Электронная библиотека » Павел Загребельный » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 8 апреля 2014, 13:49


Автор книги: Павел Загребельный


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Мехмед пил и пил, словно прежде времени стремясь почувствовать себя падишахом, не пьянел, только все шло у него перед глазами кругом, уже не узнавал никого, не ощущал своего тела, не знал даже, где он, жив или мертв. Привык к плохому самочувствию, но так скверно еще не чувствовал себя, наверное, ни разу за все двадцать два года жизни, и все же держался, сидел ровно, не клонился, не звал на помощь, так что даже вечно настороженный, как дикий зверь, визирь Соколлу не почувствовал ничего и встревожился только тогда, когда заметил, как рука Мехмеда слепо ищет что-то в воздухе, не может найти, мертво падает, снова хочет подняться, еле вздрагивает и…

– Ваше высочество, – наклонился Соколлу к шах-заде, – мой принц, мой повелитель!..

Мехмед еще сидел, и глаза его были еще раскрыты, но уже невидящие. Да и сам – живой или уже мертвый?

Визирь при всем своем бесстрашии не отважился прикоснуться к шах-заде. Прикоснешься – упадет и уже не поднимется.

– Ваше высочество, – умоляюще зашептал Соколлу, – ваше…

Мехмед неожиданно заговорил. С мертвыми уже глазами, в угрожающей неподвижности, он медленно промолвил:

– Когда Искандер почувствовал, что умирает, а мать его плакала, он, утешая ее, сказал: «Иногда бывает радость, иногда печаль. Так повелось, так и будет» («Гяхи сюрур, гяхи недер, бьёйле гельмиш, бьёйле гидер»).

Сказав это, он начал клониться на визиря, и уже ничто не могло удержать его на этом свете.

Врачи были бессильны. Мехмед умер, не вставая с места. Имам прочел суру Фатиха за упокой души шах-заде. Мехмед Соколлу, этот жестокий, безжалостный человек, заплакал, наверное, впервые в своей жизни и начал тереться лицом о ногу покойника. Потом вспомнил, что когда-то слышал, как славяне, когда хотят сохранить тело покойника, кладут его в мед, а был все-таки славянином, хотя бы по происхождению, хотя бы в глубочайших закоулках своей жестокой души, потому-то немедленно велел раздобыть большую бочку, наполнить ее медом анатолийских пчел, который так любил шах-заде, так как мед этот вызывал горячку в его холодной крови и сны об огне; тело умершего положили в мед, и сам Соколлу повез его в Стамбул.

Желтый ветер из далеких пустынь гнался за ним, яд кипел в змеях на раскаленных камнях Анатолии, печальный караван был будто судьба самого Соколлу, будто сгусток его далекого боснийского детства, будто его огрубевшая душа, очерствевшая в этой земле, полной камней, отчаяния и мук. Умирают даже султаны, умирают их сыновья и нежнейшие красавицы, а муку оставляют на земле, и ее становится не меньше, а, наоборот, все больше и больше, и падает она на плечи таких вот бывших мальчишек, взятых в рабство за дань крови, и души у этих мальчиков становятся каменными, и в них кипит яд, как в анатолийских змеях. Какое им дело, сгорит ли земля от огня или погибнет трава от вола.

Соколлу жестоко гнал свой караван, торопясь в Стамбул так, будто вез радостную весть, не знал, что ждет его самого в столице, может, и смерть за то, что не уберег шах-заде, зловеще шевелил своими твердыми губами под черными усами, шепча про себя: «Клянусь мчащимися, задыхаясь, и выбивающими искры…»

Весть прилетела в Стамбул, опередив страшный караван. Роксолана не хотела верить гонцу, хотя сама уже знала, что это правда. Султан был далеко, возле нее только Михримах да двенадцатилетний, такой же хилый, каким был Мехмед, Джихангир, черная весть выпадала лишь на ее долю. Черная весть и черная боль. Еще не хоронила своих сыновей. Абдаллах умер, только родившись, маленького его табута-гроба она тогда и не видела, а теперь обречена была всматриваться в мертвое лицо обмытого, набальзамированного, спокойно-прекрасного, но мертвого Мехмеда, и мир окутывался для нее непроницаемым туманом. Сама когда-то учила Мехмеда детской припевке, когда наползала с Мармары на сады Топкапы густая мгла: «Аламын илькыим, караджа илькыим, кылынан боярым, килиджинан кесерым! Вар, гит, кьёр, дурман!» («Я первенец своей матери, я темно-бурый лис, я задушу туман волосом, изрублю мечом! Убирайся прочь, проклятый туман!»)

Кто теперь споет, прогоняя страшный туман смерти?

Болезненный стон рвался из нее, как у овцы, которую кусает ягненок, сося ее вымя, ибо он единственный из всех млекопитающих рождается с зубами; точно так же, как родились зубатыми все ее сыновья, чтобы было чем грызться за власть, которая для каждого из них была жизнью. Счастливы люди, которые могут жить без власти.

Тьма вползала в душу Роксоланы, безнадежно заливая ее. «Сердце мое обгорело, иссохло… Я стала как сова на руинах; не сплю и сижу, как одинокая птица на кресте». Нарушилось великое число «пять», из него вырвано самое дорогое звено, рассыпалось оно крошками на ветру. Крошки разве лишь для того, чтобы бросить птицам, чтобы жили хоть они, ибо уже люди здесь все мертвы, а может, мертвы и ангелы. Человеком здесь быть не стоит, ангелом быть не стоит, надо быть богом или ничем.

Вся в черном, под черным чарчафом, тоненькая и хрупкая, словно девочка, стояла тридцативосьмилетняя султанша над телом своего самого старшего сына, над своей умершей самой первой надеждой – и ни звука от нее, ни вздохов, ни движения, только падал на нее небесный ветер, тяжелый и мертвый, будто тело мертвого сына, ни трепета крыл ласточек, ни дрожи от прикосновения ладоней, ни буйных вод, которые сносят и заносят в безвесть. Умирают самые лучшие. «Сын мой, дитя мое, мягка ли твоя деревянная постель, мягок ли белый камень в изголовье?»

Была мать, одинокая и бессильная, но была и султанша, и от нее ждали повелений.

Позвала великого зодчего Коджа Мимар Синана, который уже закончил джамию султана Селима и теперь сооружал самую большую из османских мечетей – Сулеймание, удивляя всех величием здания, а еще больше упрямой медлительностью в работе. Синан прибыл к султанше без пышности, в простой рабочей одежде, словно бы в знак траура по умершему щах-заде. Был он стар, как всегда, усталый, с равнодушными, как у венецианского художника, глазами. Роксолана приняла его ласково, попросила сесть, угостила сладостями, помолчав, спокойно сказала:

– Нужно поставить тюрбе для тела шах-заде Мехмеда.

– Я раб ваших велений, ваше величество, – поклонился Синан-паша.

– Сделать это без промедления. Я сама буду следить за работой.

– Буду там днем и ночью, моя султанша.

Синан не спрашивал, где ставить тюрбе, так как это надлежало решать султану, а Сулеймана в Стамбуле нет. Но Роксолана, удивляя опытного зодчего, сказала:

– Возводить будешь возле старых янычарских кишласи, где недавно найдена могила барабанщика великого Фатиха – Мустафы. Пусть нашего сына и после смерти вдохновляет гром победных барабанов Мустафы.

Синан мог бы подумать, что султанша выбрала это место в надежде, что вскоре ляжет там еще один Мустафа, самый первый сын Сулеймана, но был слишком осторожным и обходительным с властелинами, чтобы впускать себе в голову такие мысли. Молча поклонился, и султанша отпустила его.

В темной карете Роксолана каждое утро приезжала на скорбное строительство, сидела за плотными занавесками, изредка выглядывая наружу. Следя за тем, как возят и перетаскивают камень, готовят раствор, подбирают пестрые изникские плитки для украшения стен, думала, сама не зная о чем, не могла ни уловить, ни задержать ни единой мысли. Иногда звала к себе Синан-пашу, который трудился наравне со своими помощниками и простыми рабами, допытывалась, не спрашивая: «Как жить дальше? Где спасение? Где?»

Синан понимал безмолвные вопросы молодой отчаявшейся женщины, осторожно рассказывал ей о своих строениях, о тайнах мира, которые открываются его глазам необъяснимо, как озарение. Сам в молодости немало потрудился для расширения меж османского государства, потом вся империя неожиданно показалась ему похожей на коня: передние ноги оторвались от земли, но никуда не допрыгнули, а задние навеки прикованы к камню, не оторвутся, не войдут в этот камень сами став камнем, поднятым над миром в отчаянном рывке. Так он понял свое назначение – камень. Но камень прямолинеен, как тоска походов, камень – это исход, в нем нет ощущения пространства, наполняющего душу человека ощущением бесконечности и вечности. Тогда в чем же вечность? В преодолении пространств, в их покорении? Пространство можно покорять мечом, но это самообман. Есть способ более надежный. Человеческий талант, талант зодчего. Человечество всегда оставляло после себя храмы, дворцы, большие города, гробницы, колонны, обелиски. Вечность можно уловить человеческим талантом. Она летит над землей, как небесное сияние, а человек должен оставить ее на земле. Чем больше оставит, тем большая его заслуга. Вечность порабощена, закована, одета в форму нашей сущности душевной, ибо сама вечность не имеет формы, она всемогуща и ужасна, как мрак и хаос, и только мы придаем ей форму и суть.

У мудрого Коджа Синана никогда еще не было такой внимательной слушательницы, никто еще так не понимал его мыслей, но, наверное, никто и не проникал так в глубины его замыслов, корни которых прятались и от самого зодчего.

Слушала о закованном в камень пространстве, а у самой перед глазами расстилались неизмеримые бирюзово-голубые просторы и над ними месяц, кровавый, как рубин на тюрбане Сулеймана, бесконечно умножались каменные соты в навершиях колонн, становились все меньше и меньше, небольшие купола вокруг больших, вознесенных над ними, клубились, подобно адскому дыму, который расползается по земле все больше и больше. А может, это окаменевшие волны облаков? Легли на землю и рвутся в небо только остриями минаретов и криками замученных, умирающих и ее безмолвным криком, от которого нет сил освободить душу, ибо ты – султанша.

Тюрбе для Мехмеда было закончено еще до возвращения Сулеймана из похода.

Сулейман был неутешен, велел возле тюрбе соорудить большую мечеть шах-заде, ездил вместе с Роксоланой смотреть, как под старыми орехами Синан-паша закладывает камень в основание здания, которое должно служить вечной памяти их сына.

В Топкапах все замерло. Не созывался диван. Не принимались иностранные послы. На султанские обеды не допускался никто, кроме Хасеки. Сулейман разогнал всех поэтов и певцов, велел сжечь огромный набор дорогих музыкальных инструментов. Не было речи ни о веселье, ни о войне, и почти пять лет султан не ходил в походы. Единственное, что он сделал не откладывая, – послал в Манису на место Мехмеда другого сына Роксоланы Селима, похожего лицом, волосами, глазами, улыбкой на свою мать так, что Сулейман не мог смотреть на него без сладкого содрогания и не отдавал ему предпочтения при жизни Мехмеда лишь потому, что тот был первородный.

Но жизнь брала свое. Нужно было кормить Стамбул, собирать налоги в разбросанных на огромных пространствах землях империи, карать и миловать. Мехмед Соколлу был отправлен к старому Хайреддину Барбароссе – пусть послужит на море, если на суше не смог уберечь султанского сына. Словно бы для того, чтобы показать Соколлу, что он потерял, визирем был назван его бывший товарищ, осторожный и хитрый Ахмед-паша, которого Рустем сразу назвал «намыленным» и возненавидел открыто, чего Ахмед-паша не мог себе позволить, ненавидя султанского зятя тайком, что, как известно, много опаснее. В диване визири ругались, срывали друг с друга чалмы, великий везирь, не стерпев насмешек Рустем-паши, набросился на него с кулаками. Рустем выхватил саблю, но замахиваться ею не стал, презрительно заявив, что он отрубил бы великому визирю все самое ценное для него, но, к сожалению, оно уже давно отрезано, а голова старого евнуха не представляет никакой ценности.

– Ты, раб славянский, – рычал и брызгал слюной толстомордый евнух, – я покажу тебе, как я владею саблей! Отхвачу тебе все лишнее на роже, очищу ее, как апельсин.

– Мое лицо – вход в рай, сквозь который войдет лишь моя душа, ничтожный ты обрубок, – хохотал Рустем. – Твоя же безобразная морда – вход в нужник. Ты будешь подыхать в такой зловонной яме, что даже сколопендры и навозные жуки не бросятся на твой труп!

Великий визирь, разъяренный, бросился к султану и начал кричать, что он отдает государственную печать и пусть его величество выбирает – либо он, либо этот босняк!

Султан выбрал Рустема. Сулейман-пашу сослали в Гелиболу, где он в бессильной ярости дожил до девяноста лет и умер не насильственной смертью, что могло считаться незаурядным счастьем. Второй визирь Хусрев-паша вскоре умер голодной смертью от своей неизлечимой болезни. Умер и великий Хайреддин, освободив место для Мехмеда Соколлу, который неожиданно для себя стал капудан-пашой. Султан окружал себя людьми чуть ли не вдвое моложе себя и уже не мог дальше сидеть в столице.

На восточных окраинах империи бунтовали племена, наверное подстрекаемые кызылбашами, был прекрасный случай дать возможность новому великому визирю Рустем-паше проявить свои полководческие способности, тем более что он знал эти края довольно хорошо, а тем временем шах-заде Селим заменил бы султана, осваиваясь в Стамбуле, постепенно привыкая к непростому искусству владычества, ведь теперь он наследник, хотя и неназванный.

Так Сулейман, окруженный полчищами своего непобедимого войска, снова отправился в великий поход, потому что султан более всего думает о земле, более всего за нее терпит, более всего для нее трудится и более всего может для нее сделать, ибо все зло мира побеждается и уничтожается священной особой султана. И каждая война, которую ведет падишах, тоже священная – уничтожение всех враждебных султану людей все равно что дождь на жаждущую землю. Как сказано: «Поистине неправедные не будут счастливы!»

А как же султанша, праведная или нет? И для кого и перед кем?

Круг

Когда стояла над мертвым сыном, почувствовала, что под ногами у нее разверзается бездна, которая легла зиянием между ее прежней жизнью и днем завтрашним. И не запрудить, не заполнить, не одолеть этой пропасти, ибо ею стала вся ее жизнь.

Когда босую ввел ее когда-то черный кизляр-ага в султанскую ложницу, а потом металась она на зеленых султанских простынях, была бездна плоти глубже морской. Теперь, у сорокалетней, на вершине могущества и отчаяния, разверзлась перед ней бездна духа глубже всех преисподних, обещанных в угрозах истерзанным людям, и протяженность ее уже шла не вниз, а вверх, перевернутая, достигает она звезд.

Бездна была уже и не у ног, не под ногами, – она окружала со всех сторон, охватывала мертвой петлей, подобно тому кругу, изображение которого преследовало Роксолану, куда бы она ни ступила: в хамамах и мечетях, на арках и на окнах гарема и султанских покоев, на светильниках и дощечках с сурами Корана, на деревянных решетках и каменных плитах, на цветистых настенных панно и ручках дверей.

С детства осталось воспоминание: когда гремел гром и молнии рассекали небо, ударяя в леса за Гнилой Липой, душа ее испуганно сжималась, а потом раскрывалась с радостью, ибо молнии всегда поражают кого-то, а не тебя, не тебя. Теперь все молнии били только в нее безошибочно и жестоко, а она была заперта в кругу своего самого высокого в империи (а может, и во всем мире?) положения, одинокая, покинутая, и не столько из-за человеческой жестокости и равнодушия, сколько из-за своей недосягаемости. Досягаема только для страданий и для величия, от которого страдания становятся и вовсе невыносимыми.

Хотела оставить возле себя Баязида, но султан решил взять его с собой в поход. Взял также и Джихангира, чтобы показать младшим сыновьям безмерность извечных османских земель. Возле султанши был теперь Селим да еще ее доверенный Гасан-ага, который должен был оберегать ее покой или же, как считали все придворные, выполнять все прихоти, иногда самые удивительные, к тому же и всегда тайные.

Никто не знал, чем наполнены дни султанши. Сын Селим? Такой похожий на мать, с точно такой же непокорностью в зеленоватых глазах, может, и душой такой же? Не объединяло их ничто. Если бы можно было забыть голос крови, охотно забыла бы и это. Селим убивал дни в пиршествах, на охоте, в разврате. Оставленный при нем визирь Мехмед Соколлу был достойным напарником для шах-заде во всем злом, ибо доброго от них не ждал никто, а сами они давно уже о нем не вспоминали. Топкапы похожи были на какое-то дикое пристанище охотников – всюду разбросано оружие, где-то воют охотничьи псы, валяются свежесодранные шкуры оленей и вепрей. Во дворцовых садах среди медно-красных скал Селим устроил для себя развлечение. В каменной стене выдолбили углубления, закрыли их крепкими деревянными решетками и посадили в эти ниши диких орлов. Под каждым из орлов подпись. Хищники названы были именами врагов султана – императора Карла, римского папы, шаха Тахмаспа, короля Фердинанда, дожа Венеции. Селим любил приходить со своей разгульной братией ночью к орлам, с пьяным хохотом целился из мушкета, бил под низ их клеток, гремел выстрел, крошился камень, огромные птицы со злобным клекочущим криком хищно срывались с места, пытались ударить крыльями, но в нишах было слишком тесно для этого, крылья оставались свернутыми, только ударялись о камень так, что летели перья. А Селим торжествовал:

– А что, император, как тебе, негодяй?! А ты, папа, почему вопишь? А шах? Или уснул? А ну-ка, Мехмед, подай мне мушкет!

В конце лета истосковавшаяся султанша забрела к этой скале с орлами, долго стояла, смотрела на заточенных гигантских птиц. Птицы посматривали на нее с убийственным равнодушием, словно бы ее уже давно не было на свете. Не существовало для них ничего, кроме жертв, а теперь сами стали жертвами людского коварства и жестокости, потому и смотрели на людей со злобным презрением. Нахохлившиеся, чернокрылые, какие-то землистые, будто умершие, смерть во всем – в стальных когтях, в каменном клюве, в остекленевших глазах цвета перьев, будто посыпанных землей. Сидят, дремлют, ничего не хотят знать, только сны – о полетах, о высоте, о свободе.

Тогда она, сама не зная зачем, начала открывать клетки одну за другой, идя вдоль каменной стены, открыла все, отступила, взмахнула руками, будто на кур: «А киш, киш!» Орлы сидели неподвижно. То ли не верили, то ли не хотели получать свободу от этого слабого существа, то ли не хотели покидать ее в одиночестве? Однако жалость все же была чужда им. Один, за ним другой, третий, тяжело выбирались они из своих темниц, неуклюже взлетали на верхушки деревьев, будто ожидая всех остальных или убеждаясь, что здесь не таится какое-нибудь коварство. Только после этого устремились они ввысь, все в разные стороны, но все вверх, вверх, пока не скрылись с глаз.

Роксолана села на траву и тихо заплакала. Какая пустота в душе, какое отчаяние…

Вспомнилось, как вывозила сыновей, когда еще были маленькими, за Эдирне-капу, чтобы по первому снегу ловить на размокших пустынных глиняных полях куропаток, у которых подмокли крылья и они не могли летать. Кормили куропаток целую зиму в золотых клетках, а после новруза снова выехали за Эдирне-капу, где все уже зеленело и цвело. И каждый из малых ее сыновей выпускал птичку, приговаривая: «Азат, бузат, дженнети гьёзет!» («Вот ты свободна, так охраняй рай!»)

А ее никто никогда не выпустит из гигантской золотой клетки, именуемой жизнью султанши, матери султанских сыновей, и она должна до смерти охранять здесь рай, но не для себя.

И неоткуда ждать спасения, нужно жить, довольствуясь добродетельностью, милостью и величием.

Ездила по Стамбулу. Сопровождали ее целые толпы придворных холуев, она подзывала к себе только старого Коджа Синана. Пояснял, как продвигается строительство мечетей Сулеймание и Шах-заде. Она снова кружила и кружила по запутанным улицам огромного города, проезжая мимо мусульманских базаров, византийских площадей, акведуков, цистерн, не могла остановиться, что-то искала и не могла найти. Несколько раз возвращалась к маленькому невольничьему базару между форумами Константина и Тавра. Какое глумление над людьми! На одном форуме византийские императоры появлялись во всей своей пышности, на другом – императорские палачи выжигали глаза пленным болгарам. А теперь между этими памятниками христианского жестокого величия мусульмане продают людей в рабство, потому что, мол, в хадисе пророка сказано: «Узы рабства продлевают жизнь».

Наконец остановилась на Аврет-базаре, где был самый крупный невольничий рынок Стамбула. Вышла из кареты, обошла весь базар, где уже было полно рабов, захваченных султаном у кызылбашей, мусульмане продавали теперь мусульман, но ведь они такие же люди и такой же позор!

Зодчий Синан, которого султанша держала возле себя, равнодушно наблюдал за всем, что происходило на невольничьем рынке. Его давно уже не трогала мирская суета, он сосредоточился на своих замыслах, превосходивших возможности человеческой природы. Роксолана иногда поглядывала на зодчего, не скрывая любопытства в глазах. Хотела бы проникнуть в его душу, разгадать ее необычную сущность. Вот человек! Пришел на свет и ушел, а строения будут стоять века, величественные, как его душа. Но и они не передадут всей глубинной сути. Станут только оболочкой его души. А чем была она наполнена? Никто никогда не узнает. Горе? Страдание? Восторг? Неужели пристрастия не исчезают, не рассеиваются, как пылинки в поле, а могут обрести окаменевшую форму и стать красотой навеки?

Синану сказала:

– Хочу, чтобы на месте этого рынка была поставлена мечеть, возле нее – большое медресе, приют для бедных и больница.

– Слушаю ваши повеления с предельным вниманием, моя повелительница, послушно склонил голову зодчий.

– Я хотела бы начать это не откладывая. До возвращения его величества падишаха всего этого, разумеется, не сделать, но и затягивать на долгие годы следует ли? А то за всю жизнь и не успеешь ничего закончить.

– Жизнь долгая, ваше величество. Добрые дела всегда приходят к своему концу даже сами по себе. Как говорят: пока дом строится, хозяин не умрет.

– Тогда я пожелаю вам прожить сто лет, – улыбнулась Роксолана.

– Да продлит аллах ваши дни, моя султанша.

Этими строениями на Аврет-базаре султанша Хасеки оставила память о себе. И весь район Стамбула между Аксараем и Фатихом назван был Хасеки, и название это сохранилось на все века, навсегда.

Думала ли об этом Роксолана, стоя осенним утром на Аврет-базаре, где продавали в рабство пленников Сулейманова похода, где советовалась с великим Синаном о сооружениях, которыми хотела проявить милосердие к простому люду, надеясь на милосердие к самой себе?

Султану писала в дальние дали:

«Мое счастье, мой повелитель, как Ваше благочестивое и благословенное самочувствие, как Ваша доброжелательная голова и как Ваши благословенные ноги? Не болят ли от дальней дороги, не слишком ли далеко отошли от своей рабы? Мой властелин, глаза мои, обещайте, что возвратитесь в скором времени.

А еще, мое счастье, которому пожертвовала оба своих глаза, помните, что Ваш раб Рустем-паша – вернейший из рабов Ваших, не отстраняйте его от своего честного взгляда, мое счастье, не слушайте больше ничьих советов, мой падишах, ради Вашей святой головы, ради меня, Вашей рабыни, мой счастливый падишах…»

Венгерская королева Изабелла попыталась было перед этим высвободиться из-под Сулеймановой опеки, заключила тайный договор с Фердинандом, в соответствии с которым отрекалась от сана, получала для себя Себежское княжество, а Яноша-Сигизмунда должна была женить на одной из Фердинандовых дочерей. Пусть другие воюют, а ты, Австрия, счастливая, знай заключай выгодные браки! Целый год свыше пятидесяти тысяч австрийцев пытались взять Буду, но валы ее оставались неприступными. Сулейман со своим зятем еще раз прошел по Венгрии, разбил австрийцев, расправился с венгерскими старшинами, многих из которых забрали в Стамбул и бросили в темницы. Наверное, не было камня в подземельях Стамбула, где не осталось бы венгерской крови, венгерского стона и проклятий. Только слез там никто не нашел бы, потому что венгры никогда не плакали.

Королева Изабелла обратилась к султанше Хасеки с просьбой помиловать хотя бы тех венгров, которые еще остались в живых.

Гасан-ага сам обследовал все зинданы, прошел застенки, заглянул во все адские закоулки, вывел на свет божий уцелевших, пересчитал до единого, пригрозил надзирателям, чтобы с пленных не упал и волосок, доложил султанше. Роксолана попросила у Селима фирман, разрешающий освободить венгров и обеспечить их возвращение домой. Шах-заде махнул рукой:

– Пускай Мехмед-паша позаботится! Он все умеет. Правда, ему по вкусу больше ловить, чем отпускать, но если такова воля великой султанши, то он сделает!

Роксолана обратилась с письмом к Изабелле. «Ваше величество, – писала она, – дражайшая дочь, обе мы родились от одной и той же матери – Евы…»

Странная вещь: чем больше расширялся круг ее обязанностей, тем плотнее сжимался круг другой – безысходности, какой-то отрешенности, заброшенности. Мир узнавал ее чем дальше, тем больше и больше, а для той земли, из которой Роксолану вырвали почти тридцать лет назад, она становилась все более и более безвестной, не было там живой души, которая бы ее помнила, никто не устремлялся к ней мыслью, не откликался словом, и не поможет никто и ничто – ни султан со своим смертоносным войском, ни ее слезы и мольбы, ни молитвы, ни величайшие чудеса на свете.

И отдалялась от нее родная земля, отдалялась дальше и дальше, ускользала неудержимо, как детство, как молодость, и уже едва мерцал дом родительский за чужой зарей, и запамятовала, как седеет рожь за Чертовой горой, как стучит в оконные стекла сухой снег, как пахнет прошлогодняя листва и весенняя земля под нею, хотя до самой смерти будет помнить, что так не пахнет земля нигде в мире. «Ой, заiржали конi воронi на станi. Ой, забринiли кованi вози на дворi…»

Докатились вести о смерти польского короля Зигмунта. Королем стал его сын Зигмунт-Август, рожденный, кажется, в том же году, что и ее покойный Мемиш. Значит, годилась королю в матери. Еще знала о браке Зигмунта-Августа. Первая его жена, австрийская принцесса, умерла, он выбрал себе жену по любви, взял девушку не из королевского рода, литовку Барбару Радзивилл; все магнаты восстали против короля, угрожали лишить его трона, если не прогонит он эту искусительницу. Подсчитывали, сколько любовников было у Барбары до брака. Каноник Краковский Владислав Гурский называл королеву «последней курвой». Воевода сандомирский Ян Тенчинский, тот самый, которого Роксолана когда-то гоняла из Стамбула в Рогатин, говорил, что охотнее видел бы в Кракове турка Сулеймана, чем в Польше такую королеву. В Германии распространяли скабрезные рисунки о Барбаре, у которой рамена и шея вместо излюбленных ею жемчугов украшены были мужскими срамными телами.

Такого не испытала даже Роксолана, потому что принесла с собой чистоту, перед которой умолкали величайшие злословы.

Позвала к себе Гасан-агу.

– Собирайся в дальнюю дорогу.

Он поклонился. Знал: ни спрашивать, ни отказываться не следует.

– Повезешь мое послание польскому королю. Ни через кого не передавай, добейся приема и вручи самому королю. И скажи ему то, о чем в письме писать не могу. Он не спросит тебя – скажешь ему сам. Что мы приветствуем его брак. Что наблюдаем за ним хотя и издалека, но внимательно и доброжелательно. Что следовало бы ему, как и его отцу, хлопотать перед султаном о заключении вечного мира. Что я обещаю уладить через султана все спорные и запутанные дела. Что мира просят не для части своих земель, а для всего королевства, ибо до сих пор Ягеллоны восточные украинские земли приносили в жертву, заслоняясь ими от Крымской орды, которую напускали на них султаны, чтобы держать в вечном страхе. Пусть добивается у султана, чтобы тот прибрал к рукам крымского хана. Я буду помогать королю. Без него мне трудно, без меня он тоже бессилен, но пусть знает, что я его помощница в этом деле. Скажи ему все это и возвращайся.

О своем родном Рогатине не сказала ничего. Что говорить? Теперь могла уже охватить мысленным взором всю свою покинутую землю. И прийти в отчаяние: несчастный мой народ!

Но в послании к королю Зигмунту-Августу не выдала себя ни единым словом. Письмо было выдержано в торжественно-холодном тоне, как и надлежало в ее высоком положении.

«Мы доводим до сведения Его Королевского Величества, что, узнав о Вашем вступлении на королевский престол после смерти Вашего отца, Мы приветствуем Вас, и всевышний свидетель тому, сколько радости и удовольствия принесла нашему сердцу эта приятная весть. Стало быть, это воля бога, которой Вы должны покориться и согласиться с его приговором и велением. Вот потому Мы написали Вам это дружеское письмо и послали его к подножию трона Вашего Величества через нашего слугу Гасан-агу, прибывшего с помощью бога; и потому Мы настоятельно просим Вас ко всему тому, что он выразит устно Вашему Величеству, отнестись с полной верой и доверием, как к тому, что непосредственно передано нашему представителю. И, наконец, я не знаю, что Вам еще сказать такое, что было бы тайной для Вашего Величества.

Покорнейшая слуга Х а с е к и С у л т а н ш а».

Прилетели гонцы с вестью о том, что доблестный и благородно мыслящий султан Сулейман под защитой благополучия прибывает в раеподобный Стамбул.

Роксолана тотчас же послала навстречу падишаху краткое приветствие: «Я, ничтожная, благодаря буйному саду потусторонней щедрости удостоилась цветка блаженства – великой вести о возвращении его величества, крова власти, орудия правосудия, властелина и повелителя рая на земле…»

А она оберегала этот рай. Не выпущенная из клетки, в темном кругу вечной муки и неволи, оберегала рай!

За два года, проведенных в походе, Сулейман завоевал тридцать один вражеский город, разорил тринадцать провинций, соорудил двадцать восемь крепостей. Он был доволен своим зятем, сераскером Рустем-пашой, сын Баязид учился у своего великого отца преодолевать безбрежные просторы, а сына Джихангира, чтобы не подвергать опасности его слабое здоровье, падишах оставил наместником на берегу моря в Трабзоне, чтобы был неподалеку от Амасии, где сидел шах-заде Мустафа, – так самый младший сын будет надзирать за самым старшим, и таким образом мир в государстве будет еще более прочным.

Султан возвратился постаревшим, усталым, больным. Весь пожелтел, окаменел, стал еще более немногословным и более замкнутым, чем прежде. Въезжал в столицу верхом, а коня под собой почти не чувствовал. Закостенела поясница, одеревенел крестец, онемели руки, в душе пустота и тоска беспредельная, как просторы, оставленные позади. Что ему просторы, что земли, покоренные, разрушенные, уничтоженные? Опустошение земли ведет за собой опустошенность души. Кто уничтожает землю, уничтожает также и себя. И не поможет ничто – ни драгоценные украшения, ни пышные здания, ни суета величия. Он считал, что мечом своим добывает величие, а теперь убедился, что мечом все только уничтожается. Был на недосягаемой высоте, а мелкие страхи облепили его, как птички старое дерево. Старость рассыпалась по жилам, будто сухой песок. Песочные часы времени, возраста, умирания. А мир тем временем жил, не уменьшался, не хотел умирать.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 | Следующая
  • 4.8 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации