Текст книги "О дивный новый мир [Прекрасный новый мир]"
Автор книги: Олдос Хаксли
Жанр: Зарубежная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 35 (всего у книги 36 страниц)
Глава пятнадцатая
Один, два, три, четыре… Часы в кухне пробили двенадцать. Но насколько же это бессмысленно, когда видишь, что время перестало существовать. Этот абсурдный назойливый звук раздавался в самом центре происходившего вне времени События, и Сейчас претерпевало изменения в форме, но не в секундах и в минутах, а в красоте, в значимости, в интенсивности, в непостижимой таинственности.
«Светящееся блаженство». Из пустот в его сознании эти слова всплыли пузырьками воздуха, добрались до поверхности и исчезли в непостижимом пространстве живого света, который пульсировал и дышал за его закрытыми веками. «Светящееся блаженство». Ближе такого определения придумать что-то для Этого не представлялось возможным. Однако Это – вневременное, но постоянно изменяющееся Событие – представляло собой сущность, которую никакие слова не могли описать, а лишь превратить в карикатуру и принизить. Это было не только блаженством, но и пониманием. Пониманием всего, но пониманием без знания. Знание подразумевало наличие знающего, как и все бессчетное разнообразие известных и неизвестных вещей. Однако здесь, под смеженными веками, не существовало ни зрелища, ни зрителя. Наличествовал только переживаемый тобой факт – блаженное одиночество с самим собой.
– Вы не хотите поделиться со мной тем, что происходит?
Лишь после долгой паузы Уилл ответил ей. Говорить было трудно. Не потому, что возникло какое-то физическое препятствие. А потому, что любые слова казались глупыми, совершенно лишенными смысла.
– Свет, – прошептал он наконец.
– И вы там смотрите на свет?
– Нет, я не смотрю на него… – Уиллу снова понадобилась продолжительная пауза для раздумий. – Я сам стал им. Стал светом, – повторил он многозначительно.
Его присутствие одновременно означало его исчезновение. Уильям Асквит Фарнаби – такая личность окончательно и бесповоротно перестала существовать. Окончательно и бесповоротно осталось только светящееся блаженство, только не дающее никаких познаний понимание, только объединение до полного слияния с безграничным и ничем не сдерживаемым сознанием. И такое состояние (что не нуждалось в доказательствах) было естественным для нормального ума. Но не менее очевидным представлялось существование пресловутого наблюдателя за казнями, презирающего себя самого безумного поклонника Бабз. А ведь были еще три миллиарда индивидуальных, изолированных друг от друга сознаний, причем каждое находилось в центре кошмарного мира, где никто, имевший глаза, в ком остался хотя бы гран совести, принял бы «да» за ответ. Но каким же зловещим чудом естественное состояние ума трансформировалось в эти Дьяволовы Острова нищеты и преступности?
На фоне похожих на небесный свод блаженства и понимания, как летучие мыши на закате, зигзагами метались неожиданно всплывшие в памяти понятия и похмельные ощущения прошлого. Летучие мыши Плотина и гностиков, Единственного и его эманаций – вниз, вниз, в самую гущу ужаса. А затем летучие мыши злости и отвращения, когда сгусток ужаса распался на отдельные и четко определенные воспоминания о том, что не существующий больше Уильям Асквит Фарнаби видел и делал, что причинил сам и от чего пострадал.
И все же позади, вокруг и почему-то даже внутри этих проблесков воспоминаний смыкался небесный свод блаженства, покоя и понимания. На фоне заката могли мельтешить несколько летучих мышей, но теперь уже не оставалось сомнений в том, что свершилось: ужасающее чудо, сотворившее его прежнее мироздание, претерпело обратную трансформацию. Из противоестественной нищеты духа и преступных наклонностей сложился его новый, чистый разум, ум в его нормальном состоянии, безграничный, ничем не сдерживаемый, исполненный светящегося блаженства, все понимающий без необходимости в познании.
Свет здесь, свет сейчас. А поскольку он был определенно здесь и во вневременном сейчас, не находилось никого вне света, кто мог бы на свет смотреть. Единственным фактом стало осознание, а факт – единственным осознанным явлением.
Из другого мира, откуда-то справа от него снова донесся звук голоса Сузилы.
– Вы чувствуете себя счастливым? – спросила она.
Всплеск еще более яркого свечения окончательно затмил все проблески мыслей и воспоминаний. Не осталось ничего, кроме хрустальной прозрачности блаженства.
Ничего не говоря, не открывая глаз, он улыбнулся и кивнул.
– Экхарт[81]81
Иоганн Экхарт (1260–1327) – немецкий философ-мистик.
[Закрыть] называл именно это Богом, – продолжала она. – «Счастье настолько восхитительное, до такой степени непостижимое, что никому не под силу описать его. И в самом центре – Бог, объятый бесконечными огнями и пламенем».
Бог в бесконечных огнях и в пламени. Такая мысль показалась настолько удивительно верной, но при этом комичной, что Уилл неожиданно для самого себя громко рассмеялся.
– Бог как дом, охваченный пожаром, – выдохнул он между приступами смеха. – Бог как салют на Четырнадцатое июля.
И он снова закатился от вселенского приступа смеха.
За прикрытыми веками океан светящегося блаженства взметнулся вверх, как опрокинутый в обратную сторону ливень. Взметнулся вверх от единства к еще более полному единству, от обезличивания к еще более абсолютному исчезновению индивидуальности.
– Бог – салют на Четырнадцатое июля, – повторил он, а потом из самой глубины ливня дал выход последнему приступу веселого узнавания и понимания.
– А что же тогда происходит пятнадцатого июля? – поинтересовалась Сузила. – Что вы чувствуете на следующее утро?
– Никакого завтра уже не наступает.
Она помотала головой:
– Судя по вашим словам, вы подозрительно близки к Нирване.
– А чем она так уж плоха?
– Это как Чистый Дух[82]82
Игра слов. Слово spirit в английском языке может означать, в частности, и «дух», и «спирт».
[Закрыть] крепостью в сто процентов. Такой напиток позволяют себе только самые закоренелые в созерцательном обжорстве личности. Сторонники Бодхисаттвы разбавляют свое состояние Нирваны равными долями любви и труда.
– Но так же лучше, – упорствовал Уилл.
– Вы хотите сказать, что так вы получаете больше удовольствия. Вот почему здесь заключен столь великий соблазн. Единственный соблазн, которому смог поддаться даже Бог. Изначальный плод неумения отличать добро от зла. Какая небесная сладость! Какое невиданное суперМанго! Бог вкушал его вдоволь миллиарды лет. А затем вдруг появился Homo sapience, возникло понятие о добре и зле. И Богу пришлось перейти на намного менее вкусные фрукты. Вы только что отведали ломтик изначального суперМанго, так что теперь можете Ему посочувствовать.
Скрипнул стул, зашелестела юбка, а потом донеслась серия каких-то негромких звуков, источник которых остался ему непонятен. Что она делала? Он мог получить ответ на вопрос, просто открыв глаза. Но какая, черт возьми, разница, чем она занималась? Ничто не имело особого значения, кроме восхитительного восходящего потока блаженства и понимания.
– От суперМанго к плоду познания. Я заставлю вас отвыкнуть от неземной сладости, пройдя несколько простых стадий, – сказала она.
Раздалось негромкое потрескивание. Из пустот пузырьки узнавания достигли поверхности. Сузила поставила пластинку на старенький граммофон и включила его.
– Иоганн Себастьян Бах, – услышал он ее голос. – Самая близкая музыка к тишине. Самая близкая, вопреки своей продуманной организованности, к чистейшему стопроцентному Духу.
Вслед потрескиванию раздались звуки музыки. Еще один пузырек узнавания стремительно всплыл в сознании. Он слушал Четвертый Бранденбургский концерт.
Это был, конечно, тот же Четвертый Бранденбургский концерт, который он часто слушал в прошлом, – но в то же время совершенно иной. Аллегро… Он помнил его наизусть. И теперь именно поэтому ему стало так легко осознать: он никогда не слышал его по-настоящему. Начать с того, что сейчас уже больше не он, Уильям Асквит Фарнаби, слушал его. Аллегро открылось как составляющая часть великого происходившего сейчас События, стало одним из проявлений светящегося блаженства. Или он неправильно выразился? В другой модальности аллегро и было самим светящимся блаженством. В нем заключалось то самое не требующее знаний понимание всего, воспринимаемого нами лишь какой-то одной частичкой ума; оно сделалось единообразным осознанием, разбитым на ноты и фразы, но удивительным образом сохранявшимся как общее, воспринимаемое во всем единстве целое. И разумеется, все это не принадлежало никому. Оно существовало одновременно и здесь, и там, и нигде. Музыка, которую он, будучи Уильямом Асквитом Фарнаби, слышал прежде сотни раз, только что снова родилась осознанием, никому не подвластным. Вот почему он сейчас слушал ее впервые. Никем не присвоенный, Четвертый Бранденбургский концерт обладал такой насыщенной красотой, такой глубиной внутреннего смысла, что стал несравненно более великим, чем величие, которое Уилл когда-либо находил в нем, пока он был его личной собственностью.
«Идиот несчастный», – всплыл пузырек с ироничным комментарием. Несчастный идиот, не желавший принимать «да» за ответ ни в чем, кроме эстетики. И все это время он отвергал и отрицал (самим по себе фактом своего существования) ту красоту и тот смысл, которым на самом деле страстно хотел сказать «да». Уильям Асквит Фарнаби в прошлом представлял собой уже забитый грязью фильтр, проходя сквозь который человеческие существа, природа и даже столь любимое им искусство становились более темными, запачканными, приниженными, исковерканными и уродливыми, чем были на самом деле. Этим вечером впервые в жизни его восприятие музыки стало абсолютно свободным. Между сознанием и звуками, сознанием и гармонией, сознанием и смыслом не вторгался больше хаос не имевших ни к чему отношения деталей его биографии, чтобы заглушить музыку или нарушить ее неуместным диссонансом. Сегодня вечером Четвертый Бранденбургский стал чистейшим фактом – нет, благословенным даром, – не испорченным историей его жизни, чужеродными понятиями и укоренившейся глупостью, с которыми он, подобно многим другим несчастным идиотам, не хотел (а в искусстве попросту не умел) принять «да» за ответ, заваливая немыслимым хламом бесценные дары возможных благостных переживаний.
И сегодняшний Четвертый Бранденбургский был не просто не принадлежавшей никому Вещью в Себе. Он каким-то непостижимым образом стал частью Нынешнего События, готового длиться безвременно. Или, точнее (и еще непостижимее, потому что состоял из своих обычных частей, которые проигрывались на нормальной скорости), он вообще не имел окончания. Музыка подчинялась метроному каждой своей фразой, но сумма этих фраз измерялась не секундами или минутами. Существовал темп, но не время. Так что же это было?
«Вечность», – вынужденно ответил на этот вопрос Уилл. А ведь такие слова принадлежали к числу метафизических понятий, граничивших почти с ругательствами, которые любой приличный человек постесняется произнести даже про себя, не говоря уже о том, чтобы упомянуть на публике.
– Вечность, о, братья мои! – сказал он вслух. – Вечность… Но это же пустое слово, как ла-ла-ла!
Но сарказм, о чем он мог бы догадаться заранее, пропал совершенно втуне. Сегодня вечером это слово из двух слогов обладало не менее конкретным значением, чем столь же табуированное слово из четырех букв, пусть и принадлежавшее к другому пласту лексики. Он снова засмеялся.
– Что вас так развеселило? – спросила она.
– Вечность, – ответил он. – Хотите верьте, хотите нет, но она так же реальна, как дерьмо.
– Превосходно, – одобрительно сказала она.
Он сидел, погруженный в неподвижное внимание, отслеживая слухом и внутренним зрением переплетенные потоки звука, переплетенные потоки столь соответствующего звуку и полностью эквивалентного ему света, которые в безвременной последовательности сменяли друг друга. И каждая фраза этой, казалось бы, заслушанной, досконально знакомой музыки становилась беспрецедентным откровением красоты, неудержимо лившейся вверх, как многоструйный фонтан, а потом переходила в очередное откровение, такое же новое и поразительное, как и предыдущее. Поток внутри потока. Поток единственной скрипки, потоки двух блок-флейт, многочисленные потоки клавесина и небольшой, но разнообразной группы струнных инструментов. Отдельные, отчетливо различимые, индивидуальные – но в то же время каждый из потоков функционально сливался с остальными и вносил свое прекрасное звучание в целое, компонентом которого был.
– Боже милостивый! – услышал он собственный шепот.
В безвременной последовательности перемен флейты держали одну длинную ноту, лишенную верхних обертонов, ясную, прозрачную, божественно пустую. Ноту (определение всплыло очередным пузырьком) чистейшей созерцательности. И это было еще одно вдохновенно неприличное слово, которое теперь обрело конкретное значение и могло произноситься без ощущения стыда. Чистая созерцательность, бесстрастная, не зависящая от случайностей, не подлежащая моральным оценкам. Сквозь восходящий поток света он на мгновение различил образ, воспоминание о сиявшем лице Радхи, когда она говорила о любви как о созерцании, о Радхе, сидевшей со скрещенными ногами в сосредоточенной и напряженной неподвижности у спинки кровати, на которой умирала Лакшми. Эта длинная ясная нота обозначала смысл ее слов, становилась слышимым выражением ее молчания. Но все время, то пробиваясь сквозь нее, то сливаясь с небесной пустотой звука флейт, доносились сочные вибрации внутри вибраций, издаваемые скрипкой. А окружала оба этих настроения – созерцательной отстраненности и страстной причастности – сухая и резкая сетка тонов, извлекаемых из струн клавесина. Дух и инстинкт, действие и видимый образ, а вокруг густая соединительная интеллектуальная паутина звуков. Это поддавалось пониманию путем умствований и размышлений, но пониманию, что было совершенно очевидно, только извне, только в терминах совершенно иного рода опыта, радикально отличавшегося от того, что мог объяснить умозрительный дискурс.
– Он как Логический Позитивист, – сказал Уилл.
– Кто?
– Этот клавесин.
Как Логический Позитивист, думал он поверхностной и мелкой частью своего ума, а тем временем в глубине продолжало разворачиваться вневременное Событие из света и звука. Как Логический Позитивист, рассуждающий о Плотине и Жюли де Леспинас.
Музыка снова сменилась, и теперь уже скрипка (но как страстно!) держала долгую ноту созерцательности, а две блок-флейты взяли на себя тему активной сопричастности, а затем повторяли ее – идентичная форма, представленная в другой субстанции, – в тонах отстраненности. И здесь же, верша между ними свой танец, присутствовал Логический Позитивист, абсурдный, но незаменимый, старавшийся объяснить на своем не адекватном цели языке смысл происходившего.
В Вечности, такой же реальной, как дерьмо, он продолжал слушать замысловатые переплетения звуков, продолжал видеть скрещения потоков света, а главное, он продолжал в самом деле быть (там, здесь и нигде) всем тем, что слышал и видел. Но характер света претерпел неожиданную перемену. Те переплетенные лучи, которые стали первыми текучими проявлениями понимания, находившегося за пределами всякого познания, перестали быть непрерывными. Их место вдруг заняла бесконечная череда отдельных форм – форм, все еще содержащих светящееся блаженство единообразного существования, но теперь ограниченного, изолированного и индивидуализированного. Серебристые, розовые, желтые, бледно-зеленые и голубые – из какого-то скрытого источника поплыли светящиеся сферы, а потом в такт музыке сами, но словно по продуманной схеме выстроились в созвездия невероятной сложности и красоты. Неистощимый фонтан стал посылать дискретные струи в решетки, образованные живыми звездами. И он смотрел на них, как будто жил их жизнью и жизнью этой музыки, служившей их эквивалентом. А они продолжали разрастаться в иные узоры, занимавшие все три измерения внутреннего пространства, а потом вновь бесконечно изменялись, проявлялись в новом качестве, приобретая новое значение.
– Что вы слышите? – задала вопрос Сузила.
– Слышу, что вижу, – ответил он. – А вижу, что слышу.
– Как бы вы это описали?
– Судя по первому впечатлению, – сказал Уилл после продолжительной паузы, – судя по тому, что я вижу и слышу, – это акт творения. Но только не мгновенного, а непрерывного, постоянного творения.
– Вечный акт творения, когда из ничего и ниоткуда возникает нечто и в определенном месте, – похоже?
– Так и есть.
– Вы добились прогресса.
Если бы слова давались ему легче, а произнесенные не обессмысливались, Уилл постарался бы объяснить ей, что бездумное понимание и светящееся блаженство были чертовски лучше, чем даже Иоганн Себастьян Бах.
– Добились прогресса, – снова сказала Сузила. – Но вас еще очень многое ждет впереди. Почему бы вам не открыть глаза?
Но Уилл решительно помотал головой.
– Настало время дать себе шанс познать, что есть что.
– Что есть что в этом и заключается, – пробормотал он.
– Нет, не в этом, – заверила она его. – Вы пока увидели, услышали и прочувствовали лишь первое Что. Теперь вы должны посмотреть на второе. Взгляните и соедините эти два явления вместе в единое и всеобъемлющее Что Есть Что. А потому откройте глаза, Уилл. Откройте их широко.
– Хорошо, – сказал он наконец и с огромной неохотой, с неодолимым страхом перед грозящим ему несчастьем открыл глаза. Внутренняя иллюминация тут же оказалась поглощена, буквально проглочена другого рода светом. Фонтанирующие струи форм, цветные созвездия, складывавшиеся в постоянно менявшиеся узоры, уступили место совершенно статичной композиции из вертикалей и диагоналей, из ровных площадок и изогнутых цилиндров, вырезанных из одного из того же материала, выглядевшего как живой агат, и растущих из матрицы, образованной из такого же живого и пульсирующего перламутра. Как только что излечившийся слепец, впервые в жизни открывший для себя мистерию света и цвета, он смотрел на все это с изумленным непониманием. А затем, в конце еще двадцати вневременных повторений Четвертого Бранденбургского концерта, пузырек понимания поднялся к поверхности сознания. Как Уилл вдруг различил, он смотрел на небольшой квадратный столик, позади столика стояло кресло-качалка, а за креслом виднелась чистая стена, покрытая выбеленной штукатуркой. Найденное тут же объяснение несколько приободрило его. Потому что за ту вечность, что он прожил между моментом, когда открыл глаза, и появлением понимания, на что он, собственно, смотрит, противостоявшая ему мистерия еще более углубилась, перейдя из стадии непостижимой красоты в стадию острого ощущения отчужденности и наполнившего его при виде этого зрелища своего рода метафизического ужаса. Впрочем, эта страшная тайна состояла всего лишь из двух предметов мебели и фрагмента стены. Испуг унялся, но удивление только усилилось. Разве возможно, чтобы вещи столь знакомые и обыденные являли собой пресловутое Это? Очевидно, такое возможным не было, но тем не менее именно они предстали его взору.
Его внимание переключилось с геометрических фигур из коричневого агата на перламутровый фон. Формально, понимал он, это называлось «стеной», но на деле, как непосредственный опыт, ощущалось живым процессом, постоянным переходом поверхности из штукатурки и извести в некое сверхъестественное тело – в божественную плоть, которая на глазах Уилла претерпевала модуляции во всем величии своей славы. Из того, что рядовые слова хотели описать как беленую стену, нарождался некий имевший форму дух, непрерывно меняя самые утонченные цветовые оттенки, одновременно бледные и интенсивные, просыпавшиеся словно ото сна и перетекавшие через божественно сиявшую кожу. Чудесно, чудесно! А ведь должны быть еще чудеса, другие миры, которые предстояло завоевать или же покориться им. Он повернул голову влево, и там (подходящие слова всплыли незамедлительно) стоял большой мраморный стол, за которым они ужинали. Но только теперь из глубин сознания стали всплывать все более густые и частые пузырьки. Это дышавшее живым откровением явление под условным названием «стол» выглядело полотном мистического кубиста, плодом вдохновения Хуана Гриса с душой Трахерна – чудом живописи, таким же естественным сокровищем, как постоянно менявшие настроение лепестки водяных лилий.
Повернув голову еще чуть левее, Уилл был чрезвычайно изумлен сверканием драгоценных камней. И каких же странных драгоценностей! Узких плиток изумрудов и топазов, рубинов, сапфиров и лазурита, высившихся в ослепительном блеске ряд за рядом, бесчисленных, как кирпичи в стене обетованного Нового Иерусалима. А потом (в конце вместо начала) явилось слово. В начале были драгоценности, витражи в окнах и райские стены. И только сейчас, после долгой паузы, слова «книжная полка» возникли как предмет для размышлений.
Оторвав взгляд от книжных сокровищ, Уилл обнаружил, что находится посреди тропического пейзажа. Почему? Где? Но потом он вспомнил, что когда он (в другой жизни) впервые вошел в эту комнату, то заметил над книжной полкой большую плохую акварель. Между песчаными дюнами и рощами пальм к морю спускалось постепенно расширявшееся русло реки, а над горизонтом огромные горы из облаков громоздились в бледно-голубом небе. «Беспомощная мазня», – всплыло пузырем из глубин сознания. Перед ним явно была работа не слишком одаренного дилетанта. Но сейчас это уже не играло роли, потому что пейзаж перестал быть акварелью, а стал тем пейзажем, с которого она писалась, – реальная река впадала в реальное море, реальный песок впитывал в себя жар реального солнца, реальные деревья росли на фоне реального неба. Все виделось реальным в крайней степени, абсолютно точно расположенным на своих местах. И эта реальная река, сливавшаяся с реальным морем, превратилась в его сущность, которую вбирал в себя Бог. «Бог» в кавычках, надеюсь? – спросил всплывший пузырь с ироническим вопросом. – Или Бог (!) в модернистском, пиквикском смысле?» Уилл покачал головой. Речь шла о Боге как таковом – о Боге, в которого человек вроде бы никак не мог верить, но тем не менее представшим сейчас перед ним самоочевидным фактом. Пусть в то же время река оставалась рекой и морем был Индийский океан, а не что-то иное, изобретенное изощренной фантазией. Безошибочно узнаваемые земные приметы. Хотя столь же безусловно – проявления божества.
– Где вы сейчас? – поинтересовалась Сузила.
Не поворачивая головы в ее сторону, Уилл ответил:
– На небесах, я полагаю, – и указал на пейзаж.
– На небесах? До сих пор? Когда же вы собираетесь приземлиться здесь, у нас?
Еще один пузырь воспоминания всплыл из глубокой расщелины сознания.
– Меня удерживает нечто очень прочно слившееся со мной, точнее – Некто, обитающий среди света из любого источника.
– Но Вордсворт тоже говорил о тихой и печальной музыке рода человеческого.
– К счастью, – сказал Уилл, – ни одного человеческого существа посреди пейзажа не присутствует.
– Нет даже животных, – добавила она с легким смехом. – Одни лишь облака и очень обманчиво невинные с виду овощи. Вот почему вам лучше посмотреть на то, что на полу.
Уилл опустил взгляд. Доски пола превратились в коричневые воды мутной реки, а коричневая река стала извилистой и длинной диаграммой божественной жизни мира. И в центре диаграммы как раз стояла его собственная правая нога, голая под ремешками сандалии, но на удивление приобретшая три измерения, объемная, как мраморная нога статуи какого-нибудь местного героя, выхваченная из темноты лучом прожектора. «Доски», «вода», «нога» – сквозь легко приходившие объяснительные слова на него смотрела тайна, непостижимая, но и парадоксальным образом понятная. Понятная тем не требовавшим знания пониманием, которое, несмотря на изменившуюся обстановку, все еще оставалось для него доступным.
Внезапно краем глаза он уловил быстрое порывистое движение. Открытость для блаженства и понимания, осознал он, оборачивалась такой же открытостью для страха и полнейшего недоумения. Как некое чужеродное существо, проникшее ему в грудь и бившееся в испуге, его сердце стало стучать с такой силой, что от этого сотрясалось все тело. С тошнотворным предчувствием, что ему предстоит немедленная встреча с Главным Ужасом, Уилл повернул голову и всмотрелся.
– Это всего лишь одна из прирученных ящериц Тома Кришны, – ободряюще заверила Сузила.
Свет оставался по-прежнему ярким, но яркость сменила свое значение, плюс на минус. Блеск чистого зла исходил от каждой серо-зеленой чешуйки на спине этого существа, от обсидиановых глаз и от пульсирующей красной глотки, от окаменело твердых краев его ноздрей и от узкой щелки пасти. Уилл отвернулся. Но тщетно. Главный Ужас пялился на него отовсюду, куда бы он ни бросил взгляд. Те композиции мистических кубистов превратились в сложно устроенные механизмы, не способные делать ничего доброго. Тот тропический пейзаж, среди которого он испытал единение своего существа с Богом, стал теперь одновременно и самой отвратительной викторианской олеографией, которая изображала, вообще говоря, ад. На полках ряды книг – драгоценных камней излучали тьму в тысячи ватт мощностью, делая темноту видимой. И какой же дешевый вид приобрели все прежние сокровища, какими неописуемо вульгарными стали! Там, где прежде виделись золото, жемчуга и драгоценные камни, остались только игрушки с рождественской елки – лишь тусклая пластмасса и крашеные жестянки. Все по-прежнему пульсировало жизнью, но жизнью дешевого съемного лондонского подвала. И это, как подтвердила и музыка тоже, как раз и было тем, что непрерывно создавал Всемогущий, – космических масштабов универсальный магазин, полки которого забиты произведенными в огромных количествах ужасами. Ужасами вульгарности, ужасами боли, жестокости и безвкусицы, дебильного и преднамеренного зла.
– Нет, это не геккон, – услышал он слова Сузилы, – не одна из милых маленьких домашних ящерок. Это какой-то громадный зверюга из джунглей, один из кровососов. Хотя крови они, конечно же, не пьют на самом деле. Просто у них алые глотки, а мордочки багровеют, если их напугать или разозлить. Отсюда и глупое поверье. Посмотрите! Вот он в действии!
Уилл снова бросил взгляд вниз. Сверхъестественно реальный чешуйчатый ужас с черными пустыми глазками, с пастью убийцы, с кроваво-красным горлом выбросил голову вперед, тогда как остальная часть его тела осталась неподвижно лежать на полу. Недвижимая, как сама смерть, всего в каких-то шести дюймах от его ноги.
– Он нашел для себя ужин, – объяснила суть происходившего Сузила. – Приглядитесь к краю ковра слева от себя.
Уилл повернулся в указанном ему направлении.
– Gongylus gongyloides, – продолжала она. – Помните?
Да, он, разумеется, помнил. Того богомола, что уселся на спинку его кровати. Но ведь это случилось в другой жизни. Тогда он видел просто необычного вида насекомое. А сейчас перед ним предстала пара чудовищ размером в дюйм каждое, исключительно неприятных и даже грозных, застигнутых при совокуплении. Их голубоватую бледность рассекали розовые прожилки, крылышки непрерывно трепетали, как лепестки на ветру, обрамленные по краям более темной фиолетовой каймой. Мимикрия под цветы. Но фигуры насекомых оставались ясно различимы. А потом даже раскраска под цветы претерпела изменения. Эти дрожавшие крылышки принадлежали теперь двум покрытым эмалью статуэткам из дешевого подвала, двум действующим моделям кошмара, двум миниатюрным заводным игрушкам, изображавшим случку. А потом одна из кошмарных игрушек, самка, повернула маленькую приплюснутую головку, всю превратившуюся в сплошную разинутую пасть и вытаращенные глаза на конце длинной шеи, – она повернула ее и (о Боже!) начала пожирать голову мужской фигурки. Первым она высосала пурпурный глаз, потом откусила половину голубоватой мордочки. То, что осталось от головы, упало на пол. Не обремененная больше тяжестью огромных глаз и челюстей, шея стала беспорядочно качаться из стороны в сторону. Женская игрушка ухватилась за сочившийся жидкостью обрубок и, пока обезглавленная фигура самца продолжала изображать свою пародию на Ареса в объятиях Афродиты, стала методично жевать.
Уилл краем глаза уловил другое движение, резко повернул голову и успел заметить, как ящерица крадется к его ноге. Ближе, ближе. В страхе он отвел взгляд. Что-то коснулось большого пальца, а потом с щекоткой проползло по подъему ступни. Затем щекотка прекратилась, но он чувствовал на ступне легкий груз, контакт с сухой чешуйчатой кожей. Ему хотелось закричать, но голос пропал, а когда он попытался сойти с места, мышцы отказались подчиняться ему.
Совершенно неподвижно, если не считать пульса, бившегося в красной глотке, чешуйчатый ужас лежал на подъеме его ступни, пялясь ничего не выражавшими глазками на свою обреченную добычу. Сплетенные вместе две действующие модели кошмара подрагивали лепестками на ветру, сотрясаемые по временам спазмами двух агоний: смерти и совокупления. Безвременно минуло столетие. Такт за тактом веселый танец смерти длился и длился. Внезапно кожей ноги он ощутил уколы крохотных когтей. Кровосос сполз с его ступни на пол. И еще, казалось, целую жизнь он пролежал там абсолютно недвижимо. А затем с невероятной скоростью метнулся по доскам пола к ковру. Щелка пасти открылась и снова захлопнулась. Из жующих челюстей торчал только краешек крыла с фиолетовой оторочкой, который продолжал слегка трепетать, как лепесток орхидеи под дуновением бриза. Мелькнула на мгновение пара лапок, но затем и она исчезла.
Уилл содрогнулся и закрыл глаза. Но вдоль границы ощущений, воспоминаний и фантазий Ужас преследовал его. Во флюоресцентном сиянии внутреннего света бесконечная колонна жестяных раскрашенных насекомых и поблескивавших чешуей пресмыкающихся вершила марш по диагонали слева направо, появляясь из какого-то скрытого кошмарного источника и направляясь к неизвестности чудовищной гибели. Миллионы gongylus gongyloides, а в их окружении бесчисленные кровососы. Поедающие и поедаемые – всегда, бесконечно.
И все это время – скрипка, флейта, клавесин – звучало престо из Четвертого Бранденбургского концерта, тоже двигалось вперед в бесконечность. Какой веселенький маршик в стиле рококо! Левой – правой, левой – правой… Да, но какие подавать команды тем, у кого шесть лапок? Вот только они внезапно перестали быть шестилапыми насекомыми, а превратились в двуногих. Бесконечная колонна насекомых неожиданно обернулась столь же бесконечной колонной солдат, марширующих, напоминая марш коричневых рубашек, который он видел на улицах Берлина за год до Войны. Тысячи и тысячи, их знамена колыхались, их форменные гимнастерки отливали в инфернальном освещении, как подсвеченные экскременты. Бесчисленные насекомые, и каждое двигалось с точностью механизма, с готовностью подчиняться, свойственной хорошо натасканной собаке. А лица! Что за лица! Он уже видел их крупным планом в немецких документальных фильмах, в лентах киноновостей, но вот они оказались прямо перед ним – сверхъестественно реальные, объемные и живые. Чудовищное лицо Гитлера, орущего с постоянно открытым ртом. А потом выхваченные из толпы отдельные лица его слушателей. Огромные лица идиотов, бездумно восприимчивых. Лица лунатиков с широко распахнутыми глазами. Лица юных нордических ангелов, погруженных в блаженное видение фантазии. Лица барочных святых, охваченных экстазом. Лица любовников на грани оргазма. Единый Народ, Единое Жизненное Пространство, Единый Лидер. Единство, какое объединяет вместе кишащих насекомых. Не требующее познания понимание нонсенса и дьявольщины. А потом камера кинохроники дает общий план сплоченных рядов, свастик, духовых оркестров и вопящего с высокой трибуны гипнотизера. И снова в сиянии идущего изнутри света колонны похожих на насекомых людей, бесконечно марширующих под мелодию музыки ужаса в стиле рококо. Вперед, солдаты нацизма, вперед, воинство Христово, вперед, марксисты и мусульмане, вперед, каждый народ богоизбранных, каждый Крестоносец и рыцарь Священной Войны! Вперед – к нищете, к мерзости, к смерти! И вдруг Уилл увидел перед собой то, во что превращаются марширующие колонны, когда достигают конечной точки, – тысячи трупов в корейской грязи, бесчисленные груды человеческого мусора по всей африканской пустыне. Потом (поскольку видения менялись со сводящей с ума скоростью и внезапностью) перед ним вновь предстали пять уничтоженных бомбой тел, которые он видел всего несколько месяцев назад на ферме в Алжире, – запрокинутые к небу лица, разорванные глотки. И сразу возник образ двадцатилетней давности – та раздетая догола и мертвая пожилая женщина среди развалин оштукатуренных стен своего дома в лесу Святого Джона. А затем без всякого перехода он оказался в собственной серо-желтой спальне, где в зеркальной дверце гардероба отражались два бледных тела. Это он и Бабз неистово совокуплялись под аккомпанемент его воспоминаний о похоронах Молли и хорошо подобранной на волнах радио Штуттгарта музыки для Страстной пятницы – что-то из «Парцифаля» Вагнера.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.