом и было наше спасение. Не знаю, кто нам это показывал, но мы сопротивлялись его подсказкам, не желали сжигать в себе вчерашний день, придуманные слова, напетую мелодию, оставляли сохнуть краски, признавая подлинное по трещинам времени. А надо было всё сжечь внутри, освободиться от этого, как освобождают кишечник, чтобы снова почувствовать вкус пищи. Не надо было жечь в других. Только в себе. Каждый – в себе. Не надо было, как кроликам питаться одним и тем же – тем, что выходит из нас, как отходы, как переработанный материал, а нам внушали, что глубина открывается с каждым новым разом, что главная наша пища в этом плодородном слое. Пока кто-то из нас не уставал есть говно и не срывал с дерева свежий запретный плод. Я сжёг город, но не сжёг знания в себе. А надо было стереть прежде всего их. И стать свободным, как ребёнок».
Многие решили, что генерал в тот момент уже не отдавал отчёта своим словам и скатывался в безумие.
Раз в месяц я навещаю его, чаще запрещено внутренним распорядком учреждения, мы запираемся в гостевой комнате, за нами следит санитар, следит за нами по картинке на мониторе, но ничего интересного не происходит, мы сидим, генерал молчит, и я молчу и смотрю на генерала, взгляд которого давно обращён куда-то мимо всех вещей вокруг него, в глубины себя. Возможно, генерал Ротшидский там, у самой первой могилы мира. Стоит перед ней и думает, как попасть ещё раньше. Это ведь его цель. Я так понял.