Электронная библиотека » Ольга Нацаренус » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Кровь молчащая"


  • Текст добавлен: 8 июля 2020, 12:01


Автор книги: Ольга Нацаренус


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Евгения тронула доктора за плечо:

– Да объясните же хоть что-то! К вечеру стал совсем плохой, не спал, охал, корчился от живота! Сейчас сознание его явно расстроено – он не отвечает мне и, кажется, даже не узнаёт!

Доктор закончил записывать и обернулся на Евгению. Та имела растерянный вид, прижимала к груди голубой кружевной платочек и тихо поскуливала.

– Вы молодая красивая женщина. Вы должны взять себя в руки. Должны беречь себя для детей. У Вашего мужа холера. Форма болезни тяжёлая, скоротечная. Вы должны готовиться к печальному исходу…

Долгий, мучительный день Евгения не отходила от Александра, брала за руку, целовала, молилась. Он окончательно ослаб, перестал требовать питьё, редко открывал глаза. Его измождённое тяжким недугом тело пронизывали сильнейшие судороги. Лицо приобрело серый оттенок, вокруг глаз появились тёмные круги.

Меерхольц уходил… Уходил быстро, страшно, совсем внезапно погрузившись в неимоверные страдания и выжигающую плоть адскую боль.

Поздним вечером, обтирая тело мужа влажным полотенцем, Евгения услышала его еле различимые слова:

– Тяжело кончаюсь. Бросаю тебя, Женечка. Прости уж… А, вот и матушка моя у дверей стоит…

Евгения вздрогнула. Ей привиделось, будто над её головой, взявшись ниоткуда, взмахнуло большое чёрное крыло. Обдав спину холодом, оно напугало и тут же исчезло, растворилось…

Той ночью Шурка был беспокоен. Закутавшись в одеяло, съёжившись, он сидел на своей кровати и смотрел в тёмное окно. Он пытался понять, осмыслить, какие перемены грядут в его жизни. Он чувствовал, что теряет отца, но абсолютно не знал, что с этим делать и как придётся теперь к этому относиться. Десятки раз в голове мальчика появлялись картины из недалёкого прошлого: шумные дачные посиделки… смеющиеся родители на качелях… Вспомнилось, как с отцом и с их конюхом Максимовым купали на Волге Куманька – норовистого пегого коня, и как в семнадцатом году их лошадей с хутора уводили пьяные красноармейцы. Вспомнились саратовские занятия на фортепиано:

– До, ми, со-оль. Соль, фа, ми, ре, до-о…

– Мама, я устал. Можем ли мы сделать перерыв? Мне ещё необходимо успеть осилить две задачки по арифметике.

– С чего же ты Шура устал? Никак баржу с углём разгружал весь день? Держи руку на инструменте правильно, кисть не заваливай, локоть немного от себя, вот так…

Вспомнилась прогулка с Ростиком вдоль берега Гуселки:

– У тебя есть секрет, Шурка?

– Кажется, нет.

– А у меня есть! Я закопал под яблоней мамино любимое кольцо! Когда она подумает, что потеряла его, и расстроится – я ей его верну. Скажу, что отыскал пропажу! Вот уж тогда она обрадуется! Вот уж тогда похвалит меня, а может быть даже и поцелует!


На рассвете, когда часы уже пробили четыре раза, Шурка услышал долгий, пронзительный крик матери. Освободившись от одеяла, босиком, он ворвался в кабинет отца и замер. Шурка застал отца уже бездыханным. Сидевшая на полу у его изголовья мать, устремив широко раскрытые глаза в потолок, ревела раненным зверем, беспорядочно вскидывала руки и всем телом тряслась. Совсем скоро прибежала Стеша, перекрестилась три раза и поспешно закрыла покойника белой простынёй. Шурка знал, что в такие минуты положено бы заплакать, но не смог. Ему стало безумно жаль свою мать, ещё вчера – сильную, холодную, а ныне же, волей страшного обстоятельства, оказавшуюся сломленной и разбитой невыносимым горем женщину. Он с большим трудом поднял её с пола и усадил на стул:

– Не смейте так, мама! Не смейте! Мы же немцы, мама, мы сильные, Вы же так сами всегда нас учили.

Шурка сразу же подумал о том, что говорит не те слова, не то делает и не может в полной мере оценить, что происходит. За спиной будто с неистовой силой захлопнули неведомую дверь, за которой остались живые, яркие воспоминания о замечательном светлом человеке, отце – его голос, улыбка, его добрый, любящий взгляд моментально утонули в щемящей сердце печали и стали называться словом «память». Никогда уже теперь. Никогда…

Следующие несколько дней пронеслись сквозь Шурку словно тревожные, страшные сны, выходящие за грани привычной реальности, угнетающие и корёжащие душу мрачной, непреодолимой данностью. В доме замелькали чёрные одежды, исчезли отражения зеркал, поселился запах церковного воска и ладана…


Многочисленная похоронная процессия по Большой Садовой до Братского кладбища – это были основной своей частью незнакомые для Шурки люди. И сослуживцы отца, и посторонние, сочувствующие, из горожан – все непременно старались приблизиться к Евгении Карловне, подержать за руку, выразить слова соболезнований. Две белые лошади, уныло тянущие большую телегу с закрытым гробом, недовольно ржали и размахивали хвостами, отгоняя надоедливых мух. Сопровождающие гроб конные красноармейцы старались прижимать беспорядочную толпу с проезжей части ближе к тротуару, дабы не создать помех для движения трамваев и авто.

Для занесения сего траурного момента в историю РСФСР штабом Северо-Кавказского военного округа на церемонию был приглашён фотограф…

Всепроникающее палящее солнце, ни ветерка вокруг, и только цок-цок-цок лошади по булыжной мостовой, да тяжёлый, страшно подпрыгивающий красный гроб на телеге…

Шурка и Ростик держали мать под руки, самостоятельно передвигаться ей было не под силу. Евгения не плакала, не разговаривала и, видимо, никого перед собой не различала глазами.

«Верю в тебя самозабвенно и нерушимо!» – звучали внутри Шурки слова улыбающегося отца. Нестерпимо хотелось воды. Холодной. Много.

Как нарочно, Шурка чуть не потерял пуговицу. Она повисла на длинной ниточке, и было непонятно, как лучше поступить – оторвать её от рубашки совсем или же попытаться закрепить узелком. Не найдя нужного решения, Шурка закрыл пуговицу в дрожащем кулаке и прижал к груди. «Верю в тебя! Верю!» – пронеслось в его горячей голове. С первыми ударами чёрных комьев земли о крышку гроба пуговица была оторвана и почему-то отправлена за щеку…

* * *
1923 год, лето. Из дневника Шуры Меерхольца:

«Второе июля 1923 года. Ростовский железнодорожный вокзал. Наконец-то подали московский поезд. На нашем вагоне крупные буквы «Р.С.Ф.С.Р.». Вагон старый, мрачный, внутри грязно. Проводник в ветхом, оборванном кителе предлагал маме купить газет. Белья для постелей не дали. Высокий, тучный военный с сердитым лицом зачем-то пересмотрел все имеющиеся у нас документы. На бархатной петличке – три важные буквы: «Г.П.У». Минут через двадцать тронулись. Мама раздала нам по холодной варёной картофелине и яйцу, приготовленному вкрутую. Вспоминаю, что прежде с волнением представлял себе дорогу в Москву. Оказалось, всё просто, обычно. Дверь в наше купе никак невозможно закрыть, всюду папиросный дым, кашель, звон стаканов и громкая речь. Тома с Лёвой устали и, обнявшись, уснули. Темнеет. Гляжу в окно и думаю, что, видимо, скоро перестану различать бесконечные поля, рощи, полустанки. Пили с мамой и с Ростиком молоко, ели чёрный хлеб, решили затушить свечу…»

Утро пришло солнечным. Поезд двигался медленно, потом надолго встал на станции под Царицыным – было время выйти из него и погулять. Шурку забавляли перемещающиеся толпы любопытствующих, слоняющихся без дела крестьян. Внимательно, с интересом они рассматривали его с ног до головы, а он, замечая это, важно поправлял картуз или, держа руки в оттопыренных карманах широких холщовых брюк, подмигивал раскрасневшимся пышным барышням. Бросались в глаза многочисленные пестрые ларьки со всяким продовольственным товаром: пряники, баранки, сыр, сметана. И конечно, вокруг, в руках, в стаканах, в кульках, – семечки, семечки, семечки без конца…

К полудню следующего дня Евгения Карловна Меерхольц с белым шпицем Кадошкой на руках, окружённая детьми, чемоданами и объёмными тюками, стояла на перроне московского вокзала и громко звала носильщика. Когда взяли извозчика и погрузились, Шурка впервые от матери услышал незнакомые ранее странные слова: «Сретенка» и «Сухаревка».

Ехали быстро, с ветерком! Дети смеялись и глазели по сторонам. Вот она какая, Москва! Крепко сжимая ладонями раздутый мамин ридикюль, Ростислав удивлённо вскидывал брови, приподнимался с места и восторженно выкрикивал прочитанные надписи уличных вывесок: «Клуб-ресторан «Калоша», обед из двух блюд 75 копеек», «Вино, наливки, пиво, ежедневно до 2-х часов ночи», «Еврейская столовая, открыт второй зал, полная гарантия свежих продуктов. Гигиеничные завтраки с 9-ти утра», «Есть биллиарды и крупные раки». После возгласа: «Доктор Даниил Германович Гиссер. Венерические болезни: сифилис, триппер», он получил от матери тяжёлый подзатыльник и затих…

Большой Сухаревский переулок, дом пять. «Дом как дом», – подумал Шурка, – «Такой, трёхэтажный, каких сейчас немало в центре Москвы. Серый, важный. И граждане проходят мимо, по своим делам, не обращая на наш дом никакого внимания. Конечно, просто так, на пустом месте хлопоты Сергея Петровича о нашем переезде товарищ Ленин не поддержал бы. Уважают нашу семью, значит. Помнят и ценят папины и дядины заслуги перед советской родиной».

Квартира оказалась просторной, светлой. Евгения ознакомилась с комнатами и скинула чёрную шляпу. Длинное чёрное платье сменил ярко-красный шёлковый халат.

Поздним вечером с большим саквояжем, полным съестного, с примусом и яркой тряпичной куклой в подмышке появился улыбающийся дядя Серёжа. Еще с порога он торжественно заявил, что в Москве семья с фамилией Меерхольц – единственная, что больше по столице людей с такой фамилией нет. Шурка не понял, надо ли этим гордиться.


Для Шурки первое впечатление о Москве было не радостным. Неопрятные, грубые мужики-извозчики, немытые, мутные окна грязных улиц, много бедно одетых пешеходов. На каждом шагу трактиры, пивные, магазины – всё серое, захудалое, убогое. В пережитые тяжёлые годы в Москве было действительно не до порядка…

Но прошло совсем немного времени, и московская обстановка постепенно перестала угнетать Шурку. Каждый день, совершенно один, он выходил из стен своего нового жилища и с большой охотой, любопытством и удовольствием погружался в нескончаемые реки пыльных улиц, размышляя об увиденном.

Движение на улицах было лихое: шумные пролётки, рычащие казённые автомобили и, что поразительно, – много ломовиков: большущие, мощные лошади вереницами тянули тяжёлые, под завязку нагруженные товаром возы. Откуда они в Москве? Как уцелели в таком количестве в городской суете? Очень много появилось трамваев, и они-то как раз держались в образцовом порядке! Наскоро отремонтированные деревянные вагоны носили на своих боках яркие торжественные надписи: «Красный Октябрь», «1-ое мая 1923 года». Некоторые из них были украшены не очень красивыми изображениями рабочих и крестьян, солидарно пожимающих друг другу руки. Плата за проезд установилась высокая, около десяти копеек золотом, но тем не менее трамваи всегда переполнялись желающими ехать.

Москву начали потихоньку ремонтировать. Латали мостовые, кое-где окрашивали старые дома. После нескольких предыдущих лет москвичи считали это серьёзным достижением. На одном из домов Кузнецкого Моста Шурке бросилась в глаза памятная доска, гласящая, что дом этот восстановлен собственными средствами в 1922 году московской конторой Госстроя.

Внимательно всматриваясь в окружающих, Шурка стал понимать, что народ ему попадается так же и интеллигентный: развёрнутая в трамвае газета, шляпа-котелок, тонкая трость. А вечерами у ресторации «Эрмитаж-оливье» или «Прага», к примеру, вращается публика большей частью на вид, можно сказать, даже богатая: дамы в роскошных мехах и бриллиантах, мужчины в европейских френчах и с дорогими сигарами.

Ни в одном городе Шурка не видел такого количества больших и маленьких магазинов! И торговали они довольно бойко. Хлеб, на удивление, свеж, вкусен, хоть и дёшев, да и остальное как будто вполне было доступно по ценам. Большое впечатление на Шурку произвела булочная Филиппова на Тверской. Чего там только не было! Хлеб чёрный, рижский, полубелый, ситный, с изюмом, баранки, калачи, двадцать сортов сухарей, пирожные!

Рядом с часовенкой Иверской Божьей Матери к обедне – всегда большое количество нищенствующих, калек и отвратительно убогих. Рваные грязные лапти, чёрные беззубые рты, протянутые к прохожим грязные руки. Внутри самой часовни – преклонив колени, постоянно несколько молящихся, несмотря на надпись на её стене «Религия – дурман для народа», а на доме напротив «Революция – вихрь, отбрасывающий назад всех, ему сопротивляющихся!». Тут же рядом – толпы крикливых торговцев. Торговали всем: от гвоздей, топоров и дров до биноклей с линзами Цейса. Торговали и по обыкновению заводили друг с другом резкие разговоры о религии:

– Вот в церквах попы учат, что Бог существует и что заботится он о нас бесконечно, как о малых детях своих единокровных. Вот надобно веровать и не забывать про это…

– Вот как погниёт всё добро на полях нонче в дождливое лето – тогда покумекаете, есть он, ваш ентот Бог, али нет его…

– Духи! Одеколон! Духи! «Оригон-Коти»! «Шипр-Коти»! «Кельк-Флер»! При помощи имеющейся специальной стеклянной пипетки почти задаром можно надушить свой шейный платок великолепными оригинальными французскими духами!

На улицах всегда полно городовых. Правда, теперь они назывались по-новому, по-революционному – милиционеры. Стояли милиционеры на всех перекрёстках в новенькой красивой форме. Все молодые, бритые, вежливые.

Нередко Шурка встречал на улицах и небольшие отряды красноармейцев. Шли они человек по двадцать-двадцать пять, ровным строем и, как правило, с одной и той же громкой песней:

 
«Смело мы в бой пойдём
За власть советов.
И как один умрём
За дело это!»
 

В сравнении с ростовскими, московские красноармейцы выглядели очень хорошо. Улыбающиеся, подстриженные, опрятные, с до блеска начищенными винтовками. Однажды Шурка услышал, как одна немолодая дама вычурной, буржуазной внешности, поравнявшись с ними, неожиданно громко воскликнула:

– Спасибо уважаемому товарищу Троцкому! Это он этих сволочей подтянул! Теперь-то совсем не то, что было в семнадцатом году!..

И вот – улицы, с каждым проходящим шуркиным днём становящиеся роднее и роднее – Сретенка, Сухаревка. Куда ни взглянуть – множество людей! Шумели, волновались, покупали, продавали. Все было разграничено по особым правилам: здесь – биржа, там – торговые ряды, чуть дальше – мануфактура, табачный ряд, лавка готового платья, старый хлам и книги. Шурка всегда крепко держался за свои карманы, когда по необходимости приходилось протискиваться мимо «биржевиков», ушлых торгашей.

– Молодой человек! На ваш рост брюки есть! Подходите мерить! Подходите!

– Мужские шляпы, женские шляпы! Покупайте самые знаменитые на всей Сухаревке шляпы!

Взад и вперёд сновали шустрые мальчишки, разносящие напитки – в огромных стеклянных бутылях – красная, жёлтая или зелёная жидкость, в которой плавали кусочки льда и лимона. А вот – граммофонные пластинки, совсем такие, какие были у шуркиной мамы. Только Шаляпин, Собинов и Вертинский на них конкурировали теперь с речами Троцкого и Ленина.

Там, на Сухаревке, непременно у одного и того же торговца, Шурка покупал вкусное сливочное мороженое и шёл домой. Вечером, сидя в комнате у раскрытого настежь окна, уплетая принесённую мамой свежую клубнику, он вслушивался в доносящиеся с московских улиц звуки. Где-то рядом громко стучали каменщики, пел петух и кричали козы, которых в Москве почему-то называли советскими коровами. Какие-то бабы во дворе без умолка грубо спорили из-за дров, а дети к ночи затягивали жалостливую песню о борьбе героев-красноармейцев с белыми…

Жарким душным днём тридцатого августа того же года в больнице имени Боткина от тяжёлой скарлатины скончалась шестилетняя Тома…

1924 год. Москва

– …Да ты мещанка до мозга костей, Женя! Вязаные салфеточки на комоде, фарфоровые слоники, вазочки с ангелочками! Всё в твоём обиходе – поперёк нашего прогрессивного пролетарского строя! Лёва вон, гляди, весь в каких-то немыслимых кружевных воротничках и манжетах! Его же в школе наверняка дразнят! Парню десять лет исполнилось! Шурка с Ростиком хрен-то собачий оденут такое, взрослые уже! А Лёвку ты в кого превращаешь? – Сергей Петрович заметно злился. Он мерил комнату большими шагами, размахивал дымящейся папиросой и дёргал на узкой переносице очки.

Евгения Карловна пыталась оправдаться, но это ей удавалось с большим трудом:

– От мещанства не отрекаюсь – никуда не деться, в крови заложено. А касаемо Лёвочки – ты просто не стараешься меня понять! Он мальчик крайне необычный, тонкого душевного порядка, – Евгения прижала руки к груди, глаза её блаженно засветились, а щёки покраснели, – Лёвочка мальчик с творческой жилкой, талантливый, пишет замечательные стихи. Отца в нём много, одарённости много, Серёжа. Ты посмотри только, какое милое у него личико! Посмотри, как он красив! И совсем не похож характером на своих старших братьев. Это особенный человечек растёт, Серёжа, и выглядеть одеждой он должен по-особенному.

Сергей Петрович недовольно покосился на рисующего за столом, сосредоточенного Лёву, манерно покашлял и затушил папиросу в стоящей на комоде бронзовой пепельнице:

– Чёрт знает, что происходит у тебя, Женя! Вот и стены в каждой комнате с портретами покойников – где свекровь, где Саша, где Тома. Как ни зайду к вам – шторы наглухо задёрнуты, мрак в квартире… Голову ты вывихнула после всех своих несчастий! Третьего дня приезжает твоя матушка, так ты – чтобы не тянула и незамедлительно поступила на службу! Я договорился для тебя о месте в библиотеке Народного Комиссариата Путей Сообщения на Басманной.

Сергей вышел из комнаты, надел тяжёлое пальто, перчатки и, прищурив глаз, через круглое стекло очков заговорщицки посмотрел на Евгению:

– А знаешь что? Завтра, после окончания занятий в школе, Шурка пусть подъедет-ка на Лубянку, в ГПУ. Спросит Лебедева. Кабинет, кажется, тридцать пятый. Там его запишут на курсы молодых стрелков. Скажет, что я велел. Делом пора заняться!.. А фортепианные уроки мальчишкам советую отменить! Совсем отменить!

Евгения закрыла за Сергеем дверь и почувствовала в ногах сильную слабость. Осев на пол тёмного коридора, закрыв лицо ладонями, она неожиданно для себя выронила из груди протяжный, громкий звук. В голове стучало: «Шура будет учиться стрелять… Его научат, как полагается верно держать винтовку, как умело обращаться с наганом. Шуру научат, как правильно убивать. А что будет после всего этого? Нет, нет, не хочу».

– Мамочка, мамулечка, а когда меня тоже будут учить стрелять? – Лёва присел рядом с матерью и, положив голову ей на плечо, шустро накинул на себя край её вязаной шерстяной шали. Евгения вытерла слёзы и поцеловала сына в макушку:

– Тебя не отдам.

* * *
23 января 1924 года. Из дневника Шуры Меерхольца:

«…Не люблю начинать новые тетради. Самые первые листы всегда пугают. Кажется, что вот стану писать и через две-три строки непременно сделаю случайную ошибку. И всё, считай, тетрадь замарана на самом ответственном, самом заметном месте. И это будто сразу видно всем! И стыд на мне с самой первой страницы! Вот и этот свой дневник я начинал с пустого листа, не справился со страхом, хотя и не задумываю отдавать писанину в посторонние руки.

Морозы нынче стоят страшенные! Слёг с ангиной. На шее тёплый шарф. Мама утверждает, что эти мои частые болезни – «наследство» от папы. А мне это слышать очень даже приятно! С удовольствием принимаю лекарства, полощу горло керосином и читаю в кровати папину тетрадку со стихами и записями.

Утром снова пытался спросить маму про нашу семейную книгу, про Штаммбух – но только разозлил, а никакого толкового ответа не получил. Кажется, бесполезная затея хоть что-то узнать от мамы. Что же всё-таки папа имел ввиду тогда, при нашей последней беседе?..

Хорошо, что с нами теперь живёт Вера Михайловна Пуринг, наша бабушка по линии мамы. Она уже старенькая. Она ещё помнит налог на соль![7]7
  Отменён в России в 1880 году.


[Закрыть]
Я бабушку Веру не знал совсем. Она гостила у нас в Саратове, на Гуселке, когда я был совсем мал. С её нынешним приездом жизнь наша оживилась, стала веселее и поменяла привычное, угнетающее меня русло. Бабушка достаточно строга к нам, но справедлива и терпелива…

Нынче разговоры в семье у нас ходят различные. Мама в последнее время всё больше кается, что не уехали в девятьсот пятом в Америку, как это сделали многие Поволжские немцы, в том числе и некоторые наши родственники. А при дяде Серёже обсуждается в основном кончина товарища Ленина. Сегодня за обедом он рассказывал, что в связи с этим трагическим событием народ захлестнула волна горести, не имеющего предела сумасшествия и паники, и товарищ Дзержинский написал особое распоряжение ОГПУ, в котором рекомендует любыми способами сохранять и поддерживать в массах особую бдительность. Рассказывал, что на последнем Политбюро товарищ Сталин высказал предложение сохранить тело Ленина. (Кажется, это называется бальзамированием.) Товарищ Троцкий назвал эту идею безумием, товарищ Каменев осудил её как «поповство», а товарищ Бухарин высказался против попыток возвеличивать прах. Прощание с Ильичом уже проходит в эти дни в Колонном зале Дома Союзов, но дядя Серёжа запретил нам там присутствовать, так как это отнюдь не безопасно. Многотысячная толпа перед входом, много обмороженных, кого-то даже затоптали до смерти. Бабушка Вера Михайловна сказала что-то про грядущий теперь «переворот» и пообещала заказать по-нашему новопреставленному вождю панихиду в церкви…

Взял сейчас большой греческий орех, взял нож и воткнул его ровно в канавку на стыке скорлупок. Каков результат? Кровь и распоротый палец. Ореха мне уже не хочется. И чёрт его знает, как соскочил нож?..»

– Если бы вы только знали, мама, как мне надоела зима! – Евгения вертелась перед большим овальным зеркалом, примеряя принесённое от портнихи платье. – Как хочется тепла, солнца, зелёных листочков на улицах! Я совершенно не умею принимать холода, снега и кутаться в одежды. А что хорошего в зимних природах? Отсутствие всякого цвета и унылые однообразные пейзажи. То ли дело – лето! Знаете, мама, как наш Кадошка умеет ловить мух?

Вера Михайловна, убирая после ужина стол, на минуту задержалась в дверях комнаты, недовольно рассматривая обновку дочери:

– С платьем бежала, точно оглашенная! Могла хлеба купить? Хлеба на утро нет в доме.

Евгения завязала на талии узкий поясок и обернулась:

– Ох, мама, ну неужели возможно целыми днями обсуждать домашнее хозяйство? Как можно постоянно говорить о готовке, глаженых рубашках и дровах?

– Должен же хоть кто-то об этом говорить… Ты, Женя, человек по нутру своему умный, грамотный со всех сторон. Образование сумела осилить. Консерватория – не ремесленное училище, разницу я понимаю. А вот в доме от тебя один беспорядок да канитель бестолковая. Будто ты вовсе не женщина…

– Женщина, мама, женщина. И не могу смириться с тем, что мне скоро сорок. Сорок, мама! И хочется заниматься собой, хочется модных фасонов и внимания. Как посмотрю на девушек – молодые, красивые! Лица без морщинок! Ну почему так быстро летит моё время?

– Ты была в их возрасте, Женя, пусть и они там побудут. Всё проходит, всё когда-нибудь заканчивается. Их молодость тоже конец имеет. Не злись, не жалей. К сорока годам их тоже ожидают боли в спине и чтение книжек сквозь стёкла очков, а немногим позже – склероз, занудство и нежелание порочной постели.

– Отправьте за хлебом Шурку, мама! И дело с концом! Вот ещё выдумали, о чём размусоливать!

– Шурку? Снова Шурку? Малой и так у тебя на побегушках! То на рынок ты его гонишь, то на почту, то он Ростислава подтягивает по учёбе. А сам потом ночами из-за письменного стола не вылезает. Пожалела бы парня! Продыха нет у него!

– Ох, мама, затевайте лучше тесто скорее! Завтра выходной, к полудню гостей ожидаю, пирогов надобно сотворить…

Из письма Сергея Петровича Меерхольца к жене:

Russland

Москва

1-ая Тверская-Ямская, 59 – 57

Нине Антоновне Меерхольц.


«Милая Нинушка!

Я уже в Юрмале, еду без заезда в Берлин, тороплюс в Лондон, так как должен быт в Париже второго марта. Дней пят пробуду там, а восьмого опят в Лондон.

У меня флюс – чёрт знает, когда я уже освобожус от этой гадости.

Как твоё здоровье?

Ехат в поезде скучно!

Не хотел бы жит за границей, как-то очен всё здес уложено в рамки…

Крепко целую дочь!

Твой Серёжа»
28 февраля 1925 года
1926 год. Москва

К полудню закапало с крыш, заметно потеплело, распогодилось. На залитых балующимся весенним солнцем мостовых подтаивали мрачные серые сугробы, в голубой вышине звенели озорные играющие синицы. Лёгкий быстрый ветерок вытаскивал из-под дамских пальто прозрачные газовые шарфики и обнимал прохожих беспричинной радостью и надеждой.

Москва улыбалась! Хрустальной чистотой сияли мытые витрины магазинов. Собаки напористее тянули из рук хозяев поводки и жадно внюхивались в свежий воздух. Не обращая никакого внимания на зычный расплывающийся по городу колокольный перезвон, барышни извлекали из сумочек пудреницы и красили губы. Чуть ярче обычного, чуть дольше…

На занятиях по боевой подготовке Шура сидел за одной партой с Павлом Заславским. Паша на людях был довольно робок, малообщителен и, в противоположность Шурке, имел субтильное телосложение и нелюбовь к наукам. Общих интересов у них практически не наблюдалось, но каким-то образом складывалось так, что достаточно много времени они находились рядом: подготовительные курсы для поступления в институт, курсы при ОГПУ, а после переезда семьи Паши на Сухаревку юноши вместе совершали пешие прогулки на учёбу и обратно.

Теорию огнестрельного оружия в шуркиной группе вёл отставной полковник артиллерии товарищ Гамкин, достойно прошедший две мировые и гражданскую, потерявший в неравном бою ногу и заработавший полную грудь орденов. Курсанты уважали Гамкина за справедливость, высокое знание военного искусства и любовь к предмету…

– …Значится так, дорогие мои товарищи курсанты. При правильной дисциплине, при огромном желании усвоить поставленные сегодня перед вами задачи имею планы закончить лекцию немного раньше, с расчётом посещения вами Первого чемпионата РСФСР по боксу.

При этих словах аудитория восторженно зашумела, к потолку полетели головные уборы, шарфы и спичечные коробки.

– Итак, начнём… Прошу тишины. Наша тема сегодня – «трёхлинейка», как принято её называть, то есть винтовка Мосина. Первый мой вопрос к вам, дорогие мои товарищи: кто из вас уже слышал об этом оружии и мог бы с нами поделиться своими знаниями?

Шура заулыбался и, не задумываясь, вскинул вверх руку.

– Про «трёхлинейку» знаю от отца. История её изобретения там произошла очень даже интересная. Капитан Мосин влюбился в жену тульского помещика Арсеньева, Варвару. К слову будет сказано, что дамочка та являлась племянницей великого писателя Тургенева. Вспыхнул настоящий роман: с тайными свиданиями, предательствами друзей и, в итоге, арестом молодого любовника. Возмущённый муж имел неосторожность прилюдно оскорбить Мосина, и тот в ответ вызвал его на дуэль. Арсеньев от дуэли отказался, нажаловался на Мосина властям и потребовал с того пятьдесят тысяч отступными – громадные деньги, которых Мосин отродясь не видал. Вот тогда-то ему пришла идея сделать замечательную магазинную винтовку – в то время вопрос оснащения императорской пехоты хорошим оружием стоял крайне остро. В 1885 году оружейная комиссия признала винтовку Мосина лучшей из всех систем и заказала Тульскому оружейному заводу тысячу винтовок для широких войсковых испытаний. В 1891 году император Александр Третий Миротворец утвердил образец «трёхлинейки», а заодно поспособствовал получению нужной суммы Мосиным и заключению его брака с Варварой.

Товарищ Гамкин встал со стула и привычным движением подхватил костыли:

– Что ж, курсант Меерхольц, похвально, похвально. Удовлетворил старика артиллериста. А теперь, товарищи, быстро записываем мои слова в тетрадки, и чтобы я вас здесь не видел через десять минут! Основа конструкции «трёхлинейки» – оригинальные решения Мосина, создавшего затвор и отсечку-отражатель. Патрон и ствол – заслуга полковника Роговцева и штабс-капитана Савостьянова. Способ заряжания и патронная обойма были позаимствованы у бельгийского конструктора Леона Нагана. Официальное название винтовки было таким: «Русская винтовка образца 1891 года». Имя Мосина в название не вошло. И только через двадцать два года после его кончины этому оружию всё же присвоили имя изобретателя. Более подробно обо всём, друзья мои, – завтра на стрельбах, предметно, наглядно и держа инструмент защиты социалистического отечества непосредственно в своих крепких руках…


– Эх, Шурка, если бы ты знал, как бы хотел я совершить какой-нибудь отважный поступок, подвиг! Если бы ты знал, сколько внутри меня накоплено ненависти и злости к врагам большевизма, к буржуям и прочей гнилой контре! С каким наслаждением я бы всадил пулю в лоб или провернул нож в брюхе всяким этим… – Паша натянул большую клетчатую кепку на оттопыренные уши и продемонстрировал ловким, отточенным жестом, как бы он это сделал.

– Да не отчаивайся, всё впереди у тебя. Может и будет подвиг. Вот не просто так же ты решил пойти научиться стрелять? Значит, готовишь себя к чему-то, значит есть в тебе пролетарское осознание служения и долга перед нашей советской родиной.

– Вот, Шурка, если бы в революцию семнадцатого года меня! Если бы в те времена! Я бы смог такое! – Паша, неподдельно расчувствовавшись, шмыгнул носом и вытер слезу, – Умереть за революцию! Умереть, умереть! За великую идею товарища Ленина. За народ!

– Позволь, ну к чему же обязательно умирать? Надобно стремиться нам к…

– Нет, ты меня не понимаешь, Шурка, явно не понимаешь…

Шурка прибавил шаг и поднял воротник пальто:

– Малахольных всегда хватало: то «за царя умереть» кричали, то «за революцию». Ну и не понимаю, и не принимаю! Да ну и чёрт с тобой! Думай, как пожелаешь! Дурак!

1926 год. Из дневника Шуры Меерхольца:

«Третий год подряд в один из летних месяцев мы всей семьёй выезжаем к маминым родственникам под Духовщину в Смоленской области. Деревня большая, богатая, расположена в совершенно дивной местности, пересекаемой узкой, быстрой речушкой Востицей.

Дома тут, в основном, пятистенки, с тесовыми крышами и большими открытыми верандами. Во всяком хозяйстве имеются погреба-землянки. Их здесь называют ледниками. У зажиточных больших семейств – аж по два дома. В лето семейства, как правило, съезжаются и один из домов отдаётся за плату приезжим дачникам. Город близко, и дачники едут охотно, а копеечка – не помешает…

Тем, что производится своим трудом, своими руками – с успехом торгуют. Пропускают через самодельные сепараторы молоко, а после бьют из получившихся сливок масло, которое потом прессуют в аккуратные кирпичики, весом в фунт. Здесь говорят, что только латыши и немцы с местными маслоделами могут равняться. От обрусевших немцев этот способ-то и узнали…

Много забот лежит на женщинах: матерях, жёнах. Они в любом возрасте встают ещё затемно, в три часа ночи, доят коров, носят из колодца воду, готовят еду на весь день. Их мужчины уходят в поле, в работу уже с собранными котомками: сваренной картошкой, лапшой, простоквашей. Мясо едят только зимой, летом употребляют солонину – какой дурак будет в летнее время скотину забивать!

Мебель в домах вся самодельная, всё производится своими руками: столы, лавки, табуреты. Спят на печах и на полатях. Так принято. Кровати полагаются только молодожёнам. Детишки малые – спят в подвесных люльках.

По соседним дворам большое количество неграмотных. Школа далеко, да и не всем есть нужда до ученья. Не понимает народ этой нужды. Распространено мнение, что не нужна им грамотность. Часто меня просят зачитать вслух письмо или написать что-то. Не отказываюсь, конечно…

Пьянствуют преимущественно в большие праздники. С особым уважением – к праздникам престольным. На Красную горку, Радуницу, Троицу и Яблочный спас едут на Духовщину, так как в окрестных деревнях церквей нет. Отбудут, отстоят молебен – потом пир горой: накрытые длинные столы по улицам, вонючий самогон по стаканам рекой! На третий день обязательно разъезжаются. Бывало, что крестьянин в дороге в канаву пьяный вусмерть свалится – лошадь домой одна, самостоятельно, по заученному годами пути прибредёт.

Многие семьи уже объединили свои земельные наделы, купили вскладчину сельхозмашины. Урожай делят по уговору, подушно. Всё добровольно. Таких теперь называют коммунарами.

В прошлый июнь приезжали мамины сёстры: Юлия и Лидия. Каждый день они с мамой уходили на реку плавать, а после собирали в лесу землянику. Детей с собой не брали, и я сидел с ними нянькой: ловил мокрохвостых шалунов по грядкам, подтирал им сопли, обрабатывал зелёнкой ссадины. Вот мне была забота!..

Дорожка к реке пробегает мимо нашего дома. А по ней – молоденькие дачницы в открытых сарафанах в модных ныне огурцах по ситцу. Босоножки, туфельки в руках. Машут полотенцами, хохочут. Красивые! Только задами виляют до тошноты противно…

Я купаться не хожу – среди местных встречаются дети с сифилисом. Их отцы принесли в дом сифилис с войны 1914 года.

И по сей день здесь всё, как у Некрасова. Даже женщины рожают в поле…»

1928 год. Москва

Катерину Шура присмотрел из окна своей комнаты. Каждое буднее утро, застёгивая пуговицы на новенькой гимнастёрке, он внимательно оглядывал двор, улавливал возможные изменения, происходящие там события и с удовольствием замечал направляющуюся в подворотню очень приятную внешностью девушку: серое пальтишко, небольшая дамская сумочка, чёрная коса до пояса. Девушка всегда спешила. Быстро стучали каблучки. Длинные тонкие пальцы поправляли слегка растрепавшиеся от ветра волосы – и вот от этого её жеста Шура замирал – его дыхание необъяснимо перехватывало, а в горле начинало сильно першить…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации