Текст книги "Роксолана. Страсть Сулеймана Великолепного"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
Случайности
Ничто на свете не может затеряться, только порой бывает трудно его найти.
Вот так сохранился в людской сумятице Топкапы евнух Кучук, тот самый жалкий поваренок, которого двадцать лет назад поймали на Босфоре с крадеными баранами и поставили ночью перед беспощадными глазами великого визиря Ибрагима. Давно уже исчезла даже память о некогда всемогущем греке, сколько погибло людей прекрасных, ценных, благородных, разрушались города, порабощались целые земли, уничтожались государства большие и малые, а этот жалкий людской огрызок не затерялся и не растерялся, не исчез, не стал жертвой жестокости, царившей повсюду, а, как и прежде, жил в недрах султанского дворца, пережил все, выжил, как червяк в яблоке, держался крепко, как клещ и овечьей шерсти. Сказать, что Кучук выжил, – не сказать ничего. Если бы воскрес Ибрагим, свидетель величайшей покорности и униженности Кучука, он никогда бы не узнал того маленького замызганного евнуха в нынешнем поваре великого визиря, холеном, обмотанном шелками, вычищенном и надушенном, будто султанская одалиска. Теперь в запутанной иерархии султанских кухонь над Кучуком стояли только мюшерифы – вельможные надзиратели этих сладких адов и блюстители султанского здоровья. Все остальное было ниже Кучука, подчинялось ему, прислуживало, послушно выполняло его веления, капризы и пожелания. Будто настоящий паша, степенно ходил Кучук между своими подчиненными, поучал, какими должны быть те, кто готовит пищу для высочайших особ империи, – чистыми и опрятными, с головами бритыми, руками вымытыми, ногтями остриженными, трезвыми, не сварливыми, покорными, быстрыми, рачительными, хорошо знать вкус, потребности всех тех, кто выше. Еда для человека то же самое, что и речь. Словом можешь пробиться сквозь крепчайшие стены, куда не пробьется никакое войско, точно так же через желудок можно добраться до сердца даже такого человека, который и сам не знает, что у него есть сердце. Коржик с медом может сделать ласковым даже янычара. Кучук благодарил случай, который привел его на султанские кухни и там оставил, а еще благодарен он был той случайной ночи, которая началась когда-то для него смертельным ужасом, но обернулась неожиданной тайной властью над всем, что видел и слышал.
Тогда он перепугался неистовости Ибрагима. Когда же его отпустили, когда оглянулся он вокруг, а потом, после смерти великого визиря, оглянулся еще раз, то понял, что в этом жестоком мире могут выжить, уцелеть только люди неистовые. Повсюду идет ожесточенная, смертельная борьба: между богом и дьяволом, между мужем и женой, между властителями и подчиненными, между благородным и подлым, – и всюду побежденные, поверженные, уничтоженные, растоптанные, а над ними те, кто умеет урвать для себя, кто умеет кусаться, бить и идти по трупам, торжествовать победу.
Кучук понимал, что никогда не сможет быть победителем. Но жертвой он тоже не хотел быть, тем более что ему казалось, будто он стоит у истоков жизни, если считать, что жизнь в самом деле начинается у котлов, в которых варится плов.
Так что же оставалось делать этому ничтожному человеку? Снова пришел на помощь случай, подсказавший: держаться середины, быть ни тем, ни другим, стать пристальным наблюдателем ожесточенной борьбы, что идет вокруг, прислушиваться, выслеживать, улавливать самое сокровенное, упорно собирать, как собирает пчела нектар, и нести своему повелителю. Великий визирь Ибрагим сказал в памятную ночь: выслеживать султанскую любимицу Хуррем и все о ней – в его собственные уши.
У Кучука в ту ночь не было выбора. Либо соглашаться, либо смерть. Если бы не тот несчастный случай, который поставил жалкого раба перед всемогущим садразамом, Кучук так и прожил бы в своей рабской незаметности, не причиняя никому ни добра, ни зла. Но речь шла о его собственной жизни. Никого нельзя упрекать в нелюбви к виселице. У таких, как Кучук, в жизни не было другой цели, кроме самосохранения. Потому они легко прощают тем, кто обижает их, точно так же, как забывают о добродетели. Такие рабы не бывают ни мстительными, ни благодарными. Они равнодушные, никакие. Если бы Кучука спросили, любит ли он султана и султаншу, он поклялся бы аллахом, что любит их больше, чем всех остальных людей и даже весь мир. Одновременно собственный мизинец на ноге Кучук любил больше, чем всех султанов бывших и будущих. Ненавидел ли он Роксолану? Смешной вопрос. Почему бы он должен был ее ненавидеть? Тем более что была тогда почти такой же рабыней, как и он сам. Ну, правда, стояла ближе к султану. Может, помнила свое происхождение лучше, чем Кучук, который не знал о себе ничего, кроме смутных воспоминаний о какой-то далекой земле, и об овцах и горах, и о колокольчике в овечьей отаре «тронь-тронь», даже за душу берет, и море бьется о скалы, размывает берега, и сыплются камни, и пыль стоит водяная и каменная. Вот и все. Еще помнил боль. Как сжалось когда-то сердце от боли, так уже и не отпускало. Но при чем здесь Роксолана? Ее вины в его несчастье не было никакой.
Однако случай указал ему именно на Роксолану. И Кучук подчинился случайности. Незаметно собирал о Хуррем все, что мог собрать. Подкладывал евнухам более жирные куски, вызывал на шутки, на сплетни, пересуды, злобствования. Готов был бежать к тому сказочному колодцу, где сидят два заточенных злых ангела Харут и Марут и обучают людей магии и колдовству. Свалить на худенькие плечи султанской любимицы все чары, все странное, все злое и непостижимое! Обвинить ее во всех грехах, и чем больше он принесет Ибрагиму таких обвинений, тем свободнее, раскованнее и более властно будет чувствовать себя. Вкус власти. Власть, даже таинственная, и та привлекает. Если в мире господствуют неистовые, а он не может проявить свое неистовство откровенно, – что ж, он изберет неистовство тихое, скрытое, затаенное, и еще неизвестно, чье окажется более сильным.
И снова случай, дикий, бессмысленный, страшный: великий визирь Ибрагим был убит, ни памяти о нем, ни воспоминаний, а Кучук остался один, без повелителя и покровителя, и не знал теперь, вести ли ему и дальше свою подлую слежку за Роксоланой или потихоньку притаиться среди гигантских медных котлов султанской кухни и жить так, как жил до той ночи, когда привели его к садразаму. Вспоминал о своей прежней жизни и тяжко вздыхал. Как все придворные, старался тогда удержаться среди живых и мертвых и был счастлив. Но тогда еще не познал вкуса власти, теперь уже был отравлен ее колдовским зельем и с ужасом чувствовал: навсегда, навеки. Правда, на первых порах после смерти Ибрагима жил не столько ощущением тайной власти над жизнью Хуррем, сколько страхом: а что, если великий визирь еще кому-нибудь велел принимать доносы маленького султанского поваренка и тот неизвестный в любой миг появится и крикнет: «Выкладывай-ка, что имеешь, презренный подонок, сын свиньи и собаки!» Как сказано: «Поистине господь твой быстр в наказании».
И вот так, ежедневно и ежечасно ожидая того, кому Ибрагим передал его падшую душу, Кучук продолжал выслеживать и вынюхивать, собирать по крохам все, что мог собрать о Роксолане: что ела, как спала, что сказала, как ходила, как одевалась, с кем говорила, кому улыбалась, о чем подумала и что надумала. Окна в гареме были двойными, с такими широкими промежутками между разноцветными стеклами, что там могли залегать евнухи, подглядывая и подслушивая, оставаясь невидимыми и неведомыми. Всю добычу евнухи должны были относить повелителю кизляр-аге, но кто же мог знать, все ли принесено, все ли сказано, потому Кучук за жирный кусок всегда мог купить себе утаенное от кизляр-аги, от самого султана и наслаждался своим знанием, своей безнаказанностью и скрытой властью.
Живя под постоянным страхом и осознанием тайной власти над султаншей, ожидая и не имея сил дождаться угрожающего посланца от мертвого Ибрагима, Кучук постепенно начинал ненавидеть Хуррем. Первые свои доносы на нее он делал равнодушно, не испытывая никаких чувств к султанше, даже не завидуя ей, как другие, сам не веря ни в ее колдовство, ни в ее коварство. Но чем дальше, тем больше проникался теперь тупой и тяжкой ненавистью к этой неприступной женщине, считая, что все его несчастья начались по ее вине и нынешнее его угрожающее состояние – это тоже ее вина. Холодная и терпеливая ненависть переживает любую другую страсть. Кучук давно уже понял, что никто не придет по его душу, потому что Ибрагим, судя по всему, никому не сказал о своем доносчике с султанских кухонь; уже сменился после грека и один великий визирь, и второй, и третий, и, как началось это еще при Ибрагиме, Кучук готовил для них пищу и сам следил, как подается она садразаму, уже смеялся над прежними своими страхами и часто, запершись в своем закутке, выкладывал перед собой белый бараний череп, насмешливо обращаясь к нему: «Ох, Ибрагим, Ибрагим, минуло твое мясо! Глаза твои выскочили, уши твои отрезаны, осталась одна лишь кость!» Должен был еще добавить: «Когда-то и с нами такое будет!», но тут же прерывал свою речь. Пусть умирает кто угодно, а он будет жить, он хочет жить! Продолжал подслушивать, собирать сплетни, наветы, с годами добился такого совершенства в своем проклятом ремесле слежки и накопления тайн, что чувствовал себя чуть ли не всемогущим, зная обо всех все скрытое и открытое, без конца повторял про себя 59-й стих из шестой суры Корана. «У него – ключи тайного; знает их только он. Знает он, что на суше и на море; лист падает только с его ведома, и нет зерна во мраке земли, нет свежего или сухого, чего не было бы в книге ясной».
Некоторое время Кучук наслаждался скрытым состязанием с людьми Гасан-аги, которые собирали отовсюду вести, чтобы нести их султанше, не ведая, что в огромном пространстве Топкапы живет маленький, незаметный ахчи-уста, который тихо, но упорно собирает вести о султанше. Зачем? Для кого, для какой надобности? Теперь уже не знал и сам. Наслаждался своей тайной, потом почувствовал какое-то словно бы беспокойство, затем наступила обескураженность, а с течением времени пришла настоящая болезнь. Все, что попадает в человека, должно усваиваться, превращаться, оставлять после себя поживу, а ненужное должно удаляться, иначе смерть.
Кучук с ужасом осознал, что он только собирает, пряча в себе, собирает уже долгие годы, ни с кем не делясь, нагромождает в своей памяти словно бы для самого себя, для собственной утехи, в безбрежной гордыне своей сравнивая себя с самим аллахом: «Не постигают его взоры, а он постигает взоры…» Много лет неразумно гордился он тем, что выслеживает каждый шаг могущественнейшей женщины в империи, наслаждался от мысли о своей исключительности, о своей неповторимости, о своем превосходстве. Живился вестями редкостными, особенными, отбрасывая общедоступное, точно так же как султан и вельможи позволяют себе есть мясо, жаренное на огне, потому что оно обладает более изысканным вкусом, хотя и теряет половину своей ценности. А вареное мясо, хотя и сохраняет в себе все свои питательные качества, испокон веков считалось едой рабов и черного люда вот почему он отдавал предпочтение жареному, опаленному диким огнем тайных знаний, и с жадностью пополнял их запасы, не зная ни меры, ни передышки.
Но ни от чего не освобождался Кучук, ничего не сгорало, все оседало в нем, как камень, как свинец, отравляло, душило, разило нечистотами, дымилось, клубилось адским дымом. Накопленные в нем доносы рвались наружу, как вырывается из человека все лишнее и ненужное. И чувствовал он уже себя будто неживым, несуществующим. С тоской посматривал на своих помощников по кухне, завидовал их спокойствию и беззаботности. Внешне жизнь была для него цепью томительных обязанностей, опостылевшего повседневного труда, а на самом деле каким же все это казалось благородным в сравнении с тем, что творилось в его падшей душе!
Может, так и скончался бы этот человек, собственно и не зародившись для жизни и мира в своей бессмысленной затаенности и бесцельной преступности, если бы не случай с султаном Сулейманом во время пышной встречи, подготовленной ему султаншей и их зятем Рустем-пашой.
Султан лежал без сознания в своих покоях, может, даже мертвый, султанша с сыном Баязидом и великим визирем Ахмед-пашой заперлись в куббеалты и никого туда не пускали, хотя все догадывались: советуется с сыном и садразамом, как захватить власть, кого устранить, кому снять голову, на кого положиться, кому не верить.
Но какие бы тайны ни были у людей и какими бы высокими делами ни были заняты эти люди, вечно не будут сидеть они без еды, вынуждены будут допустить к себе тех, кто должен их накормить, – так Кучук по праву ахчи-уста великого визиря все же пробрался в куббеалты вместе с подносчиками яств и напитков, распоряжался там, покрикивал на своих помощников, выказывал почтительность к высоким лицам, перед которыми оказался, и хотя не раз был с позором изгнан Баязидом, все же улавливал то слово, то взгляд, то даже молчание и, добавляя из своих неиссякаемых запасов тайных слежек, подозрений и подлостей, уже не сомневался: «Заговор». Собственно, он не слышал ни единого слова. И никто из евнухов не мог прийти ему на помощь. Потянул носом в куббеалты – вот и все его знания. Но разве дьявол не знает о боге во сто крат больше, чем все святые? Кучуку уже слышались слова, даже невымолвленные, из простого разговора Роксоланы и Ахмед-паши о садах Топкапы сами собой слагались слова угрожающе-преступные: «Нужно свалить старое дерево и посадить новое». Заговор, заговор! Ничто не существует, пока оно не названо. Кучук был уверен, что султанша плетет заговор против падишаха, сообщников не надо и искать, они рядом с нею, теперь следует только назвать это, раскрыть, донести его величеству – и раздвоенная жизнь Кучука найдет свое оправдание так же, как виновные найдут наконец свое наказание. Ведь сказано: «Вкусите же наказание…»
Еще ничего не зная, Кучук уже был уверен, что раскрыл заговор. Теперь надлежало немедленно сообщить об этом. Но кому? Султану? Султан лежит то ли жив, то ли мертв, ни единой живой души к нему не допускали. Тогда кому же? Куда кинуться? К великому муфтию? У того только молитвы и проклятия, а тут нужна сила. К шах-заде Селиму? Но пробьешься ли к нему и станет ли он тебя слушать, в особенности когда речь идет о его родной матери?
Кучук метался в молчаливом нетерпении. Не с кем посоветоваться, не у кого попросить помощи, а время летит, каждая минута несет ему либо поражение, либо победу, а он жаждал только победы. Иначе зачем же все его чуть ли не двадцатилетние страдания!
В отчаянии и безысходности Кучук кинулся к султанскому зятю Рустем-паше. Прислуживал ему целых десять лет, знал, как зол теперь дамат на Ахмед-пашу, который забрал у него государственную печать, решил сказать визирю не всю правду, а только половину – об Ахмед-паше, а уж там пусть как знает. Если все закончится лишь тем, что дамат столкнет Ахмед-пашу и снова станет садразамом, то и тогда он, Кучук, будет иметь свою выгоду, может, будет считаться довереннейшим человеком у султанского зятя.
Рустем-пашу Кучук нашел сразу. С другими визирями паша слонялся по Топкапы, надеясь, что будет допущен в куббеалты, поэтому когда столкнулся во втором дворе с незадачливым своим ахчи-уста, мало и удивился.
Кучук кланялся до самой земли, чуть ли не ползал перед Рустем-пашой.
– Тебе чего? – хмуро спросил тот.
– Хочу внести в преславные уши весть.
– Весть? – удивился Рустем-паша. – Таких, как ты, шатается здесь знаешь сколько?
– Весть о государственной измене, – прошептал Кучук.
Рустем схватил его за ворот, поднял, с силой опустил на землю.
– О чем, о чем? А ну, говори до конца, но если врешь, то самым большим куском от тебя останутся уши.
Кучук зашептал ему об Ахмед-паше, об убийствах, которые должны быть. Об угрозе жизни султана. Об…
Султанский зять схватил своей могучей рукой ничтожного евнуха и поволок за собой.
– Будешь со мной, – бормотал Рустем, – будешь где я. Не ищи мертвых коней, чтобы снять с них подковы. Всякая птица из-за языка гибнет.
Потом неожиданно крикнул своим людям, которые его сопровождали:
– Взять этого ошметка и вырвать ему язык!
Так сомкнулись над ничтожным человеком все случайности, которые были и должны были быть, и похоронили его под своими обломками. Потому что в этой жизни нет ничего вероятнее смерти.
Отмщение
Роксолана окружила себя женщинами. Старыми, молодыми, важными, владетельными и просто без всякого значения. Пряталась между ними, обложилась ими, будто тучей, стояла на шаткой, колеблющейся туче, а могла бы стоять на туче, как вседержитель.
Но султан ожил, вся сила стекалась к нему, притаившийся мир лежал на его ладони, и снова эта ладонь должна была обернуться для Роксоланы ладонью судьбы.
Целый день провела в садах Топкапы. Те, что под гаремом, что смотрели на Золотой Рог, на Стамбул. Розово-синий город и пепельные громады мечетей над ними – Баязид, Фатих, Селим, а между Баязидом и Фатихом холм Сулеймание, крупнейшей из всех джамий, которая словно бы возвышается, раскрыливается над Стамбулом, взлетает в небо, и этот гигантский город, пепельно-синий, холмистый, будто спина дракона, тоже летит ниоткуда и никуда, и она, усевшись на жесткой спине, бугрящейся куполами мечетей, с вздымавшими ввысь шпилями минаретов, то розовых, будто детское личико, то необыкновенно белых, будто призраки, тоже летит, но падает и падает в сады гарема, туда, где кипарисы и платаны, туда, где железные и иудины деревья, деревья для печали, для рыданий, для отчаяния.
День не принес ей ничего. Султан ожил и молился в мечети за свое спасение. Молилась ли она? Только отцовской молитвой: «Ущедри зовущую со страхом. Ущедри…»
Султан не звал ее, может, и не вспоминал, может, и вовсе забыл, и все забыли. Даже кизляр-ага Ибрагим куда-то исчез, пропали все евнухи, не охраняли, не следили, скрылись все враз, так, будто говорили: «Беги! Вырывайся на свободу!» А где ее свобода, за какими стенами, просторами и бесконечностью времени?
Сидела в своих мраморных, раззолоченных покоях, не спала до утра, не смежила даже век, невольно прислушивалась к каждому шороху, к журчанию воды в фонтане, к вскрикам своего исстрадавшегося сердца, утомленно посматривала на разметанные в черных настенных кругах золотые буквы священных надписей, трепетавших, как птицы в окнах. И сердце у нее в груди трепетало так же в ожидании неминуемого.
Почему никто не шел к ней? Куда-то исчез великий визирь Ахмед-паша, пропал кизляр-ага, и молчит, тяжко молчит Сулейман. Уже узнал, что хотела его смерти? Но видит бог, не убивала его и не посылала убийц, потому что лежал мертвый. А разве можно желать смерти для мертвого?
На рассвете неожиданно пришел вдруг зять Рустем. Скребся в двери, как пес, изгнанный хозяином, втиснулся на белые ковры приемного покоя султанши, понурый больше, чем всегда, лицо под черной бородой было синюшное, будто у утопленника.
– Что это с тобой? – вяло поинтересовалась Роксолана.
– Ваше величество, я снова великий визирь.
– И так рано прибежал похвалиться?
– Ваше величество…
– Какой же ценой? Кого-нибудь убил?
– Если бы…
Она посмотрела на него внимательнее. Слишком хорошо знала этого человека, к которому когда-то была благосклонной, потом возненавидела его, в дальнейшем снова вынуждена была ему покровительствовать, чтобы снова охладеть, может, и навсегда.
– Ага, – сказала, не скрывая злорадства, – уже знаю: должен кого-то убить. Может, меня? Потому и прибежал на рассвете. Не мог дождаться утра.
Рустем упал на колени, тупо мыча, пополз к ней по ковру.
– Ваше величество! Мама!
Роксолана брезгливо отодвинулась от своего зятя.
– Какая же я тебе мать?! Хочешь напомнить, что отдала тебе свою дочь? Так знай же – не я отдала Михримах, а султан. Убийца хотел иметь своим зятем тоже убийцу. Разве не ты убил Байду? А я если и имела еще после того какие-то надежды на твое очищение, то только потому, что у тебя славянская душа. Но теперь знай: человек может разговаривать на том же языке, что и ты, а быть величайшим преступником. Язык не имеет значения. А душа? Разве ее увидишь в человеке? Была слепой и теперь должна расплачиваться. Так зачем пришел – хвастать или убивать?
– Ваше величество, умоляю вас, выслушайте своего раба!..
В самом деле раб, и все здесь рабы, может, и сам султан тоже раб, только она свободна, потому что не поддавалась никому и ничему и не поддалась. Не боялась ни угроз, ни предсказаний. Когда солнце будет скручено, когда звезды облетят, и когда моря перельются, и когда зарытая живьем будет спрошена, за какой грех она была убита, – может, лишь тогда узнает душа ее, что приготовлено ей на этом свете. Но нет! Клянусь движущимися обратно, текущими и скрывающимися, и ночью, когда она темнеет, и зарей, когда она дышит, – буду бороться даже с безнадежностью, чтобы самой смерти навязать высокий смысл жизни, как зерно, которое умирает, чтобы жить снова и снова неистребимо, вечно.
– Кровь на тебя и на твоего султана падет, как листья на землю!
Сказала это или только подумала? Как бы там ни было, Рустем зашевелился неуклюже, готов был бы съежиться от ее взгляда и ее слов.
– Ваше величество! Моя ли в том вина? Слепым зеркал не продают. Пришел человек, сказал, донес.
– К кому пришел?
– Ко мне. К султанскому уху не был допущен. Ну, а без провожатого не дойдешь даже в ад.
– Выбрал тебя в провожатые?
– Ничтожный евнух с кухни. Я отправил его в ад. Но весть уже была во мне. Что я мог, ваше величество? Такое преступление. Измена. Я был благодарен аллаху, что он избрал меня оружием. Если бы можно было знать! Сердце как стеклянный дворец, лопнет – уже не склеишь.
Она поморщилась:
– Мог бы и не упоминать о своем сердце.
Но Рустем должен был выговориться, как будто надеялся очистить душу.
– Когда стоит большая мечеть, не надо молиться в малой. Я бросился к его величеству султану. Ведь тот подлый доносчик сказал, что заговор против падишаха затеял Ахмед-паша.
Заговор против падишаха. Заговор, заговор, заговор… Не надо было брать ей Ахмед-пашу. Не к каждому дереву прислонишься.
– И что же? – непроизвольно спросила зятя.
– Ахмед-паша попытался хитрить и тут. Поставленный перед султаном, взял всю вину на себя, упал на колени, молил о наказании и прощении. Мерзкие хитрости, как всегда у этого человека. Но когда спустили его в подземелье Топкапы, пришел туда сам падишах, и начали дробить этому хитрецу кости, Ахмед-паша выдал…
Рустем-паша умолк и начал вытирать пот на лице.
– Кого же выдал? Меня? – спокойно спросила Роксолана.
Рустем-паша молчал.
– Кого еще? – резко допытывалась она.
– Шах-заде Баязида, – шепотом ответил дамат.
– Больше никого?
– Больше никого, ваше величество.
– И тебя прислали убить меня?
– Я прибежал сам.
– Убить?
– Ваше величество, сказать!..
– Не испугался, что будешь наказан?
Он молчал и корчился на ковре.
– О Баязиде что знаешь? Не было никаких повелений?
– Не было.
– Хорошо. Береги Михримах. Может, хоть моя смерть поможет тебе.
– Ваше величество! Я помогу вам.
– Иди прочь! Сама встречу султана и его убийц.
– Ваше величество!..
– Иди!
Только теперь наконец могла признать, что осталась одна на всем белом свете. Еще день-два тому назад ей казалось, что может стать всемогущей и осуществить все, о чем думалось и не думалось, и ничто уже не стояло на пути, но ниоткуда не было и помощи. Двое сыновей, которые остались в живых, ей уже не принадлежали. Один должен был спасаться от гнева падишаха, другой равнодушно ждал трона. Она звала своих мертвых сыновей, а они отвечали ей молчанием. Еще вчера верила, что она единственно зрячее и разумное существо среди окружающего ее озверения, не подвластного разуму, заполоненного преступными инстинктами, но – о ужас! – теперь должна была убедиться, что какая-то неведомая сила гонит ее к гибели, точно так же, как и тех зверей, – зрелище жалкое и унизительное.
Перебирала годы, проведенные в неволе, в золотой клетке султанского дворца, видела себя несчастной девушкой, которая пыталась пением и танцами отгородиться от ужасов жизни, покорив молодого султана своей игрой и привлекательностью. Потом стала отборной самкой, которая каждый год дарила падишаху по сыну и стлалась на зеленых покрывалах его ложа, будто молодая трава, которую топчут и топчут с безжалостным наслаждением. Наконец мудрость, которая всегда была с нею, мудрость, посеянная еще в родительском доме, восторжествовала и начала давать щедрые плоды, а плоды мудрости бывают и сладкие, и горькие. Ей выпало испить до дна чашу горечи. Что ж, она не испугается, не отступит. По ночам мы блуждаем по кругу и сгораем в собственном пламени. Проклинать врагов? «Да исчезнут, как вода протекающая… Да исчезнут, как распускающаяся улитка; да не видят солнца, как выкидыш женщины». А что проклятье? Ветер, который летит и не возвращается. Она и сама теперь как дуновение ветра, как всплеск мысли во тьме небытия, – не станет ее, а мысль будет жить, будет биться, взлетать над всем сущим на невидимых крыльях ее страданий и любви ее сердца.
Неожиданно для самой себя Роксолана хлопнула в ладоши и служанке, которая появилась в покое, велела принести письменный прибор. Потом тут же забыла о своем велении, долго купалась в теплой розовой воде, разглаживала перед зеркалами еле заметные морщинки в уголках глаз, медленно водила ладонями по своим шелковистым бедрам, любовалась стройными, крепкими ногами. Постарайся обрести ноги, которые помогли бы тебе спастись в день Страшного суда. Смех и грех! Неужели она должна умереть еще сегодня? И больше не будет жить это тело, словно гиацинт из одиноких султанских снов; и это лоно, словно топаз огненный; и эти глаза, словно сапфиры немощи и боли; и эти уста, словно холодный рубин? Зато освободится ее душа, вознесется, словно бриллиант, что был брошен в грязь улиц и дорог, а потом поднят оттуда рукой Высочайшей. Слышишь, султан? Разводи костры, чтобы высушить свои барабаны, промокшие от слез, пролитых по убитым тобою, слез женских и детских, слез земли, неба и самого бога! И я тоже сгорю на этих кострах, и только наша любовь, пережив все твои преступления, посетит нас во тьме наших могил!
Горько улыбаясь, шептала Роксолана слова древнего арабского поэта: «О друзья! Видали ль вы когда-нибудь в жизни жертву, которая плакала бы от любви к убийце? Мы оба плакали или готовы были заплакать от любви друг к другу, и ее слеза скатилась раньше, чем моя».
Только теперь вспомнила о своем намерении написать султану и испугалась, что не успеет. Разбрызгивая воду, оставляя на мраморном разноцветном полу мокрые следы маленьких, узких ног, отстраняя служанок, которые бросились ее вытирать, нагая выскочила из купальни, съежилась на диванчике в своем обновленном зодчим Синаном покое (перед смертью, перед смертью!), отправляя свободной левой рукой сладкие орешки в рот, начала торопливо писать, не заботясь о стройности слога, лишь бы только сказать мрачному человеку в золотой чешуе все, что она хочет ему сказать. В этих словах изливался весь ее дух, который утончался, обострялся и закалялся в противоборстве с величайшим врагом ее жизни, с врагом, которого слепая рука судьбы сделала ее самым близким человеком:
Мое отчаянье, враг мой беспощадный!
Ядовит твой дух и пагубны все силы.
Дьявол или бог помощники твои
Усилия любые разбиваются о твой отпор.
Ты грозный, сильный, желанный и дорогой
В любви ли, в ненависти – все едино.
На расстоянии руки иль в дальних странах
Меня ты держишь, будто зверь несчастную добычу.
Знаешь обо мне больше, чем все на свете боги,
Ибо окружил меня глазами всюду,
Не скрываю я ни слова и ни вздоха,
Ни взгляда, ни печали, ни разочарования.
Знаешь мои ночи и ожидания,
Знаешь тропинки в садах и сны над морем,
Но, ослепленный могуществом, не видел,
Какая ненависть разрослась в моем сердце.
Преступник, убийца, фальшивый законник!
Нечестно собираешь дань и славу моих вздохов.
Спахии твои идут под грохот барабанов,
И рушится мир, как повергнутые горы.
Смеешься над моим богом, над моими песнями и чуткостью,
Презираешь землю и все живое, кроме себя,
И не видишь острого копья в моей руке,
Занесенной над тобой безжалостно и грозно.
О враг любимый! Не могу я без тебя!
Глухими будут ночи без вздоха твоего,
Немыми и поседевшими дороги – без твоих шагов.
Небеса и воды будут темными без твоих глаз.[48]48
М а ш а л л а! – ритуальное мусульманское восклицание.
[Закрыть]}
Долго сидела, уставившись в лист лиловой бумаги, испещренный ее почерком. И это ее отмщение? За обиды собственные, земли своей и всего мира? А какое ей дело до мира и какое дело миру до нее? Была женщиной, а женщине для полного счастья необходимо хотя бы иногда почувствовать слабость и беззащитность. Хотя бы перед лицом смерти. Взяла калам, дописала внизу: «Я хотела укрыться от солнца в тени золотого облака, но холодный ветер отогнал облако. Ваша несчастная Хуррем Хасеки».
Как была, нагая побежала к двери. Мертвые сраму не имут.
– Ибрагим!
Кизляр-ага стоял там. Уже стерег султаншу, чтоб не исчезла. Пусть глотнут шербет мести из чаши нашего могущества.
– Войди! – велела султанша кизляр-аге.
Даже главный евнух вынужден был закрыть глаза от ослепительного сияния тела Роксоланы. Не осмеливался взглянуть на то, на что никто на смел взглянуть, не рискуя потерять голову.
Она запечатала письмо своей печатью вложила в руку кизляр-аги.
– Отнеси его величеству падишаху! И не мешкай! Я хочу быть еще живой, пока султан будет читать это.
Ибрагим молча поклонился. Будто не услышал ее последних слов или же не хотел заверять султаншу, что ей ничто не угрожает. Подметая ковер своей широкой одеждой, вышел из покоя.
Она оцепенело стояла на том месте, где отдала Ибрагиму свое письмо. Отдала все, что имела. Мир кончался для нее. Вот так заканчивается мир. Как молился ее отец в великий четверг на страстной неделе? «Да молчит всякая плоть человечья, и да стоит со страхом и трепетом, и ничтоже земное в себе да не помышляет…»
А солнце, поднявшись над Босфором, рассыпало золотые брызги по ту сторону разноцветных окон, и Роксолана невольно повернулась лицом туда, и далекая, еще с детства улыбка появилась на ее побледневших устах. Внезапно отцовская церковь приплыла к ней из дальней дали, и смех прокатился по церкви, и задрожала золотая паутина в дальних углах, куда едва проникали слабые огоньки свечей, и сердце ее рванулось из груди – жить! Сердце, как ребенок, хочет всего, что видит, а видит оно жизнь. Солнце, небо, деревья и птицы на ветвях, даже этот холодный мрамор – все это жизнь. Неужели же не для нее и почему не для нее?
А к жизни был лишь короткий дворцовый проход. От покоев Роксоланы до пышных покоев Сулеймана.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.