Текст книги "Выбор Саввы, или Антропософия по-русски"
Автор книги: Оксана Даровская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава седьмая
Владимир
Перед нежелательным для него разводом Анатолий вознамерился поместить Веру в психбольницу. Два раза приводил домой знакомых психиатров – те, глядя на мечущуюся по квартире из угла в угол женщину, недоуменно пожимали плечами. Их мнения по поводу устройства ее в стационар разделились. От решительных действий Анатолия в последний момент удержало наличие маленькой Дарьи, которую не на кого было оставить. Он съездил в Городец к Вериным родителям, кричал, что все простит, если их старшая дочь одумается, получил крепкую словесную поддержку от Вериной матери, но эта акция со стороны его тещи воздействия на Веру не оказала.
Нудный и долгий бракоразводный процесс сопровождался многократными ночевками Веры с Дарьей у различных знакомых. Однако, странное дело, на фоне этих перипетий закоренелое нервное расстройство Веры стало потихоньку отступать, а нос дышал все лучше и лучше. То ли сказывалось лечение, назначенное ученицей Саввы Алексеевича, то ли Вера постепенно сбрасывала с плеч невидимый многолетний стопудовый груз. Какое-то время они с Дарьей снимали задрипанную квартирку на московской окраине. Савва Алексеевич помогал, как мог, но в бой особенно не рвался. Когда наконец Вера получила выплату по суду, с некоторым добавлением средств Саввы Алексеевича хватило на однокомнатную квартиру в поселке Юбилейный, недалеко от станции Болшево. Жизненным пертурбациям сопутствовали безработица и, как следствие, почти нищета. Но все сложности, весь бытовой и семейный упадок перекрывала небывалая любовь Веры к дочери и доктору. Уйдя от мужа, Вера возрождалась, в том числе и в любви к Даше. В ее глазах все сильнее разгорался истинный огонь материнства. Расправляла крылья редкой красоты и ценности женская природа. На этом фоне и Дарья стала открываться ей по-новому. Правда, изменения в Вере были пока хрупки и зыбки, они требовали от доктора повышенной бдительности и чуткости. Верина сверхъестественная жертвенность потрясала и вместе с тем страшила его. «Так не бывает», – думал доктор, глядя на то, с каким бездонным материнским счастьем во взоре Вера опекала дочь: обсуждала с ней каждый прожитый день, каждый поступок, каждую оброненную той улыбку или слезинку. Она словно наверстывала то, что недодала ребенку за время затяжного летаргического сна. Всякий вечер, невзирая на любые Верины недомогания и усталости, не обходился без заветного ритуала: чтения книги, колыбельной и молитвы. А ближе к полуночи бесконечная вселенская любовь переносилась на доктора, если тот оставался у них ночевать. «Господи, откуда она такая взялась, не боящаяся столько отдавать?» – искренне дивился доктор.
Верный друг незапамятных детских лет Женя, приехавший как-то в Юбилейный помочь по хозяйству и впервые увидавший там Веру, выдохнул в ухо Савве Алексеевичу: «И что ты в ней нашел? Ни рожи ни кожи, только глаза да уши. Ну, теперь держись! Заполонит она тебя». А доктор подумал тогда в ответ: «Как порой бывают слепы старинные друзья. С другой стороны, не разглядел отличник Женька в ней ничего, кроме глаз и ушей, и слава Богу».
Трудно сказать, чем бы могла закончиться эта бытовая неустроенность в крохотной квартирке с отсутствием элементарного квартирного интерьера, нехваткой денег, тщетным поиском работы и проч., если бы не принятое Верой во второй раз в жизни кардинальное решение переехать во Владимир. Никогда не считала она Москву непременным атрибутом удачливой жизни, не цеплялась за столицу, а уж тем более за обшарпанное, недавно приобретенное Подмосковье.
* * *
Окажись на пятачке перед ее новым жилищем Гоголь, с наслаждением потер бы ладони в предвкушении «Владимирских заметок». Салтыков-Щедрин тоже не остался бы равнодушен. Еще бы! В шаговой доступности друг от друга на небольшой по габаритам площади наличествовали: знаменитый Владимирский централ, химзавод, кладбище, бюро ритуальных услуг, туберкулезный и кожно-венерологический диспансеры и, что особо значимо, бюро по урегулированию убытков. Архитектурный ансамбль венчала стоящая немного поодаль малоэтажная гостиница со скромной вывеской при входе: «Тов. жильцы! Пожалуйста, не выбрасывайте презервативы в окна – гуси давятся!» Имелись и гуси – паслись себе, тихо переговариваясь, на гостиничных задворках. Окна квартиры выходили на кладбищенские кресты. И это вселяло надежду. Все, кроме матушки-души, тленно: и централы, и диспансеры, и уж тем более материальные убытки.
Сама по себе двухкомнатная квартира была уютная, радовала метражом, неплохой планировкой, но ее внутренности тяжело дышали затхлой древностью: потолки, стены, скрипучие дощатые полы откровенно вопили: «Помогите!» Рьяно напрашивался капитальный ремонт. За неимением достаточных средств его приходилось делать урывками. Пядь за пядью осваивая клочки и закоулочки.
Верин выбор пал на Владимир еще и потому, что там имелась хорошая, одобренная Саввой Алексеевичем вальдорфская школа. Через год Даша пошла в первый класс. С середины учебного года учителя начали активно ее хвалить. В девчонке, один за другим, открывались многие дары природы. Вера с большим трудом устроилась работать в местную поликлинику, получала мизерную, даже по меркам Владимира, зарплату. Но никоим образом не страдала от лишений. Напротив, наконец-то была счастлива. Доктор, под предлогами иногородних семинаров, регулярно мотался во Владимир. Он, пожалуй, уже давно любил их. За три с лишним года свиданий сроднился с ними. Принимал активное участие в бесконечном ремонте, нанял мастеров перестелить полы в Дарьиной комнате. Вера наслаждалась доктором в каждом его проявлении. За что бы он ни брался, что бы ни делал, все являлось для нее верхом совершенства. Подобный женский взгляд, как известно, стимулирует всякого нормального мужчину на новые свершения. Вот и на сей раз, стоя в дверном проеме Дашиной комнаты, Вера не могла оторвать счастливых глаз от находящегося на четвереньках доктора, перекладывающего криво уложенную запившими мастерами половую доску. Облокотившись спиной о дверной косяк, она самозабвенно беседовала с ним:
– Ну какой из меня, Саввушка, хирург? Который год я себя превозмогаю, а рождена, как выяснилось, просто бабой: женой и матерью, другого мне не дано, да и не хочу я другого. Не уезжай, Саввушка, оставайся. Оставайся навсегда. Лучше, чем у нас с Дашкой, тебе нигде никогда не будет.
Это была правда. Он знал это. Вера оказалась своего рода ископаемым, уникумом. Ей было совершенно наплевать на социальный статус и успех, к которому так рвется огромная часть современных женщин, и в то же время в ней напрочь отсутствовали капризность и алчность иной женской когорты – иждивенческой, пытающейся присосаться к обеспеченным мужикам. Лучшей матери, жены и любовницы он, пожалуй, не встречал. Даже в постели она вела себя так, как никогда не сумела бы ни одна из алчных иждивенок или жаждущих самоутвердиться женщин.
Она, по наблюдениям Саввы Алексеевича, удивительно правильно растила Дарью. Дашка умела все. Этому способствовали не только добросовестные школьные педагоги и покладистый характер девочки, но и личный пример до наивности открытой, неприхотливой, рукодельной до мозга костей Веры. Как-то раз за излюбленным домашним рисованием Даша заявила Савве Алексеевичу: «А ведь многие девчонки ничего не могут: ни убираться, ни вязать, ни вышивать, ни печь пироги, – как они замуж-то выходить будут?» Доктор засмеялся, подумав: «Архаичное и вместе с тем прекрасное дитя! Дай Бог, чтобы встретился тот, кто оценил бы это в тебе, мое золотце». Он почти уже не мог существовать без впрыснутой в его кровь инъекции очарования двух этих женщин, но вместе с тем слегка злился на старшую. Почему она, кроме своей всепоглощающей любви, ничего не хочет понимать?
– Сколько раз тебе объяснять: не могу я бросить больную жену, это во-первых, во-вторых, как ты не понимаешь, что почти все мои пациенты – москвичи? Перееду во Владимир – растеряю к черту большую часть клиентуры. На бобах прикажешь оставаться?
Это был верхний слой правды. Вторым, более глубоким, непропаханным, не извлеченным на свет, была вполне закономерная боязнь резких перемен во всех без исключения жизненных сферах.
Вера продолжала мягко следовать намеченным курсом:
– Ничего, Савочка, с голоду не помрем, устроюсь на вторую работу, только оставайся. Уж без дела ты здесь никак не окажешься, а кому надо, приедут к тебе и во Владимир.
Доктор, сев на уложенную им доску, громко вздохнул:
– На колу висит мочало, начинаем все сначала.
– А может, не такая уж она и больная?
– Кто?
– Ирина твоя. Кто!
– Нет, Верочка, она больная. Поверь мне как доктору.
Он упорно заставлял Веру учить немецкий язык, устроил ее на курсы гомеопатии, потому что, в отличие от антропософской медицины, имеющей в своем арсенале российское аптечное производство, но не имеющей в России лицензии, гомеопатическая деятельность была лицензирована. Делал он все это, зная, что уйдет с Земли гораздо раньше, чем Вера. И с чем они с Дашкой останутся? Ему до боли не хотелось, чтобы, когда его не станет, оба этих существа оказались у разбитого корыта. Есть надежда, что Даше поможет родной отец, хотя этот многодетный хронический выпивоха сам уже отнюдь не молод. А что станется с Верой? Здесь вступала в силу практичная мужицкая жилка доктора, и он оплачивал Вере курсы, подсовывал для переводов немецкую литературу по антропософской медицине, зная, что в России почти нет врачей-переводчиков подобного рода текстов, и таким образом она всегда заработает себе, да и Дашке на хлеб с маслом. Часто он думал о том, что Вера, в отличие от обеих официальных его жен – бывшей Тамары и теперешней Ирины, непременно понравилась бы драгоценной его бабушке Валентине Семеновне. Жаль, что Вера не появилась в эпоху Ба; доктору очень хотелось верить – они бы поладили. Бабушку наверняка бы устроила безоглядная Верина к нему любовь.
Глава восьмая
Бабушка
– Ну-ка, встань, ум прищемил, – любила говаривать Валентина Семеновна, когда семилетний внук путался во французских глаголах.
Французский язык был для Ба вторым дыханием, еще одним смыслом бытия, после Фёдрушки и Саввы. Она преподавала французскую фонетику в Институте Мориса Тореза с незапамятных времен. Даже в войну, никуда не отбыв в эвакуацию, оставшись вместе с Федором Ивановичем в Москве, ездила три раза в неделю в подпольно функционирующий институт, готовить срочно понадобившиеся Родине кадры со знанием иностранных языков.
К восьми годам Савка болтал на французском почти как на родном. Но характер у Ба был горяч и нетерпелив, она жаждала от внука успехов молниеносных и небывалых, драла с него три шкуры – за неусидчивость, за плебейски неправильное, как ей слышалось, произношение. Злилась ужасно, могла отвесить звонкий подзатыльник, запустить в его сторону любым предметом, очутившимся под рукой в момент его запинки. Дед никогда не встревал в учебную методу жены, считая подобные подходы исключительно ее педагогической прерогативой. К сожалению, бабушкин метод не принес в дальнейшем пышных всходов, она несколько переусердствовала. Не терпящий никакого давления Савва постепенно поостыл к французскому языку.
Но подобные строгости со стороны Валентины Семеновны остались далеко позади – в его раннем школьном детстве. В бытность же их вдвоем, когда остались без Фёдрушки, Ба превратилась в самого близкого и родного человека. Привязанность их друг к другу была необычайной. Каждый из них без запинки прощал другому все взаимные слабости. Жили чрезвычайно бедно, но почему-то вполне счастливо. Правда, для полного счастья хронически недоставало деда.
Ба видела единственного внука исключительно и только врачом. Иные профессии даже не обсуждались. При этом в спину Савву она не толкала. Варясь с пеленок в домашнем котле постоянных медицинских сюжетов – приходов в квартиру дедовых соратников по цеху, активных диагностических прений, вынесений различных врачебных вердиктов, – решение, в память о деде, он принял сам и в 60-м поступил в Первый Мед.
Два начальных года обучение шло натужно, он откровенно скучал, с трудом выносилось долгое сидение на одном месте: сказывался недавний затяжной полиомиелит. В придачу к постоянно ноющему седалищу изводили сильные головные боли – последствия все той же подростковой болезни. (На третьем году физических мук ему придется взять академический отпуск. Но спустя полтора года, к середине четвертого курса, голова и пятая точка отболят, оживет страсть к медицине, и на выпускных курсах студент Андреев станет получать повышенную стипендию.)
Одной из перманентных бабушкиных слабостей была перешивка новых вещей. Совершенно новых. Она долго приглядывала в магазине вещь, днями ходила вокруг, не отваживаясь ее купить, размышляла о надежности материала в смысле сроков предстоящей службы, глубоко задумывалась о достоинствах фасона и, после продолжительных мучительных колебаний, наконец решалась. Брала из ящичка комода деньги и отправлялась за покупкой. Дома бережно разворачивала обнову, в очередной раз примеряла на сохранившиеся смолоду стройные формы, внимательно оглядывала себя в зеркале, оглаживая ткань, затем вешала в шкаф, закрывала скрипучую дверь, и… с этого момента смутное чувство неудовлетворенности поселялось в ее душе. Оно разрасталось в Валентине Семеновне ровно до тех пор, пока твердой рукой она не извлекала обнову из шкафа, не раскладывала на столе и, с использованием мелка и ножниц, не препарировала на свой лад. Далее, по мере работы с иглой и нитками, творческо-дизайнерский непокой покидал ее, и многострадальная вещь навеки поселялась в шкафу истерзанными, вышедшими из употребления кусками ткани. Тяга к перекройке вещей образовалась у Ба не на пустом месте. Советская легкая промышленность шестидесятых, как известно, не баловала покупателей разнообразием тканей и фасонов. Памятуя о носимых ею нарядах былых времен, Ба, как истинная барышня дореволюционной закваски, стремилась к изяществу и красоте. Ее стремление в конце концов увенчивалось либо старинной брошью, подаренной когда-то мужем, либо (что реже) бледной тканевой розой, приколотыми к многолетней давности платью, которое только и вызывало в ней непреходящее доверие.
Еще одной ее слабостью были посещения комнаты взрослого внука в самые неурочные моменты. Стоило ему привести домой девушку – такое изредка случалось с ним в институтские годы (до первой женитьбы), Валентина Семеновна мгновенно молодела лет на двадцать, становилась напористой и энергичной. Как только Савва, с применением всевозможных, тяжело ему дающихся ухищрений, укладывал девушку в постель, заныривал туда сам и спешил приступить к решительным действиям, одновременно со стуком открывалась дверь, и звучал до боли знакомый голос: «Ой, ребятки, вам, наверное, холодно. Я закрою, пожалуй, окошко, чтоб не простудились». Трудно сказать, на что была похожа такая забота. Вряд ли на вредоносность или жгучую ревность, скорее на любопытство или родственную бдительность. К приходящим девушкам-времянкам Ба почти не ревновала. Настоящая ревность, вернее, даже не ревность, а горестное непонимание его выбора пришло позже и было сопряжено исключительно с двумя законными женами. И то лишь потому, что Валентина Семеновна не видела ни в той ни в другой равных себе в горячей любви к Савве.
Проводив восвояси очередную, недоумевающую по поводу такой странной бабушки девушку, Савва обычно приходил в кухню, где Валентина Семеновна занималась по хозяйству, и строго с нее спрашивал (но злиться по-настоящему все равно не получалось):
– Ба, тебе мало, что меня до сих пор в кино не пускают (его действительно лет до двадцати пяти не пускали на фильмы с пометкой «до восемнадцати»), так ты и дома не даешь свободно вздохнуть?
– Ничего, мальчик мой, твое либидо должно созреть и окрепнуть, тогда его хватит на долгие годы.
– Так оно и так уже окрепло, дальше некуда, а ты возьми, да и войди в самый неподходящий момент.
– Только без пошлостей, Савочка, без пошлостей. Твой дед, к примеру, хоть и был закоренелым медиком, подобных инсинуаций никогда себе не позволял.
Основной же его слабостью, вернее, даже не слабостью, а вечным предательским грехом перед Ба (так он считал после ее смерти) были эпизодические поездки в Химки к Марии Александровне, второй его бабушке, доставшейся ему по наследству от умершего отца, и незлобивые в общем-то жалобы на непростую жизнь с Валентиной Семеновной.
Мария Александровна – дама импозантная, с остатками в лице значительной былой красоты, попыхивая беломориной, слушала с огромным интересом, периодически задавая наводящие вопросы, и в ее голове складывались особые, угодные исключительно ей выводы.
Валентина Семеновна, осведомленная о периодических поездках внука в Химки (стороны порой сухо созванивались), никогда не устраивала сцен. Она была выше этого. По молодости он не мог даже приблизительно вообразить, какие страшные ревностные стихии бушевали в сердце Ба во времена его химкинских отлучек.
Рассказы Валентины Семеновны о юных днях были не лишены привлекательности. Порой она любила вспоминать вслух, как, не будучи еще замужем, часто выбегала в обеденный перерыв на улицу из здания, где работала, позвонить домой и почти всякий раз наталкивалась на одного и того же высокого красивого мужчину, маячившего рядом с телефонной будкой. Достаточно было взглянуть на ее молодые фотографии, и сразу становились понятными настойчивые дежурства деда у деревянной будки с телефоном. Но одну ее фотографию Савва жаловал особо. С карандашной надписью в правом нижнем углу на оборотной стороне: «Алупка. 1924 год». Она сидела, улыбаясь, вполоборота к фотографу на большом камне у моря, в белом без рукавов платье, игриво схваченном тесемочками на плечах, с чуть обозначенным черным пояском в талии, в белых парусиновых (дань тогдашней моде) тапочках на шнуровке, и сочетала в себе Веру Холодную, Грету Гарбо и Одри Хепберн одновременно. И невозможно было оторвать взора от ее худенькой оголенной руки, от виднеющихся из выреза платья нежных ключиц, стройной шеи, чернявого густого завитка, наполовину скрывающего ушко.
Когда-то в юности она работала секретарем одного из легендарных литотделов и перепечатывала на «Ремингтоне» рукопись Константина Тренёва «Любовь Яровая», из которой впоследствии частенько цитировала выдержки.
– А знаешь, Савочка, что говорила уехавшая с любовником в Париж в конце пьесы секретарша Павла Петровна Панова из «Любови Яровой»? – спрашивала она, вертясь перед зеркалом в моменты примерок не откорректированных ею еще вещей.
– Что? – кричал он, отрываясь от ужина и выглядывая из кухни.
– «Дурно одетая женщина не может быть умной!» – вот что говорила Павла Петровна, и я с ней полностью согласна; интереснейший, неразгаданный, между прочим, персонаж пьесы.
* * *
Существует в народе довольно распространяемая неправда, будто внутри многодетных семей все братья и сестры обожают друг друга. Валентина Семеновна откровенно недолюбливала свою многочисленную родню. Еще смолоду они надоели ей вечным выклянчиванием помощи по любому поводу. После вылета старшей сестры из гнезда ее братья и сестры раз и навсегда почему-то решили, что их Валя, будучи замужем за таким, как Федор Иванович, человеком, просто обязана заниматься благотворительностью. Не хотели понимать, что у Федора Ивановича у самого имеется хвост в виде восьми братьев и сестер. Яркая память «дней златых» никак не давала покоя родственникам Валентины Семеновны. Сызмальства привыкли, спиногрызы, что старшенькая Валька бесконечно подтирает им сопли.
После смерти Фёдрушки обнищание наступало на пятки с каждым годом все ощутимее. Ежедневно наблюдая за Саввой, отправляющимся в институт в перешедшей по наследству от деда одежде с тщательно подвернутыми рукавами, Ба в 61-м году приняла болезненное для себя и Саввы решение поменять четырехкомнатную квартиру на 2-й Брестской на квартиру меньшего калибра. Немалая часть ее пенсии в 76 руб лей уходила в ту пору на оплату коммунальных услуг. Савва тогда еще не числился в успевающих студентах и не мог радовать бабушку стабильной стипендией. От обменного мероприятия непрактичная Валентина Семеновна не выиграла ни копейки. Только урезала им обоим метры, что повлекло за собой всего лишь уменьшение квартплаты. Она не отличалась безупречной хозяйственной жилкой, а тут еще эта ноющая родня, по инерции трезвонящая по телефону и, подобно желторотым птенцам, требующая вложить им в клювы очередной кусок. Валентина Семеновна старалась не подходить к телефону. Она справедливо считала, что все, что могла, для них сделала. А вот к людям посторонним, но внезапно ей симпатичным, проявляла порой редкостную доброжелательность и щедрость. Как-то раз привела домой совершенно незнакомую, средней молодости женщину, с которой случайно схлестнулась на бульварной скамейке. Незнакомка разжалобила Валентину Семеновну неожиданно ярким рассказом о своей забубенной жизни, где она в восемнадцать неполных лет чуть не вышла замуж за французского летчика из полка «Нормандия – Неман», но в силу трагических обстоятельств не вышла. И потом никого никогда больше так не любила. Случайная бульварная собеседница прожила в квартире около месяца, полностью харчуясь за их счет.
И вот эта не приспособленная, казалось бы, к теперешней жизни, старорежимная бабушка Валентина ездила в обязательном порядке два раза в неделю на станцию метро «Аэропорт» – туда, где находилась лучшая, на ее взгляд, мясная палатка, и на последние деньги покупала своему драгоценному Савочке свежайшие антрекоты. Ибо ему, переболевшему полиомиелитом, несущему непомерную нагрузку в институте, нужно было хорошо питаться.
* * *
Исторические французские романы в подлинниках служили для Ба источником неиссякаемого вдохновения – ее страстью, ее неизбывной привязанностью. Читала, да и писала Валентина Семеновна исключительно стоя, сохраняя молодую привычку времен женской гимназии. А еще частенько разговаривала с фотографией Фёдрушки. Тоже стоя, перед небольшим его портретом в рамке, как перед любимой иконой, еле заметно шевеля губами. В такие минуты Савва, если становился невольным свидетелем разговора, никогда ее не трогал. Вполне возможно, бабушка просила у деда в том числе прощения за растраченную почти попусту квартиру на 2-й Брестской, за продолжающую редеть библиотеку; но, зная немеркантильную бабушкину душу, можно было предположить скорее другое: она наверняка в который уж раз рассказывала деду о счастливейших годах, проведенных с ним рядом.
Периодически она действительно вынуждена была продавать редкие собрания сочинений. Дом потихоньку покидали философы начала века. Среди других уплыл и многотомник Дмитрия Мережковского, в красивом коленкоровом переплете с красными лампасами. Спустя годы (ни в коем разе не в упрек бабушке) Савва больше всего жалел почему-то именно о Мережковском, может быть, как раз из-за этого нарядного, памятного с детства переплета.
Порой она вставала у окна их теперешней двухкомнатной квартиры на 6-й Кожуховской, прикладывала ко лбу ладонь козырьком и, вглядываясь в округу, вздыхала: «Эх, Савка, все сметено могучим ураганом». Подобные ее замечания, надо полагать, касались не совсем и не столько безликих картин в окне, а чего-то куда более глобального.
Позже, когда дом пополнялся женами Саввы и они изредка устраивались всем семейством посмотреть телевизор, Валентина Семеновна постоянно переспрашивала: «А он что сказал? А она»? Никак не поспевала за современными ритмами. Оттого могла встать в середине какого-либо фильма и уйти на кухню, проронив по дороге: «Жаль собачки, век прожила, так и не увидела кинематографа».
Он любил читать ей свои стихи. Она никогда не выражала бурных восторгов, была сдержанна, несколько даже отстраненна, хотя слушала внимательно, сосредоточенно, чуть заметно покачивая головой в такт рифмам. Он был уверен, что в глубине души Ба им гордится.
Но вот это посвящение она при жизни так и не услышала:
Про бабушку
Мать бывала со мной наездами —
Колесила по свету белому.
Жил я с бабушкой. Мало лестного,
Только нужное она делала.
Своенравная старушенция.
Без сентенций меня любила:
«Ты когда-нибудь все же женишься? —
Я устала, пора в могилу».
А потом ревновала к женам.
Был в глазах ее мир искаженным:
«Мало стало добра по миру,
Прости, Господи, и помилуй
Этих отроков прокаженных…
Вот луна норовит с Востока,
Солнце тяжестью давит Запад…
Нет, не стало на свете Бога!
Или я без Бога ослабла?»
* * *
Расцветала старуха на встречах.
В черном платье с расколотой брошью.
Рюмку тяпнет, да так сердечно
Озадачится: «Как там Ротшильд?»
И не знала старуха жизни:
«Извини уж, кассир облапошил,
Да еще и народец притиснул…
Все же проще жилось мне в прошлом».
Просыпалась всегда за полдень,
Сотни дел намечала сделать,
И не дали старухе орден
За клочок волос поседелых,
За шуршанье ее на кухне
И за «охи» над битой посудой,
За ночные в ногах прострелы.
* * *
Но бывало, с босыми ногами,
В обветшалой ночной сорочке,
Стоя, письма писала стихами
Остывающей лунной ночью.
А наутро стыдливо и заспанно,
Не вставляя протезные зубы,
Улыбалась улыбкой незаданной
И жевала увядшие губы.
И ее папильотки висели,
Как обрывки неконченных строчек,
И лучилось во взгляде веселье
Предпасхальной хмельною почкой.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?