Текст книги "О дивный новый мир [Прекрасный новый мир]"
Автор книги: Олдос Хаксли
Жанр: Зарубежная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц)
– Прими два грамма, и зло обратится в нереальность.
– Кохатва ияттокяй! – послал ему в ответ Дикарь зловеще и язвительно.
– Боль – всего лишь обман чувств.
– Ах, всего лишь? – И Дикарь, схватив палку, шагнул к репортеру. Тот шарахнулся к своему вертоплану.
После этого Дикаря на время оставили в покое. Прилетали, правда, вертопланы, кружили любознательно над башней. Дикарь послал стрелу в самый ближний и назойливый. Стрела пробила алюминиевый пол кабины; раздался вопль, и машина газанула ввысь со всей прытью, на какую была способна. С тех пор вертопланы держались на почтительной дистанции от маяка. Не обращая внимания на их зудливый рокот – сравнивая себя мысленно со стойким индейским женихом, не поддающимся кровожадному гнусу, – Дикарь вскапывал свой огород. Позудев над головой и, видимо, соскучась, вертопланное комарье улетало; небеса на целые часы пустели, затихали – только жаворонок пел.
Было безветренно и душно, пахло грозой. Все утро он копал и теперь прилег отдохнуть на полу. И внезапно им овладел образ Линайны – реальной, в туфельках, нагой, осязаемой, благоуханной. «Милый! Обними же меня!» – зазвучало в ушах. Блудница наглая! Ох, но обвившиеся руки, приподнявшиеся груди, приникшие губы! Вечность была у нас в глазах и на устах. Линайна… Нет, нет, нет! Он вскочил на ноги и, как был, полуголый, выбежал во двор. На краю пустоши кучно росли сизые можжевеловые кусты. Он грудью кинулся на можжевельник, хватая в объятия не бархатное желанное тело, а охапку жестких игл. Тысяча острых уколов его обожгла. Он попытался вернуться мыслью к бедной Линде, задыхающейся немо, к скрюченным ее пальцам, к диким от ужаса глазам Линды. Линды, о которой он поклялся помнить. Но по-прежнему владел им образ Линайны, которую он поклялся забыть. Даже колющие, жалящие иголки можжевельника не могли погасить этот образ, живой, неотступный. «Милый, милый… А раз и ты хотел меня, то почему же…»
Бич висел на гвозде за дверью – на случай нового вторжения репортеров. Вне себя Дикарь бросился к бичу, схватил, взмахнул. Узластая веревка впилась в тело.
– Шлюха! Шлюха! – восклицал он при каждом ударе, точно под бичом была Линайна (и как он яростно и сам того не сознавая желал, чтобы она явилась!), белая, горячая, душистая, бесстыжая. – Распутница! – И взывал в отчаянии: – О Линда, прости меня! Прости меня, Боже! Я скверный. Я мерзкий. Я… Нет же, нет, шлюха ты, шлюха!
Из своего укрытия, хитро устроенного в лесу, метрах в трехстах от маяка, Дарвин Бонапарт – самый искусный из репортеров-киноохотников за крупной дичью – видел все происходящее. Его умение и терпение были наконец-то вознаграждены. Три дня просидел он внутри своего скрадка, имеющего вид высокого дубового пня, три ночи проползал на животе среди утесника и вереска, пряча микрофоны в кусточках, присыпая провода серым мелким песком. Трое суток жесточайших неудобств. Зато теперь настал звездный миг – миг самой крупной удачи (успел подумать Дарвин Бонапарт, приводя в действие аппаратуру), самой крупной с тех пор, как удалось снять тот знаменитый стереовоющий фильм о свадьбе горилл. «Прелестно! – мысленно воскликнул Бонапарт, когда Дикарь начал свой поразительный спектакль. – Прелестно!» Он тщательно навел телескопические камеры, прильнул к визиру, следуя за движениями Дикаря; надел насадку, чтобы крупным планом снять перекошенное бешено лицо (превосходно!); на полминуты включил ускоренную съемку (замедленность движений даст изумительный комический эффект!); послушал удары, стоны, дикие бредовые слова, записываемые на звуковую дорожку, попробовал слегка их усилить (да, так будет, безусловно, лучше); восхитился контрастом, услыхав и записав в промежутке затишья звонкое пение жаворонка; подумал – вот если бы Дикарь повернулся, дал заснять крупным планом кровь на спине, – и почти тотчас (везет же сегодня!) Дикарь услужливо повернулся как надо и подарил великолепный кадр.
«Грандиозно! – поздравил себя Дарвин, кончив съемку. – Просто грандиозно!» Он вытер потное лицо. Присоединят на студии ощущальные эффекты, и замечательный получится фильм. Почти не хуже «Любовной жизни кашалота», а этим что-нибудь да сказано!
Через двенадцать дней «Неистовый Дикарь» был выпущен Ощущальной корпорацией на экраны всех перворазрядных кинодворцов Западной Европы – смотрите, слушайте, ощущайте!
Фильм подействовал незамедлительно и мощно. На следующий же день после премьеры, под вечер, уединение Джона было нарушено целой ордой вертопланов.
Джон копал гряды – и в то же время вскапывал усердно свой духовный огород, ворошил, ворочал мысли. Смерть – и он вонзил лопату в землю. «И каждый день прошедший освещал глупцам дорогу в смерть и прах могилы!» Вон и в небе дальний гром рокочет подтверждающе. Джон вывернул лопатой ком земли. Почему Линда умерла? Почему ей дали постепенно превратиться в животное, а затем… Он поежился. В целуемую солнцем падаль. Яростно нажав ступней, он вогнал лопату в плотную почву. «Мы для богов, что мухи для мальчишек; себе в забаву давят нас они». И рокот в небе – подтверждением этих слов, которые правдивей самой правды. Однако тот же Глостер назвал богов вечноблагими. И притом, «сон лучший отдых твой, ты то и дело впадаешь в сон – и все же трусишь смерти, которая не более чем сон». Не более. Уснуть. И видеть сны, быть может. Лезвие уперлось в камень; нагнувшись, он отбросил камень прочь. Ибо в том смертном сне какие сны приснятся?.. Рокот над головой обратился в рев; и Джона вдруг покрыла тень, заслонившая солнце. Он поднял глаза, пробуждаясь от мыслей, отрываясь от копки; взглянул недоуменно, все еще блуждая разумом и памятью в мире слов, что правдивей правды, – среди необъятностей божества и смерти; взглянул – и увидел близко над собой нависшие густо вертопланы. Саранчовой тучей они надвигались, висели, опускались повсюду на вереск. Из брюха каждого севшего саранчука выходила парочка – мужчина в белой вискозной фланели и женщина в «пижамке» из ацетатной чесучи (по случаю жары) или в плисовых шортах и майке. Через несколько минут уже десятки зрителей стояли, образовав у маяка широкий полукруг, глазея, смеясь, щелкая камерами, кидая Джону – точно обезьяне – орехи, жвачку, полигормональные пряники. И с каждой минутой, благодаря авиасаранче, летящей беспрерывно из-за Хогсбэкской гряды, число их росло. Они множились, будто в страшном сне, – десятки становились сотнями.
Дикарь отступил к маяку и, как окруженный собаками зверь, прижался спиной к стене, в немом ужасе переводя взгляд с лица на лицо, словно лишаясь рассудка.
Метко брошенная пачка секс-гормональной резинки ударила Дикаря в щеку. Внезапная боль вывела его из оцепенения – он очнулся; гнев охватил его.
– Уходите! – крикнул он.
Обезьяна заговорила! Раздались аплодисменты, смех.
– Молодец, Дикарь! Ура! Ура!
И сквозь разноголосицу донеслось:
– Бичевание покажи нам, бичевание!
Показать? Он сдернул бич с гвоздя и потряс им, грозя своим мучителям.
Жест этот был встречен насмешливо-одобрительным возгласом толпы.
Дикарь угрожающе двинулся вперед. Вскрикнула испуганно женщина. Кольцо зрителей дрогнуло, качнулось перед Дикарем – и опять застыло. Ощущение своей подавляющей численности и силы придало этим зевакам храбрости, которой Дикарь от них не ожидал. Не зная, что делать, он остановился, огляделся.
– Почему вы мне покоя не даете? – В гневном этом вопросе прозвучала почти жалобная нотка.
– Нà, вот миндаль с солями магния! – сказал стоящий прямо перед Дикарем мужчина, протягивая пакетик. – Ей-форду, очень вкусный, – прибавил он с неуверенной, умиротворительной улыбкой. – А соли магния сохраняют молодость.
Дикарь не взял пакетика.
– Что вы от меня хотите? – спросил он, обводя взглядом ухмыляющиеся лица. – Что вы от меня хотите?
– Бича хотим, – ответила нестройно сотня голосов. – Бичевание покажи нам. Хотим бичевания.
– Хо-тим би-ча, – дружно начала группа поодаль, неторопливо и твердо скандируя. – Хо-тим би-ча.
Другие тут же подхватили как попугаи, раскатывая фразу все громче, и вскоре уже все кольцо ее твердило:
– Хо-тим би-ча.
Кричали все как один; и, опьяненные криком, шумом, чувством ритмического единения, они могли, казалось, скандировать так бесконечно. Но на двадцать примерно пятом повторении случилась заминка. Из-за Хогсбэкской гряды прилетел очередной вертоплан и, повисев над толпой, приземлился в нескольких метрах от Дикаря – между зрителями и маяком. Рев воздушных винтов на минуту заглушил скандирование; но, когда моторы стихли, снова зазвучало: «Хо-тим би-ча, хо-тим би-ча», – с той же громкостью, настойчивостью и монотонностью.
Дверца вертоплана открылась, и вышел белокурый и румяный молодой человек, а за ним – девушка в зеленых шортах, белой блузке и жокейском картузике.
При виде ее Дикарь вздрогнул, подался назад, побледнел.
Девушка стояла, улыбаясь ему – улыбаясь робко, умоляюще, почти униженно. Вот губы ее задвигались, она что-то говорит; но слов не слышно за скандирующим хором.
– Хо-тим би-ча! Хо-тим би-ча!
Девушка прижала обе руки к груди, слева, и на кукольно красивом, нежно-персиковом ее лице выразилась горестная тоска, странно не вяжущаяся с этим личиком. Синие глаза ее словно бы стали больше, ярче; и внезапно две слезы скатились по щекам. Она опять проговорила что-то; затем быстро и пылко протянула руки к Дикарю, шагнула.
– Хо-тим би-ча! Хо-тим би…
И неожиданно зрители получили желаемое.
– Распутница! – Дикарь кинулся к ней, точно полоумный. – Хорек блудливый! – И точно полоумный, ударил ее бичом.
Перепуганная, она бросилась было бежать, споткнулась, упала в вереск.
– Генри, Генри! – закричала она. Но ее румяный спутник пулей метнулся за вертоплан – подальше от опасности.
Кольцо зрителей смялось, с радостным кличем бросились они все разом к магнетическому центру притяжения. Боль ужасает людей – и притягивает.
– Жги, похоть, жги! – Дикарь исступленно хлестнул бичом. Алчно сгрудились зеваки вокруг, толкаясь и толчась, как свиньи у корыта.
– Умертвить эту плоть! – Дикарь скрипнул зубами, ожег бичом собственные плечи. – Убить, убить!
Властно притянутые жутью зрелища, приученные к стадности, толкаемые жаждой единения, неискоренимо в них внедренной, зрители невольно заразились неистовством движений Дикаря и стали ударять друг друга – в подражание ему.
– Бей, бей, бей… – кричал Дикарь, хлеща то свою мятежную плоть, то корчащееся в траве гладкотелое воплощение распутства.
Тут кто-то затянул:
– Бей-гу-ляй-гу…
И вмиг все подхватили – запели и заплясали.
– Бей-гу-ляй-гу, – пошли они хороводом, хлопая друг друга в такт, – ве-се-лись…
Было за полночь, когда улетел последний вертоплан. Изнуренный затянувшейся оргией чувственности, одурманенный сомой, Дикарь лежал среди вереска, спал. Проснулся – солнце уже высоко. Полежал, щурясь, моргая по-совиному, не понимая; затем внезапно вспомнил – все.
– О Боже, Боже мой! – Он закрыл лицо руками.
Под вечер из-за гряды показались вертопланы, летящие темной тучей десятикилометровой длины. (Во всех газетах была описана вчерашняя оргия единения.)
– Дикарь! – позвали лондонец и лондонка, приземлившиеся первыми. – Мистер Дикарь!
Ответа нет.
Дверь маяка приоткрыта. Они толкнули ее, вошли в сумрак башни. В глубине комнаты – сводчатый выход на лестницу, ведущую в верхние этажи. Высоко там, за аркой, виднеются две покачивающиеся ступни.
– Мистер Дикарь!
Медленно-медленно, подобно двум неторопливым стрелкам компаса, ступни поворачиваются вправо – с севера на северо-восток, восток, юго-восток, юг; остановились, повисели и так же неспешно начали обратный поворот. Юг, юго-восток, восток…
Остров
Посвящается Лоре
Формируя свой идеал, мы можем стремиться к желаемому, но должны избегать попыток достичь невозможного.
Аристотель
Глава первая
– Внимание, – начал взывать голос, и прозвучало это так, словно неожиданно кто-то заиграл на гобое. – Внимание, – повторился тот же высокий монотонный носовой звук. – Внимание.
Лежа как труп среди опавших листьев со спутанными волосами, с лицом, покрытым уродливыми ссадинами и синяками, в грязной и порванной одежде, Уилл Фарнаби вздрогнул и очнулся. Молли звала его. Пора вставать. Пора одеваться. На работу нельзя опаздывать.
– Спасибо, дорогая, – сказал он и сел. Острая боль пронзила правое колено, а потом другого рода болезненные ощущения возникли в спине, в руках, во лбу.
– Внимание, – настойчиво твердил голос без малейшего изменения интонации.
Приподнявшись на локте, Уилл осмотрелся по сторонам и с изумлением увидел не серые обои и желтые шторы своей лондонской спальни, а поляну среди деревьев, их удлиненные тени и косые лучи встающего над лесом солнца.
– Внимание.
Почему она говорила все время: «Внимание»?
– Внимание, внимание, – талдычил голос упрямо. Так странно, настолько бессмысленно.
– Молли? – окликнул он. – Молли?
Имя словно приоткрыло окошко в его памяти. Внезапно вместе со знакомой тяжестью чувства вины внизу живота он почуял запах формальдегида, увидел маленькую, но быстроногую медсестру, спешившую впереди него вдоль коридора, услышал крахмальный шелест ее халата. «Номер сорок пять», – сказала она, а потом остановилась и открыла белую дверь. Он вошел, и там на высокой белой кровати лежала Молли. Половину ее лица скрывали бинты, и пещерой на их фоне зиял рот. «Молли, – назвал он ее имя, – Молли. – Его голос сорвался на плач и мольбу. – Моя милая!» Ответа не последовало. Через дыру рта доносилось только частое неглубокое дыхание, шумное, снова и снова. «Моя милая, моя милая…» А потом рука, за которую он держался, вдруг на мгновение ожила. Затем еще раз.
«Это я, – сказал он. – Это Уилл».
Пальцы опять шевельнулись. Медленно, с очевидным огромным усилием они сомкнулись вокруг его пальцев, сжали их на секунду, а потом снова безжизненно замерли.
– Внимание, – произнес нечеловеческий голос, – внимание.
Это был несчастный случай, поспешил заверить он сам себя. Дорога мокрая, автомобиль вынесло через осевую на встречную полосу. Такое происходит все время. Газеты пестрят сообщениями об этом; он сам писал подобные репортажи десятки раз. «Мать и трое детей погибли при лобовом столкновении…» Но ведь дело было совсем не в этом. Критической точкой стал момент, когда она спросила, действительно ли все кончено, а он ответил «да»; суть состояла в том, что менее чем через час после того, как она вышла под дождь после того постыдного последнего разговора, Молли уже везли на «Скорой помощи» умирать.
Он не посмотрел на нее, когда она повернулась, чтобы уйти, не осмелился даже посмотреть на нее. Еще один взгляд на бледное страдальческое лицо – это было бы уже чересчур для него. Она встала со стула и медленно пошла через комнату, медленно пошла прочь из его жизни. Разве не должен он был окликнуть ее, попросить у нее прощения, сказать, что все еще любит ее? А любил ли он ее когда-нибудь?
В самом деле, любил ли он ее когда-нибудь?
«До свидания, Уилл», – вспомнился ее шепот уже от порога. И потом она произнесла все тем же шепотом фразу, слова, шедшие из глубины души: «Я все еще люблю тебя, Уилл. Несмотря ни на что».
Мгновение спустя дверь квартиры почти беззвучно закрылась за ней. Легкий сухой щелчок язычка замка, и она ушла.
Он вскочил на ноги, бросился к двери и распахнул ее, вслушиваясь в затихающие шаги по лестнице. Как привидение исчезает с пением первых петухов, в воздухе еще чуть витал, но постепенно полностью растворялся знакомый запах ее духов. Он снова закрыл дверь, вернулся в серо-желтую спальню и выглянул в окно. Прошло несколько секунд, а потом он увидел, как она пересекала улицу и садилась в свою машину. Донесся пронзительный скрежет стартера, раз, другой, а потом шум мотора. Открыть ли ему окно? «Подожди, Молли, постой!» – услышал он свой воображаемый крик. Но окно осталось закрытым; машина тронулась с места, повернула за угол, и улица опустела. Слишком поздно. «Слава богу, слишком поздно!» – произнес грубый, полный сарказма голос. Да, слава богу! Но чувство вины все равно ощущалось там, внизу живота. Вина, угрызения совести – но сквозь все угрызения прорывалось и ощущение ужасающей радости. Кто-то низкий, подлый и жестокий, кто-то чужой и отвратительный, но на самом деле, конечно же, он сам с удовлетворением думал, что теперь ничто не помешает ему осуществить свои желания. А вожделел он к другим духам, к теплу и упругости более молодого тела.
– Внимание, – пропел гобой.
Да, внимание. Внимание к пропахшей мускусом спальне Бабз[2]2
Бабз – сокращение от имени Барбара. – Здесь и далее примеч. пер.
[Закрыть] с клубнично-розовым альковом и двумя окнами, выходившими на Чаринг-Кросс-роуд, в которые всю ночь заглядывала огромная, высотой до неба, мигающая реклама джина «Портерз», установленная на крыше дома через дорогу. Джин сиял сначала королевским алым цветом, и на десять секунд альков становился подобием самого Сердца Христова, на десять волшебных секунд лицо, такое близкое к нему, загоралось неземным огнем, претерпевая магическое превращение, словно под воздействием пылавшего внутри пламени любви. Но скоро должен был наступить черед более глубокой трансформации в темных тонах. Одна, две, три, четыре… Господи, пусть это длится вечно! Но нет, пунктуально отсчитав десять секунд, электрический таймер совершал переход к другому откровению. Приобщал к таинству смерти, к Сущности Страха. Потому что цвет менялся на зеленый, и на десять жутких секунд розовый альков Бабз превращался в грязное чрево, а сама Бабз, лежавшая на кровати, приобретала вид трупа, дергавшегося от посмертной гальванизации как в эпилепсии. Когда джин «Портерз» выступал в своей зеленой ипостаси, становилось трудно забыть, что случилось и кто ты такой на самом деле. Оставалось только зажмурить глаза и окунуться, если получалось, еще глубже в мир иной чувственности, окунуться с намеренной силой в то неистовство плоти, которое было столь чуждо Молли. Да, совершенно чуждо той самой Молли («Внимание») с лицом в бинтах, а потом Молли в сырой могиле Хайгейтского кладбища. А именно воспоминание о кладбище заставляло плотнее закрывать глаза каждый раз, когда зеленый цвет обращал обнаженное тело Бабз в подобие трупа. Но вспоминалась не только Молли. За закрытыми глазами Уилл видел свою матушку с лицом бледным, как камея, но одухотворенным принятыми страданиями, и одновременно с руками, которые артрит изуродовал до чудовищно неприглядного вида. Он видел свою матушку, инвалидную коляску позади нее и стоявшую рядом, уже невыносимо разжиревшую и подрагивавшую, как желе студня из телячьей ножки, собственную родную сестру Мод. Подрагивавшую от неспособности найти иной способ выражения и восприятия своих чувств.
«Как же ты можешь, Уилл?»
«Да, как же ты можешь?» – эхом повторяла Мод, и слезы звучали в ее вибрирующем контральто.
Ответа не существовало. То есть не было ответа в таких словах, которые могли бы правильно понять эти две мученицы: мать, познавшая несчастливое замужество, и ее дочь – поистине жалкое зрелище. Ответить он мог только до неприличия безжалостно, почти научно объективно, с откровенностью, совершенно недопустимой при подобных обстоятельствах. Как он мог так поступить? У него было множество чисто практических причин и целей, которые толкнули его на это, потому что… Потому что, будем честны, Бабз обладала некоторыми физиологическими особенностями, которых не было у Молли, и вела себя в определенные моменты так, что Молли это показалось бы немыслимым.
Молчание затянулось, но потом странный голос взялся за свой прежний рефрен:
– Внимание. Внимание.
Внимание Молли, внимание Мод и матери, внимание Бабз. А потом другое воспоминание выплыло из тумана помутнения разума и полного непонимания происходившего. В клубнично-розовом алькове Бабз появился другой гость, чье тело содрогалось в экстазе от ласк. И к тяжести от чувства вины внизу живота добавились резь в сердце и перехваченное кольцом тоски горло.
– Внимание.
Голос приблизился и доносился теперь откуда-то справа. Он повернул голову и попытался еще приподняться для лучшего обзора, но рука, на которую лег вес его тела, начала дрожать, а потом подломилась, и он снова повалился в листву. Слишком утомленный даже для воспоминаний, он долго лежал, глядя вверх сквозь наполовину сомкнутые веки на непостижимый мир вокруг себя. Куда он попал и как, черт побери, здесь очутился? Не то чтобы это имело такое уж большое значение. В этот момент ничто не имело значения, кроме острой боли и совершеннейшей слабости. Но все же из чисто научного интереса…
Например, вот это дерево, под которым непонятно как он распластался. Высокая колонна с серой, местами неровной корой, с подсвеченными солнцем ветвями по всем известным ему законам ботаники должна была называться буком. Но в таком случае – у него даже появилась причина гордиться логикой своих рассуждений – листья дерева не имели никакого права казаться вечнозелеными. И почему корни бука торчали из земли, изломанные и острые, как локти? А эти совершенно неуместные деревянные подпорки, помогавшие псевдобуку сохранять вертикальное положение, – они-то здесь зачем и как вписывались в общую картину? Уилл внезапно вспомнил свою любимую худшую стихотворную строку: «Ты спрашивал, что поддержало разум мой в года лишений?»
Ответ: сгусток эктоплазмы. Из раннего Дали. Нет, это определенно не Чилтерны[3]3
Чилтерны – небольшая пологая гряда холмов на юго-востоке Англии.
[Закрыть]. Что подтверждали и бабочки, кружившие под жаркими, словно маслянистыми лучами солнца. Почему они были такими огромными, до такой степени неправдоподобно лазоревыми или бархатисто-черными, со столь необычными глазками и пятнами на крыльях? Пурпурные на каштановом фоне, присыпанные серебряной пудрой, и изумруды, и топазы, и сапфиры.
– Внимание.
– Кто здесь? – спросил Уилл Фарнаби, собираясь сделать это громким и солидным тоном, но из его рта вырвалось лишь подобие тонкого и дрожащего кваканья.
Снова воцарилась долгая и, как казалось, чем-то ему грозившая тишина. Между двумя деревянными подпорками древесного ствола ненадолго показалась невероятно крупная черная сороконожка, но не задержалась, а использовала весь полковой набор своих малиновых ног, чтобы поспешить скрыться в другой расщелине среди поросшей лишайником эктоплазмы.
– Кто здесь? – проквакал он еще раз.
Слева послышался хруст веток, и внезапно, как кукушка из часов в детской, показалась большая черная птица размером примерно с галку, но только это, разумеется, была не галка. Она несколько раз взмахнула крыльями с белым по краям оперением и, стремительно перелетев поперек поляны, уселась на самую нижнюю ветку небольшого, совершенно высохшего дерева, торчавшего из земли не более чем в двадцати футах от того места, где лежал Уилл. Клюв у птицы, как он заметил, был оранжевый, а под каждым глазом виднелся желтоватый мешочек голой кожи с канареечного цвета «сережками», свисавшими по обеим сторонам и в задней части совершенно плешивой головы. Птица склонила голову набок и посмотрела на него сначала правым, а затем левым глазом. После чего открыла клюв и негромко высвистала десять или двенадцать нот пятиступенчатой октавы, издала звук, похожий на человеческую икоту, а потом нараспев (до, до, соль, до) произнесла фразу:
– Здесь и сейчас, парни; здесь и сейчас, парни.
И слова словно спустили курок в памяти. Он мгновенно вспомнил все. Это была Пала. Запретный остров, где не удалось побывать еще ни одному журналисту. А сегодня наступило утро после того дня, когда он по глупости отправился в одиночное плавание на яхте из гавани Ренданг-Лобо. Ему припомнилась каждая деталь: белый парус, наполненный ветром и выгнувшийся огромным лепестком цветка магнолии, журчание воды, разрезаемой носом лодки, бриллиантовые вспышки солнца на гребнях волн и нефритовые впадины между ними. А на востоке по ту сторону пролива какие виднелись облака, какие шедевры белоснежной скульптуры поверх вулканов Палы! И, сидя за румпелем яхты, он вдруг понял, что поет, поймал себя на считавшемся уже невозможным ощущении, в котором безошибочно угадывалось полнейшее счастье.
«Втроем мы с парнями сильнее врагов, – начал он ритмично декламировать, пусть его слова сразу уносил вдаль бриз. – И двое в зеленом всегда всех смелее. Мы, белые парни, всегда всех сильнее. Один же – как перст одинок…»
Да, он остался один. Совершенно один посреди огромного изумруда моря.
«И был одинок во веки веков…»
Надо ли говорить, что вскоре после этого случилось все, о чем его предупреждали опытные яхтсмены, когда отговаривали отплывать? Неожиданно невесть откуда налетевший шквал, огромные валы волн, черное небо и ливень…
– Здесь и сейчас, парни, – скандировала птица. – Здесь и сейчас, парни.
А действительно невероятным, пришла ему мысль, казалось теперь то, что он все-таки очутился здесь, под кронами деревьев, а не на дне пролива Пала, или, того хуже, валявшимся с черепом, раскроенным от ударов о прибрежные скалы. Потому что даже после того, как ему чудом удалось направить полузатопленную яхту поверх барьерного рифа к единственной полоске песчаного пляжа среди растянувшегося на много миль скалистого берега острова, это еще не означало спасения. Скалы отвесно возвышались над ним, но у самого входа в ту крошечную бухту виднелась узкая расщелина, по которой стекал вниз поток воды, образуя каскад миниатюрных водопадов, росли деревья и кусты между серым камнем по обеим сторонам. Предстоял подъем в теннисных туфлях по скале в шестьсот или семьсот футов высотой, где каждый уступ был мокрым и скользким. А затем – Господи Иисусе! – эти змеи. Сначала черная обвилась вокруг ветки, за которую он ухватился, чтобы подтянуться. А пять минут спустя огромная зеленая свернулась кольцами на площадке, и он увидел ее в тот момент, когда собирался уже встать туда. Один страх сменился другим, гораздо более сильным. При виде змеи он всем телом дернулся, резко убрал ногу, и это порывистое, совершенно не рассчитанное движение лишило его равновесия. В течение бесконечно тянувшейся тошнотворной секунды, уже зная, что конец неминуем, он балансировал на краю камня, а потом упал. Смерть, смерть, смерть. Однако почти сразу в ушах раздался оглушительный треск, и он обнаружил, что вцепился в ветки росшего внизу небольшого деревца, расцарапав лицо, повредив колено, которое обильно кровоточило, но оставшись в живых. Превозмогая боль, он возобновил подъем. Колено доставляло неизъяснимые мучения, но он продолжал карабкаться вверх. Выбора у него не оставалось. А потом и свет вокруг померк. Остаток подъема ему пришлось проделать почти в полной темноте, взбираясь наугад, движимым чистейшим отчаянием.
– Здесь и сейчас, парни! – выкрикнула птица.
Но Уилла Фарнаби не было ни здесь, ни сейчас. Он был там, на вершине скалы, он все еще переживал ужасающие секунды падения. Сухая листва шуршала под ним; он дрожал. Крупно и неудержимо его трясло всего – от головы до пяток.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.