Текст книги "Кровь молчащая"
Автор книги: Ольга Нацаренус
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
– Только ты не думай ничего. Я с ним справлюсь. Вот увидишь, обязательно справлюсь. Это всего лишь стихи, глупая рифма. Так, настроение.
– И в кого ты такой сложный, чёрт? Вот бы понимать это!.. Лев, скажи мне, а говорит ли тебе о чём-то такое слово – Штаммбух?
– Конечно! Так называется семейная родовая книга. В каждой немецкой семье такая книга должна быть. Там прописаны многие и многие поколения, там содержатся хроники жизни предков длинной в несколько сотен лет и обязательно рассказана история возникновения фамилии рода.
– Лев, а где тогда наша Штаммбух?
– А у нас она тоже была?..
Комната была заполнена папиросным дымом. При закрытых шторах, в полумраке, на подоконниках, полках с книгами и даже на полу горели свечи. Грузный, потный Маслобойников ещё в парадном повис на лёвиной шее, часто сморкаясь и раскидывая в его сторону многочисленные сладкие комплименты.
Шура не понял, сколько в этой квартире комнат. Дверные проёмы были занавешены тяжёлыми бархатными портьерами, которые периодически открывались, впуская и выпуская людей. Мужчины и женщины, с бокалами и папиросами у рта, медленно проплывали мимо Шуры то к дивану, то к заполненному едой круглому столу. Всё это составляло движение непрерывное и, казалось, бесконечное, окрашенное разве что монотонной речью и щедрыми, театральными жестами.
– Присаживайтесь, присаживайтесь, друзья мои! Располагайтесь, как вам будет удобно, – Маслобойников засуетился, забегал, ловко разливая по фужерам портвейн и перемещая большие фаянсовые тарелки.
– Я так рада видеть Вас снова, Лёва! – щуплая, коротко остриженная светловолосая девушка привстала и протянула сквозь зелёные бутылки узкую ладонь. Ворот её платья немного оттопырился, и Шура тут же нарисовал в своём воображении совершенно неинтересную маленькую грудь.
Лёва нервно затеребил на манжете расстегнувшуюся запонку:
– Разве мы знакомы?
– А Вы меня не помните? Я Лидочка. Ну вспомните же, в Рождественскую ночь мы с Вами ужинали в ресторане Дома Литераторов, а после Вы сочиняли стихотворение про родинку на моём бедре…
Шура поперхнулся, громко, в кулак откашлялся и достал из кармана брюк папиросы:
– Ну ты молодец, брат! А мне казалось, что музы поэтов выглядят немного иначе!
Девушка не унималась. Она сбросила с плеч цветастый платок и пересела поближе:
– Мне рассказали, что Вы работаете сейчас над романом в стихах. Это правда?
Лёва закурил, отпил из бокала и молча улыбнулся. Лидочка с удовольствием вдохнула дым от его папиросы и переспросила:
– Вы пишете роман. О чём он? О любви?
– …О встречах под ночными небесами.
Вот видите – вы знаете всё сами,
О, милая, смешная визави…
Маслобойников восторженно забил в ладоши и поспешил выпить с Лёвой на брудершафт:
– Как легко Вы раздаёте экспромты, мой милый друг! Для человека, такого как я, абсолютнейшим образом бесталанного, это просто чудо какое-то! Чудо!
Шура заметил, что присутствующие в квартире люди испытывали явный интерес к брату, подсаживались к нему поближе. Много, с нескрываемым удовольствием кушая, со звоном соприкасаясь наполненными фужерами и рюмками, они осыпали его вопросами и без умолку болтали друг с другом:
– Вы слышали про мужа Мунечки Хвостовой?
– А что с ним?
– Он болен астмой! Это ужасно!
– Да что вы говорите! Бедная наша Мунечка! Астма – это видимо что-то венерическое?
– Боже упаси! Хотя с астматиком тоже страшно ложиться в постель!..
– Товарищ поэтесса… хм… Вы бы вилочку серебряную вернули из сумочки обратно на стол. Нехорошо как-то, некультурно получается. Вы же не в общепите, а в гостях…
– Позвольте-ка узнать Ваше отношение к самоубийству Владимира Маяковского? Согласитесь, далеко не рядовой писака был, а громадище! Глыба! Такой высочайший литературный талантище – и в могилу! Два года не могу успокоиться! Одним выстрелом всё закончил, всё разрешил!
– Вы слышали, что открыли авиационный пассажирский маршрут Москва-Ленинград?
– Мне более интересно то, что Троцкого на днях, наконец-то, лишили гражданства РСФСР…
– Боже ж мой, товарищ Маслобойников, просветите нас, что это за диковинное блюдо? Превосходно сочетается с «Шампань» и изобилует множеством вкусовых оттенков!
– Это, можно сказать, удачнейший эксперимент в новейшем пролетарском кулинарном искусстве – «сельдь под шубой»!
– Уникальное название! И ведь как точно характеризует замысел!
– Замысел в том, мадам, что определение «ШУБА» является аббревиатурой и несёт в себе один из важных революционных лозунгов, а именно: Шовинизму и Упадничеству Бойкот и Анафема!
Шура слушал, пил вино и рассматривал сидящих напротив него людей. Они напоминали ему персонажей какого-то давно забытого, скучного водевиля: пожилая кряхтящая дама в пенсне и кружевах, не участвующий в беседах средних лет мужчина – скорее всего, служащий мелкой литературной газетёнки, известный в определённых кругах модный пролетарский поэт, надоедливый, крикливый и категорически не признающий никакой закуски.
Однако в скором времени внимание Шуры было остановлено на женщине, занимающей широкое кресло в углу комнаты. Она сидела, поджав под себя ноги, раскованно, вольно и очаровательно улыбаясь в ответ на реплики сидящих за столом. Ярко-рыжие волосы, тщательно уложенные пышными волнами, касались округлых плеч, открытых смелым вырезом велюрового чёрного платья. Ажурные перчатки, слоновой кости мундштук, ровные белые кольца дыма, выпущенные чувственным алым ртом… Шура почувствовал биение сердца и жар в голове.
– Да это Эмма, брат. Эммочка Ласкаржевская. Актёрка, жена директора продовольственного склада. Пописывает любовные романы в стихах и ведёт себя ровно так, как пожелает. Ничего постоянного, поверь, брат. Абсолютно ничего, – вкрадчиво прошептал Лёва.
– Rothaarige Bestie![9]9
(нем.) Рыжая бестия!
[Закрыть] Хороша, чертовка! Но не об этом сейчас. Слушай меня. Через два дня я отбываю служить на Дальний Восток.
– Куда-куда?
– На Колыму, Лев. Вероятно, надолго. Само собой, подробностей ты от меня сейчас не услышишь. Не имею прав на разъяснения, ты знаешь. Хотел просить тебя повнимательнее к маме быть. Если Ростислав успешно пройдёт вступительные испытания в Академию – он от вас съедет в казармы, и только ты мужчиной в доме останешься… Похвально, что ты, будучи студентом, устроился в издательство курьером. Хоть копейки, но это помощь для нашей семьи. Это очень правильно с твоей стороны. Вот что, Лев, нашей маме снова сердцем нелегко будет, понимаешь? Я хочу, чтобы ты в моё отсутствие с ней разговаривал, беседовал побольше – это очень важно в её нынешнем душевном положении…
Когда на улицах зажглись фонари и закончилось вино, гости разошлись. Сильно захмелевший Маслобойников храпел на полу, устроившись на старом пальто, прикрыв лицо пыльным пустым рукавом. Шура и Эмма остались за столом вдвоём. Его сильные руки скользили по мягкой поверхности её бархатного платья, а густой аромат духов от рыжих локонов приятно кружил голову. Эмма касалась его шеи губами, легко покусывала мочку уха, издавая при этом тихие, протяжные стоны. Совсем неожиданно для Шуры женщина встрепенулась, вскочила и оттолкнула его. Надев лакированные сапожки, пошатываясь, она накинула на плечи длинную лисью шубу и обернулась:
– Поедемте, Шура! Без промедлений и ненужных мыслей! Без абсурдных условностей морали! Сегодня ночью Вы будете называть меня «кошка», а я буду любить Вас, любить!.. Поедемте, Шура, в номера!..
Евгения Карловна, шаркая растоптанными домашними тапочками, наспех разбирая на своей голове непослушные седые пряди, семенила по комнате следом за Шурой и шептала:
– Мальчик мой, так нельзя относиться к дальней поездке, следует обязательно взять с собой шерстяные носки, тёплый свитер, бельё. Шура, ты хотя бы понимаешь, куда ты едешь? В какие условия? Шура, неужели нельзя было избежать этой командировки? Неужели дядя Серёжа не помог бы?
В дверях появился сонный, зевающий Лев:
– Что вы, мама, говорите! Избежать? Да дядя Серёжа и помог как раз нашему Шурке билетик выписать в гиблые места! Человека из него делает таким образом! Настоящего большевика! Как-никак, а любимый племянничек! Коммунизм племянничек поедет строить у северных оленей! По великой прихоти мудрейшего нашего вождя всех народов товарища Сталина!
Шура подошёл к Лёве, резко схватил его за грудки и прижал к шифоньеру:
– Что ты сказал, сопляк? Ты где этой ереси нахватался? Да что ты знаешь про меня и про дядю Серёжу? Что ты можешь понимать в жизни? Ты думаешь, я с тобой церемониться стану за такие слова, щенок безмозглый?
Евгения Карловна с трудом протиснула между сыновьями руки:
– Тише, мальчики, умоляю вас, тише! Ночь на дворе. Нас могут услышать соседи – стены ситцевые, каждый звук на примете.
Лёва с силой оттолкнул брата и поправил порванный ворот рубашки:
– Что, мама, боитесь придут за мной после таких слов? Что схлопочу пулю в лоб за своё мировоззрение? Шура, конечно, у нас правильный – лишнего не ляпнет невзначай! Ему дядя Серёжа будто крови своей влил, пролетарской! И защищает он теперь наше социалистическое государство от вшей разных, скотов и гадов! На кого пальцем покажут его начальники – от того и защищает! И умеет он теперь грамотно ненавидеть и даже грамотно убивать, если потребуется! А вы, мама, сидите и молчите, и не спрашивайте ничего у Шурочки! Потому что Шуре нельзя ничего рассказывать о себе и о своей секретной службе! Только всё это имеет и обратную сторону, мама. И нам всем очень повезёт, мама, если ваш старший сын – мой брат – вернётся из этого ада живым и невредимым…
Шура надел шинель, в коридоре взглянул в зеркало и провёл указательным пальцем по щеке и подбородку:
– Вроде гладко выбрит, неплохо.
Надевая перчатки, он ещё раз замер перед зеркалом и громко произнёс:
– Я тебе, брат, желаю найти себя. Так нельзя жить. У тебя, чертяки глупого, грязь и неразбериха в башке!
На секунду Шуре почудилось, что слова эти были адресованы им своему же безупречному, как ему казалось, отражению в зеркале. Нахмурившись, недовольно шмыгнув носом, он закинул на плечо вещевой мешок и подошёл к матери:
– Нехорошо получилось, что до ругачки сейчас дошли. Теперь у вас, мама, глаза на мокром месте. Не смейте плакать, мама. Es ist selten, daß ein Mensch weiß, was er eigentlich glaubt.[10]10
(нем.) Редко бывает, чтобы человек знал, во что он на самом деле верит.
[Закрыть] И не держите зла на меня, если что не так пойдёт, как должно, в моей командировке. Мало ли…
В сером зимнем небе висела большая голая луна. Она заливала пустые московские улочки холодным серебряным светом, придавая домам и сугробам возле них размытые, будто неумело нарисованные акварелью очертания. Выйдя из парадного, Шура по привычке коротко оглянулся и в чёрной дыре окна своей комнаты увидел лицо мамы. Словно чего-то испугавшись, съёжившись, он достал из кармана папиросы и прибавил шаг…
1932 год. Москва. Из письма Евгении Карловны к сестре Александра Петровича, в Астрахань:
«Милая Фелицата!
Закружили, завертели нас с тобой дороги исковерканных судеб – ничего уж тут не поделать. После кончины супруга моего, Александра, никак не удаётся нам свидеться. Мне до тебя не выбраться – хлопоты не оставить, да и не ближний свет, а уж о твоей поездке и речи не идёт, учитывая хвори.
Тёплые приветы тебе передают мои младшие мальчики. От Шурки писем пока нет, да и рано их ждать. Наш Серёжа объяснил мне, что пароход в те края планируют отправлять пока что только два раза в год. В соответствии с этим распорядком и мне теперь ждать от сына весточку. Волнуюсь о нём, несмотря на то что он сильный и вполне самостоятельный. В последние годы он был очень дружен с Серёжей и так близок встречами и перепиской, что я даже по глупости своей ревновала. Но недавно я осознала, что Шурка, как никто из моих сыновей, нуждался в мужской руке и заботе. И неизвестно, как бы сложилось у него, если бы не большое, тёплое крыло нашего с тобой Серёжи. Зная, как сейчас Шурке тяжело, чувствуя всю непредвиденность и опасность его службы, я всё же твёрдо уверена – он на положенном месте в жизни и удовлетворён своими достижениями…
В прошлом письме я сообщала тебе, что появилась у него Екатерина, Катенька. Хорошая барышня, правильная и скромная. Я пыталась говорить с ним об официальном оформлении их отношений, но он не позволил мне трогать его личный жизненный уклад. Он всё и всегда будет решать сам, и в этой особенности его непростого характера я легко узнаю себя. Это парадокс – моё материнское сердце было так часто глухим к Шурке, но, несмотря на этот постыдный для меня факт, вырос он – как под копирку наследуя мои душевные качества. Мне передали, что Екатерина всеми силами добивается своего зачисления в отряд добровольцев, осваивать Дальний Восток. За Шуркой она бежит, и даже речи быть не может о других причинах! Вероятно, кто-то ей поможет. Хотя, лучше бы никто помочь ей в этом не смог. Пусть пишет ему письма и ждёт его в Москве. Год, два, три – сколько отпущено судьбой, столько пусть и ждёт. Заодно и понятно всё будет по делам сердечным, как и что дальше пойдёт…
Позавчера вернулись с Духовщины. Хочу сказать тебе, что места те напоминают мне теперь разорённые гнёзда. Крестьян всех загнали в колхозы, под жёсткие, рабские обязательства. Коммунары с этим уставом не согласились, и всех их выслали работать в лагеря. У кого было по две коровы или две лошади или кто дачникам на лето дом сдавал – объявили виновными в нетрудовых доходах и назвали «кулаками». Скотину всю порезали и забрали, а какая чудом уцелела – та подохла с голоду. Не приняв во внимание чудовищный неурожай, колхозников обязали сдавать хлеб по завышенным нормам. Люди зимой варили кору, лошадиные сбруи и кожаные ремни для пропитания, чтобы хоть как-то уцелеть. Сейчас по болотам всякую ягоду собирают да постыдную милостыню просят на ближайших проезжих дорогах. Дети слепнут с голода, распухают. Поверить сложно в то, что происходит. Они там крапиву и лебеду едят, а мы в Москве спокойно пьём какао с рафинадом да сладкими булками…»
Часть III
Гвозди, вбитые в пальцы
1933 год, сентябрь. Среднеколымск. Из дневника Шуры Меерхольца:
«…Полтора года убежало, как вода между пальцев. Начал привыкать, обжился и, кажется, навсегда перестал скулить душой. Теперь нужно отдать свободное время записям в дневнике, а после – снова спрятать его понадёжнее…
Четвёртого февраля 1932 года на пароходе «Сахалин», доставившем на Колыму руководство треста «Дальстрой», конвой и первую группу заключённых, я прибыл в бухту Нагаева. Через трое суток нас выгрузили, выдали тёплую одежду и развезли по тем местам, где нам предстояло жить. Так всё начиналось. И тогда ещё было совсем близкое «вчера»: пешие прогулки по набережной Москвы-реки, бабушка, вечерами вяжущая носки, милая Катенька с её заливистым, детским смехом. Теперь же всё это я оставил за холодным Охотским морем, и ни к чему вспоминать. Теперь – кажущаяся бесконечной тайга, насквозь пропитанная густыми испарениями болот, да лысины известняковых безлесных сопок, беспощадно отшлифованных штормовыми ветрами и дождём.
Зимой здесь не унимаются метели. Всё леденеет – и горы, и реки, и топи. И в наших срубах, наспех сложенных из топляка, по щелям изнутри намерзает толстый лёд. Температура воздуха может упасть до минус пятидесяти пяти. Тогда берегись. В большие морозы дышишь прерывисто, неглубоко и стараешься двигаться медленно – иначе, не ровен час, ноги протянешь. С наступлением лета же, в середине июня – повеселее. Прилетает множество птиц на гнездовья. Воды Колымы вскрываются и наполняются рыбой – узнал здесь ряпушку, муксуна, сига, нельму и омуля… Отойдёшь в сторону от построек – нога тонет в топком мхе. Редко за летний день ноги остаются сухими… Комары и москиты – тучами…
Определили меня помощником главного бухгалтера. Справляюсь. Самый продуктивный и ответственный на прииске «золотой» сезон – с мая по октябрь. Работаем по шестнадцать часов. С ходьбой до места работы и перерывом на еду – на сон остаётся всего около четырёх часов. Как ни крути, недостаток отдыха и нехватка полноценного питания отнимают большие силы. Как многие другие теперь, я таскаю в себе цингу: кровят дёсны, расшатались зубы, а кое-где на коже появились язвы и корки. Чтобы легче переносить немощь, пьём отвар кедровой хвои…
Раз в месяц почтальон увозит накопившуюся почту в цензуру. Письма, отчёты, поручения – с материка и на материк – удовольствие раз в полгода. Так же обстоит и с газетами. Мама пишет. Мне же – особо сообщить ей нечего. Конечно, я мог бы написать «Мама, мне снова снился хлеб», но от этого он в моём кармане не появится…
В лагере – контингент разношёрстный. Полно совершенно отпетых, на всё готовых бандитов, головорезов, имеющих сотни лет тюремных приговоров. Есть людоеды, есть неоднократно судимые индивидуумы, с детства, безвыходно находящиеся в колониях, тюрьмах, лагерях, которые предпочитают избегать работ и наказаний, распарывая себе брюхо, вскрывая заточкой вены и запуская под кожу ржавые гвозди. Встречаются также религиозники и политические – это совсем отдельный разговор. Они не примитивны, как правило, хорошо образованы и не приспособлены к тяжёлому физическому труду. Интеллигенция как общественная группа значительно слабее, чем любой другой класс. И по этой причине сопротивление внешней жестокой и циничной силе у неё невелико, и больше происходит среди них в связи с этим увечий, болезней и смертей. На прошлой неделе уголовник Рябина до смерти забил кайлом деда-«троцкиста». Рябина теперь в своём отряде бригадир, работа у него легче и пайка побольше. Вот и пойми попробуй, задумайся, где она, правда…
Оказалось, что в июне здесь такие же белые ночи, как и в Ленинграде…»
1934 год, январь. Среднеколымск
– …Смотрите, смотрите туда, куда я указываю вам рукой! Видите, там по пыльной узкой дороге медленно движется караван? Уставшие от многодневного похода лошади, а на них всадники – большие красные кресты по белым плащам… Опущенные на время мечи отражают лучи беспощадно палящего солнца… Замыкающие караван верблюды несут на своих телах провизию и бесценную воду, набранную ещё вчера в пресном озере. К верблюдам привязаны пленники, молодые мужчины-мусульмане. Смотрите, они еле передвигают ноги и громко стонут… Грязные рваные одежды едва прикрывают их мокрые от пота тёмные спины. Видите, куда идёт караван?.. Там, там, на высоком холме, среди песка, пустынных лилий и огромных серых камней – Назарет…
Фельдшер Айрапетян снял ушанку, расстегнул телогрейку и наклонился над лежащим на кровати Шурой:
– Товарищ Меерхольц, Вы меня слышите?
Оторвав кусок широкого бинта, облив его из тёплого чайника, Екатерина подбежала к фельдшеру и вопрошающе взглянула в его маленькие карие глаза.
– Мойте, Катя! Конечно же, можно и даже необходимо! Кровь на лице – результат выхода её из носа. К счастью, больше видимых повреждений я не наблюдаю. У Вашего Шуры, Катя, как я предполагаю, не шуточное сотрясение мозга. Состояние осложняется множественными ушибами, гематомами. Как Вы понимаете – он не в себе, он бредит. Это от лихорадки, это пройдёт скоро. Сознание вернётся, не переживайте.
Шура метался по кровати, отталкивал от себя катины руки и невнятно бормотал:
– Скажите, скажите мне имя вон того крестоносца! Он – впереди всех, он командует рыцарским отрядом, вы слышите? Видите, сейчас он поднял вверх свою правую руку? Мне надо его сейчас же догнать! Он точно знает, где находится моя книга. Та самая книга, о которой мне говорил перед смертью отец!.. Как имя этого человека? Как?
Из-за натянутого между стен полотна холщовой ширмы показалось красное лицо счетовода Степанова:
– Мать вашу, кончается видно парень! Ахинею несёт какую, несусветицу. Хороший больно парень-то! Вот же казус какой вышел в жизни! А, товарищ Айрапетян?
Фельдшер нахмурился и нахлобучил шапку:
– Чего же раньше времени хоронить-то? Сейчас укол поставлю да схожу к себе в амбулаторию за спиртом. Он потом должен спать. Часа три верно проспит. Оклемается ваш немец, не жужжите. Они – выносливые, пуще всякой собаки умеют выжить. Даже без всяких там пилюль и примочек оклемается. Я опыт ещё с Первой мировой имею!
– Это какой такой немец? Это что же Вы такое говорите? Что же такое несёте поганым языком своим перед народом? Вы бы нас лучше от клопов в бараках избавили, товарищ фельдшер! – Катя немедля стащила с ноги большой валенок, несколько раз со всей силы ударила им в грудь Айрапетяна и, опомнившись, оглянулась. Библиотекарь, завскладом лесозаготовок, учётчица Клава и личный шофёр товарища Берзина стояли за её спиной и напряжённо молчали…
Шура приоткрыл глаза. Деревянные балки над головой казались мокрыми. Из золочёной рамы на стене улыбался товарищ Дзержинский. Трещала берёзовым поленом и чуть коптила чугунная печь. По слабому горячему телу текла и рвалась в голову невыносимая боль.
Счетовод Степанов вскинул густые брови и вымазанной в копирке широкой ладонью указал на Шуру:
– О! Глядите, очухался вроде!
Шура попытался улыбнуться. Закачался в разные стороны потолок, тусклым мутным светом расплылась керосиновая лампа. Хлопнув, входная дверь впустила внутрь барака едкий запах хлорной извести, которую без конца лили в уборные, совсем недалеко, на улице. На мгновенье перед глазами возникло лицо Кати. Оно показалось Шуре белым, кукольным, чужим. В животе загорелось, к горлу подкатила неукротимая тошнота…
Всё смешалось в памяти, и Шура ещё несколько длинных дней и ночей не мог понимать, что с ним происходит на самом деле, а что является сном или воображением. Оленьи упряжки… оленья шкура вместо одеяла… жёлтый олений жир в ржавой металлической банке из-под консервированного мяса… тихое, скорбное причитание какой-то незнакомой женщины… маленькое морщинистое лицо и маленькие грязные руки эвенки-шаманки, поджигающие спичками сухие ниточки ягеля… Временами Шуре казалось, что приходит Лёва – замечательный младший брат. Лёва крепко держит его за руку, рассказывает о Томе, не сердится больше и не спорит…
– Катя, – Шуре удалось оторвать от подушки тяжёлую голову и в полной темноте присесть на кровати. Задремавшая с вечера Екатерина вздрогнула, вскочила со стула, зажгла небольшую парафиновую свечу и подошла к окну:
– Метелью снова окно занесло, ну ничегошеньки не видно. Конца и края нет этому снегу. Утром снова расчищать сугробы. Метёт, метёт…
– Тебя сюда не звал никто.
– Но Шурочка!
– Сидела бы в Москве, калачи с маком лопала, на спектакли ходила бы в Большой театр. Оформили брак, а мне тут даже колечка тебе не купить! И дохать ты стала сильно, нехорошо.
– Я знаю, Шурка, я чувствую, что тебе меня жалко…
– Хех, косы мне твои жалко, а не тебя! Подай-ка папиросу. Эх, хороши косы были!
– Косы носить здесь – только вшам на радость… Говори тише, разбудишь всех.
Шура посмотрел на длинное, вытянутое пламя свечи, потом на Катю. До кома в горле, до намокших глаз захотелось ему представить себе эту девочку в тёплой уютной комнате в квартире на Сухаревке. За большим круглым столом они пили бы с мамой вино, ели до коричневой шубки зажаренного карпа и слушали охрипший патефон. Нет, представить не получилось. Оголтелый порыв ураганного ветра прокатился по заскрипевшей плоскости промёрзшей стены. Где-то недалеко протяжно завыли, зарыдали волки. За высоким глухим лагерным забором, за колючей проволокой и будто другой жизнью бешено до хрипоты залаяли чёрные конвойные овчарки…
– Катя, что было со мной? Я же ни черта не могу вспомнить, как ни пытался!
– Да мне толком-то и неизвестно. Знаю то, что с работы ты направлялся. Темно уже было. А тут – на! тебе, беглые зэки в посёлок пожаловали. Знаю, Шурка, что ты их пытался как-то задержать.
Шура жадно затянулся папиросой:
– Задержал?
– Шибко отделали они тебя, мой свет. Да видимо подумать не могли, что ты при оружии. Не ожидали.
Из-за полотна холщовой ширмы раздался сиплый, недовольный голос счетовода Степанова:
– Они уже далеко отошли тогда. Ты-то будто покойник, бездыханный лежал, а всё ж выстрелить смог, успел! И с первого раза – аккурат в затылок суке! Ну и рука у тебя, парень! Ну и глаз! Потом уже только сознание из тебя вон вышло…
Шура не мог успокоиться:
– А остальные? Неужели вы дали им уйти?
Степанов тихо засмеялся, чиркнул спичкой о коробок и глубоко вдохнул:
– За остальными, парень, никто бегать не будет – сами сгинут, передохнут или зверь дикий в пищу их употребит. Эти зэки с верховьев Колымы идут. Обычно на плотах сплавляются они, до берега Восточно-Сибирского моря, а дальше – собачьими упряжками, на нартах, если повезёт, стремятся уйти до Берингова пролива. Полностью пройти этот маршрут, выбраться отсюда – шансов нет. Никто ещё не уходил с этого курорта. Вот так-то, парень. Ну, хватит лясы точить, не время болтовнёй заниматься. Подкинь-ка в теплушку дров да спать ложись. На смену скоро…
1934 года, июнь. Среднеколымск
День за днём, ночь за ночью, перешагивая, переползая через собственную волю, через необходимую отрешённость и терпение, вопрошая в небо, в млечный туман, в холодную мокрую подушку, сжимая пальцы в кулак в тот момент, когда хочется изо всех сил закричать, закричать и больше ничего не видеть на этой земле – так приближалось для Шуры лето тридцать четвёртого года.
Чужое неласковое солнце становилось большим. Прямые, натянутые струны его лучей облизывали крыши бараков, раскидистые лапы кедров, сосен и бликующие стёкла прожекторов на вышках в лагерной зоне. И здесь была его жизнь. И здесь он чувствовал себя живым, и здесь мог думать, размышлять и пытать горячую голову разрывающими противоречиями.
А где-то там, далеко, за чертой воображаемого горизонта существовала иная реальность. Но отчего-то Шуре казалось, что она остановилась, замерла на неопределённый срок, а может быть и вовсе сгинула, без видимого движения, без знакомых для уха звуков. И кто знает, может, там, за этой чертой, – ничего теперь нет. Быть может, превратившись в дорожную серую пыль, всё сейчас существует только в его пылающей памяти, в воспоминаниях, в тревожных снах…
Губами касаясь холодных ладоней Кати, Шура окунался в тяжёлое, неубывающее во времени чувство вины. Катина привязанность, её светлые мечты, безоговорочное принятие любых, самых сложных и трагических обстоятельств не давали ему покоя. Он сожалел о том, что когда-то позволил возникнуть их отношениям. Что ещё тогда, в Москве, он был охвачен неистовым желанием нравиться этой тихой хрупкой девочке. Что разрешил ей так искренне, всем сердцем полюбить и сделать за ним смелый, решительный шаг…
Возможно ли так любить? Возможно ли ставить отношение к мужчине превыше всех своих интересов, отрекаясь от душевных потребностей, желаний? Быть безмолвной серой тенью на его плече, боясь своим дыханием или неосторожным взглядом нарушить зыбкий покой необходимости быть вместе. Возможно ли под порывами ледяного ветра, дотрагиваясь до грубого сукна шинели, уметь читать сердце кончиками замёрзших пальцев? Читать боль, отчуждение, голод, простуду. Испытывать неукротимый страх при расставаниях, пусть даже совсем незначительных, недолгих. Страх – не увидеть больше. Страх – потерять навечно. И тогда, с дрожащей на щеке слезой, умолять небеса сократить эти невыносимые страдания и приблизить встречу…
Что это? Дар Божий или неизлечимая, калечащая сознание болезнь?
Шура с сожалением понимал, что он любить – совершенно не умеет…
Опирающийся на самодельную трость, майор Коновалов крепко затягивался папиросой и смачно сплёвывал себе под ноги в большую чёрную лужу:
– …У нас, Шура, понимаешь ли, главная опора по зоне – это на блатных, на воров. Без этого – никуда. Они как-никак, а порядок в хатах держат. Дисциплину, так сказать, среди прочего лагерного дерьма. Но и за ними тоже глаз острый нужен – контингент это особенный, со своими законами и особенными, гнилыми привычками: занимают места потеплее, отбирают вещи, не побрезгуют зуб золотой выбить у «баклана» или у политического. Конвойные, конечно, фиксируют нарушения, пресекают по возможности. Но если нарушитель исправно пашет, перевыполняет план, то из ударников труда его исключить и пайку урезать – не имеем права. Вот такая херня, Шура. Как лето началось – работы на прииске прибавилось, как видишь. Выгоняем зэков в три смены, кормим прямо на местах, холодным. На этой неделе они хлеба три дня не получали. В связи с этим озлобились, оскотинились, мрази. Да ещё блатные народ подогрели идеями грамотно. В итоге, на втором лагерном пункте – бунт: мордобой, убийство, воровство, пропажа карточек на баланду. Мне вот лопатой ногу повредили, бляди! Мы их по всем правилам продрали после этого, само собой! Но положено теперь разбор ситуации осуществить. Допрашиваем, кого надо. Пытаемся выявить зачинщиков, чтобы наказать.
Шура заметил, как бережёт ногу и охает Коновалов. Как от сильной боли искажается его скверно выбритый подбородок и маются руки:
– Но есть ещё один момент в этом деле. Мне, лейтенант, понимаешь ли, выяснить необходимо, кто из этих ублюдков в отхожем месте углём портрет товарища Сталина намарал, а потом говном его вымазал.
Шура удивлённо сморщил лоб и сдвинул ушанку на затылок:
– Но товарищ майор! Я-то к этой истории каким боком?
– Видишь ли, среди той шушеры немец имеется, с последним потоком зэков прибывший из Владивостока. По пятьдесят восьмой статье срок тянет, политический. По-русски – не бельмеса, как мне кажется. Не разговорить его никому. Не получается. Так вот мне бы показания с него взять. Понимаешь?
– Нет.
Майор захохотал. Согнувшись, он высморкался Шуре на сапог, ополоснул ладони в грязной луже и дотронулся концом трости до его плеча:
– А вот нужен ты мне! Счетовод ваш, товарищ Степанов, мне ещё зимой на ушко шепнул, что ты, дружок, в горячечном бреду по-немецки вовсю шпарил. Вот такая херня, лейтенант…
Шура спрыгнул с кузова новенького, ещё пахнущего краской ЗИСа, размял затёкшие ноги, огляделся по сторонам. Зона… Слева направо, от забора до забора, шагов пятьсот, не больше. В несколько рядов по периметру – колючая проволока. Она натянута для того, чтобы защищать зэка от желания нарушить закон, уйти. Смертельно жалящей змеёй она предназначена вползать в мозг того, кто не сумел отречься от себя, кто не сумел на долгие годы замолчать, всей душой смириться… Деревянные бараки. Между ними – равномерно и медленно – вооружённая охрана с овчарками на коротких поводках…
Пребывающий в штрафном изоляторе Генрих Миллер оказался пожилым сутулым человеком с видом крайне измождённым и болезненным. С трудом присев на стул, он, сильно напрягаясь, всматривался в потемневшие доски пола и хрипло кашлял. На его засаленной телогрейке отчётливо проступали пятна засохшей крови, разбитая нижняя губа дрожала, а перевязанная мокрой тряпкой ладонь нервно поглаживала худую, острую коленку.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.