Текст книги "Роксолана. Страсть Сулеймана Великолепного"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
Сулейман сидел в своем просторном помещении, вслушивался в журчание воды в мраморных узорах трехступенчатого фонтана, смотрел на положенные на колени свои старые большие ладони, удивляясь и ужасаясь одновременно, как они безнадежно пусты. Добыл столько земли, а единственной женщины не мог удержать. Перед глазами у него простиралась зеленая и холодная земля без ветров и без солнца, лунное сияние, вспышки зарниц, грозы, утренние росы все это он помнил, как помнил мутные, ленивые славянские реки, болота и острова, всегда слишком узкие мосты, зайца, перебежавшего ему дорогу перед переправой, бесконечные дожди. Какие дожди он вынес! Потоки и потопы, конец света, захлебывался в этих дождях, как малое дитя в купели, как захлебываются словами неискренности косноязычные придворные поэты, содрогался от холодных прикосновений воды, но каждый раз согревался мыслью о женщине, которая ждет его где-то в столице, мечтал положить свою голову на ее грудь, напоминавшую ему двух теплых белых голубей.
Теперь, одержимый первозданным ощущением своей неограниченной власти, должен был метаться между величием и безумством, отбросив свою любовь к этой женщине, забыв о чувствах, которые уже давно не подают голоса и не освещают ему темный путь, который надлежит пройти. Путь к жизни или к смерти?
Он никогда не давал жизни, а только смерть, привык делать это спокойно, равнодушно, ему казалось, что смертью он совершенствует жизнь, очищает ее и освобождает для высших целей, ибо лучше иметь своими подчиненными трупы, чем живых неверных. Теперь должен был выбирать между жизнью и смертью. Держал в руках меч и закон и не видел спасения. Меч и закон. Измена карается мечом. Отрубить голову и выставить ее перед Баб-и-Кулели, а тело спустить по каменному колодцу в Босфор, в ад. Потому что за попытку покушения на султана, лишить его жизни – только закон и меч. Сына он казнить не может, это сделает его брат, когда станет султаном и исполнит закон Фатиха. Но эту женщину, которая прожила как избранница судьбы, не имея на то никаких заслуг, он должен покарать, потому что она замахнулась на престол.
Когда из уст презренного предателя Ахмед-паши упало имя Хуррем, Сулейман не поверил, а потом обрадовался и поскорее дал знак своим дильсизам навеки заткнуть глотку этому ничтожному доносчику. А вдруг передумает и откажется от своих слов! И испортит султану радость от того, что наконец перед ним настоящий враг. Шах избегал стычек, скрываясь в своих горах. Папы умирали один за другим и только сотрясали воздух проклятиями, которые не долетали до султана. Император Карл, обессилев в противоборстве с падишахом, отдал Испанию сыну Филиппу, а императорскую корону мелочному Фердинанду. Польский король трусливо ежился при одном имени Сулеймана. Царь московский Иван? Был слишком далеко. До конца жизни не дойдет сюда, даже если бы и захотел это сделать. Без врагов же человеку не жить, а могущественному властелину тем более. И наконец у него был враг настоящий, преданный, такой близкий, что их не разделяло даже дыхание.
Его Хуррем, его Хасеки – враг. Изменница. Покусилась на его жизнь. Хотела его смерти.
За смерть – только смерть. Она будет казнена вот здесь, на четырехугольном кожаном коврике, разостланном на роскошных султанских коврах. Виртуознейший палач империи срубит ей голову быстро, умело, без боли, тайна будет соблюдена, никто не будет видеть и знать, голову не выставят перед воротами Соук-чешме, тело предадут земле, не сожгут, не бросят стервятникам. Так восторжествует закон и меч.
Спокойно, с холодным сердцем Сулейман обдумывал все, что должен сделать. Пользовался султанским правом и привилегией размышлять даже тогда, когда решение уже принято. Да, он ублаготворит закон и меч. А что же ему остается? Перебирать свои одинокие старческие сны, считать капельки крови, которые вытекают у него по ночам из носа, слушать крик совы где-то за окнами? И никогда не засверкает ему бессмертная улыбка Хуррем, не зазвенит ее единственный голос, не зазвенит, не прозвучит. Машалла!48 Ни меч, ни закон не заменят любви. И ничто не заменит. Кто сказал, что он должен казнить единственное дорогое существо на земле? Кто сказал, что она виновна? Может, это он сам виновен? Пока ты султан, должен жить. Пусть умирают другие. Умер сам – сравнялся со всеми. Умирать султаны не имеют права. К тому же он не верил в преступные намерения Хуррем. Мог позволить себе роскошь верить только в то, во что хотел верить. А особенно потому, что все здесь было таким зыбким и неопределенным. Покушение на его жизнь? Но как можно покушаться на жизнь мертвого? Ведь он лежал мертвым день, и два, и три. Слышали о сговоре Хуррем и его самого младшего сына? Кто же?
Буквально: чего желает бог!
Если и мог кто об этом слышать, так только единственный аллах, всемогущий, милостивый и милосердный. А сказано ведь в книге книг: «О вы, которые уверовали! Поистине среди ваших жен и ваших детей есть враги вам, берегитесь же их! А если пропустите, и извините, и простите… то аллах прощающ, милосерд!»
Вчера, молясь в Айя-Софии за свое воскрешение, султан еще не знал об измене Хуррем, поэтому не мог посоветоваться с великим муфтием Абусуудом. А если бы посоветовался? Этот ученый потомок ассирийцев был упрям, как пять тысячелетий истории. Он чесал бы свою бороду и упорно ссылался бы на шариат. А шариат – это справедливость, не знающая ни милосердия, ни пощады. Для спокойствия в государстве предатели должны быть уничтожены так твердит шариат. И муфтий будет повторять эти слова, ибо над ними аллах. Но ведь аллах и над султаном? А что говорит аллах? «Мы не возлагаем на душу ничего, кроме возможного для нее». Для его души невозможно убить Хуррем. Что это даст? Спокойствие в государстве? Но ведь закон не обеспечивает спокойствия, так как он не способен к размышлениям. Муфтий, как и закон, захочет только позора султану. Казнить такую женщину – позор пожизненный. Ее знал весь мир. Короли и королевы, прославленные художники и ученые, послы и путешественники, воины и простой люд. Разве можно убить такую женщину? Перед нею должен склониться даже закон! Его, Сулеймана, назвали Кануни, то есть Законодателем, – он упорно давал миру новые и новые законы, не предполагая, что может когда-нибудь стать их жертвой. Он добыл величие своими походами и своим разумом и знал, что первейший признак величия – покоряться закону, как покоряется ему простой смертный, хотя и знаешь, что закон не дает выбора. Но, как султан, он имел еще меч, а меч давал выбор. Он либо карает, либо покоится в ножнах. Кто помешает ему оставить свой меч в ножнах? Величие можно добыть и в любви. Недаром ведь прославленный итальянский художник сказал о нем: «У великого человека и любовь бывает великая, если его сердцем овладеет необычная женщина».
Он был несправедлив к своей Хуррем и жесток. На долгие годы оставлял ее в холодных стенах гарема. Равнодушно смотрел на смерть ее сыновей, утешая себя мыслью, что потомков для трона еще хватает. Не предотвращал ее старение, хотя и замечал, как изменялось ее лицо с течением лет. Там пожелтело, там пятнышко, там пересохшая кожа, там морщинка. Морщинку на лице любимой женщины не разгладит своими поцелуями даже миллион ангелов. Годы оставляли в ней жестокие свои следы, но он утешал себя тем, что Хуррем становится для него еще дороже, а тело словно бы еще более желанным, в нем исчезли дикость и несовершенство, и было оно словно бы райский подарок. Говорил ли он ей об этом, умел ли сказать подобные слова в своей султанской закостенелости?
Все отдавал своим законам и своим воинам. А его законы и его воины жили только тем, что ждали войны, ждали смертей. Пыль на лицах его воинов, на их оружии, в их глазах, в их душах. Серая пыль смерти, которой он хотел засыпать весь мир.
И его Хуррем, единственное живое существо в этом царстве небытия, неужели и она должна отдать свою жизнь?
Пытался представить ее. Знает ли она о его колебании между ее жизнью и смертью? Из золотых сумерек выплывало ее лицо, но было замкнутым, не обращалось к нему ни единой черточкой, не откликалось, не подавало признаков жизни. Как крепость, которую ты хочешь взять приступом, лицо замкнуло все ворота, убрало мосты, выставило непоколебимых защитников твердость, незыблемость, и не заглянешь за валы, палисады и стены.
В этот миг Сулейман почему-то вспомнил каймакчи из Гянджи. Почему тогда, на рассвете, не отдал он Сулейману свой каймак, несмотря на то что султан даровал ему жизнь?
Повез каймак от победителя и повелителя, а куда, кому? Неблагодарность. Все неблагодарны, может, потому так мало милосердия на свете.
Ох, как хотелось ему покорить Хуррем! Чтобы пришла сюда, упала к ногам, плакала и умоляла, умоляла и плакала, а он проявил бы свое великодушие, отомстил бы за измену великодушием, оставаясь твердо-неприступным, хотя и без привычного самодовольства, которое всегда испытывал от своего высокого положения. До конца доволен был лишь тогда, когда покорность выражали ему с величайшей старательностью, без какой бы то ни было изобретательности и, если так можно сказать, изысканности, а грубо, крикливо, почти дерзко. Жил среди дерзкой покорности и теперь удивлялся, почему эта женщина уперлась и замкнулась перед ним, как неприступная крепость. Почему? Как смеет? Разве не понимает, перед каким страшным выбором стоит он, ее повелитель и ее раб?
И не знал, что крепость открыла ворота и выпустила всадников на белых конях и золотые трубы, сверкнув в лучах солнца, заиграли радостный марш прощения и проклятия, проклятия и прощения.
Огромный кизляр-ага, втиснувшись боком в просторный султанский покой, поставил на восьмигранный столик перед падишахом золотое блюдо со свитком лиловой бумаги, опечатанной печатями Роксоланы, и исчез, как дух. Ночь смешалась с днем, а день с ночью. Сколько дней минуло с тех пор, как он заперся в своем одиночестве?
Сулейман протянул к свитку руку и испуганно отдернул. Снова протянул ее к столику, но рука налилась свинцом и не слушалась. Тогда он подался вперед всем телом, прижался к столику грудью, с трудом поднимая руки, дрожащими пальцами сорвал багровые печати и задохнулся, увидев знакомое письмо. Торопливый, гибкий, исполненный чувственности почерк, где каждая буква казалась ему всегда отсветом ее чарующей, покорной и вечно неуловимой души. Он преодолевал неоглядные просторы, и не было с ним никогда никого, кроме бога, меча и скакуна, а потом прилетали эти письма, написанные гибким, торопливым почерком, и он становился богатейшим человеком на свете, и счастье его не имело пределов. И теперь, когда сидел и мучился от сознания своей жестокой старости, как сухой тополь, от которого нет ни тени, ни плода, и уже не ждал ниоткуда спасения, прилетело это послание с самым дорогим письмом, и вкус жизни возвратился к нему, хотя еще миг назад казалось, что уже не вернется никогда. Неужели он любил то, что она писала, больше, чем ее самое? Может, это только старость, когда уже не увидишь больше нежных изгибов и углублений на теле любимой женщины и угасшая страсть не прорвется в тебе, не вызовет из прошлого сладкую силу, не оглушит, как удар барабана, не заискрится в мозгу темной зарей жажды. Потому что уже и мечеть обрушилась, и михраб в ней не стоит[49]49
Турецкая поговорка: «Мечеть рухнула, а михраб на месте».
[Закрыть].
Кинул взгляд на первую строчку письма, и то ли стон, то ли рычание вырвалось у него из груди.
Мое отчаяние, враг мой беспощадный!
Раньше его обжигал свет от нее, а теперь обожгла ненависть. Они взбирались на гору любви вместе, но когда достигли вершины, он остался стоять там неподвижно, а она соскользнула вниз.
Ядовит твой дух и пагубны все силы.
Оставляла ли она ему надежду в своих словах? В отчаянии и стонах он пробирался сквозь жестокие строчки, надеясь на всплеск света, веря в великодушие Хуррем больше, чем в свое собственное.
И был вознагражден за веру и терпение, снова сверкнула ему ее бессмертная душа, ее доброта и милосердие.
О враг любимый! Не могу я без тебя!
Рушились стены дворца, содрогалась земля, море поглощало сушу, холод уже давно заливал его ледяными волнами, а тут ударил резкий свет, упала на него яркая звезда, прокатилась в нем и покатилась, ослепила, ошеломила, но одновременно и озарила в нем последнее зернышко живой жизни, которое еще могло прорасти над неизбежностью и временем и соединить небо и землю, как радуга.
Грузно поднявшись на ноги, укутываясь в свой широкий шелковый халат, даже не надев на ноги сафьянцы, босиком пошел по короткому проходу, ведшему к новым покоям Хасеки.
Никого он не встретил, все исчезло, замерло, притаилось, дрожало от нетерпения и разочарования. Султан шел к султанше один без судей и палачей, никого не призывал на помощь, не взял с собою даже меча или хотя бы ножа. Может, хотел удушить ее голыми руками?
Наверное, и Роксолана подумала то же самое, ибо, увидев султана с лихорадочным блеском в глазах, покачнулась ему навстречу так, будто подставляла под его цепкие холодные пальцы свою нежную шею.
А он, снова то ли стеная, то ли рыча, тяжко упал перед нею на колени, так что она даже отступила испуганно, и даже евнухи, притаившиеся в своих укрытиях за окнами Роксоланы, в ужасе закрывали глаза, чтобы не быть свидетелями зрелища, за которое каждый мог поплатиться головой. Никто ничего не видел, не слышал, не знал.
Роксолана смотрела на султана, видела его жилистую загорелую шею в широком воротнике халата, почему-то не могла оторвать взгляд от одной жилки, горбатой, будто всадник на коне, который в вечной поспешности скачет, скачет, не зная куда. Ей почему-то внезапно показалось, что жилка эта стала хрупкой – вот-вот надломится, развеется в прах и наконец остановит свой вечный бег.
И неожиданно ей стало жаль этого старого человека, и что-то заплакало в ней, подало голос милосердия и надежды. Как кукушка, которая кукует над орешником в сережках.
Захлебываясь от рыданий, Роксолана упала навстречу Сулейману, а он осторожно гладил ее теплые волосы и глухо бормотал стих Руми:
Селим
Дни были переполнены пустыми и мелкими церемониями. Моление в Айя-Софии. Посещение султаном и султаншей джамии Сулеймание, которую уже заканчивал Коджа Синан. Малые и большие переезды султанского двора то в летний дворец на Босфоре, то обратно в Топкапы. Придворные должны были заявлять о своем желании быть в свите Сулеймана, тогда султан сам просматривал списки и выбирал лишь тех, кого хотел взять с собой. И всюду должна была быть с ним Хуррем. Он словно бы хотел показать, как высоко ставит свою Хасеки, как прочно связаны они долгом, любовью, будущим. Ничего не случилось, ничего не было, все умерло в таинственной неприступности Топкапы. Целые сонмища дармоедов, окружавших султана, должны были убедиться в незыблемости трона, в постоянстве чувства падишаха, в твердости его намерений всегда защищать доброе имя султанши, которая стала как бы его второй сутью. Была с ним всюду. Должна была проявлять солидность, томилась во время бесконечных церемоний, смеялась вместе с султаном на открытых вечерах в Топкапы, которые устраивались после вечерней молитвы Сулеймана в Айя-Софии. Когда Сулейман приезжал с молитвы, двери в зал под куполами открывались и все придворные, вплоть до евнухов гарема, отталкивая друг друга, наперегонки бежали к низеньким столикам, чтобы занять место, да еще и протиснуться как можно ближе к падишаху. Сулейман с Роксоланой уже сидели за своим столиком и не без насмешливого удовольствия наблюдали за этой суетой.
Те, кто ждал смерти Роксоланы, первыми поверили в новое вознесение султанши и изо всех сил добивались ее милостей, обращаясь к ней с множеством мелких просьб, и она удовлетворяла их, словно бы для того, чтобы убедиться в своей силе. И делала это каждый раз через султана, испытывая его терпение, к Рустем-паше не обращалась ни разу – зять стал противен ей, может, и навсегда.
Каждое лето Стамбул задыхался без воды. Двенадцать сел снабжали столицу водой, и все было мало. Возле чешм всегда толпились водовозы, доставлявшие воду тем, кто им платил. Бедноту оттесняли и отгоняли султанские суёлджи. Воду перепродавали, ее воровали, потихоньку отвозили в свои сады, в огороды, ставили фонтаны для питья, тянули в собственные хамамы, пренебрегая законом, согласно которому для присоединения к главному стамбульскому водоводу Кирк-чешме нужно было разрешение самого султана. Стамбульские купцы пожаловались Роксолане на великого визиря Рустем-пашу, который забрал почти всю воду из Бедестана и тайком провел ее в сады своего дворца, поставленного на краю Ат-Мейдана.
Она пошла к султану и добилась, чтобы тот наложил на дамата сто тысяч акча выплаты за украденную воду.
Стамбул заговорил о справедливости Хасеки.
Два сирийских купца привезли в Стамбул янтарные зернышки, из которых изготовляли горячий напиток, имевший цвет и горячий дух тела черных невольниц. Напиток назывался кахве. Сирийцы открыли в Тахтакое кахве-хану, и народ повалил туда валом, так что муллы перепугались этого напитка и поскорее бросились с жалобой к шейх-уль-исламу. Абусууд издал фетву о запрещении нового напитка. Сирийцы, по совету мудрых людей, написали жалобу султанше, добавив к жалобе сумочку с кахве. Роксолана пригласила к себе Сулеймана и угостила его напитком.
– Что это? – спросил султан. – Я никогда не пил такого.
– А кто пил? – засмеялась Роксолана.
– Этот напиток возвращает человеку молодость.
– Я рада, что ваше величество так думает. К сожалению, великий муфтий запретил этот напиток.
– Запретил? Почему же я ничего не слыхал и не знаю?
– Вам никто не сказал. Шейх-уль-ислам в своей фетве ссылается на Коран. Но в Коране нет ни единого слова об этом напитке.
– Как он называется?
– Кахве.
– А из чего изготовляется?
– Обыкновенные зернышки с деревца, растущего в Аравии. Размолотые, варятся с водой. Что здесь недозволенного?
– В самом деле. Я подумаю.
Султан заставил великого муфтия отменить фетву. Кахвехане охватили пол-Стамбула, будто пожар. Вскоре их было уже около полусотни в Бейоглу, в Бешикташе и даже в султанском Стамбуле по эту сторону Золотого Рога.
От Фердинанда, который после добровольного отречения Карла стал императором, прибыл посланник, молодой фламандец Ожье Гизлен Бусбег. Привез богатые подарки султану и султанше, а еще надеялся поразить таинственного восточного властелина не столько подарками, сколько своими знаниями, потому что учился в лучших университетах Европы, много путешествовал, собирал древности, любил историю, искусство, разбирался во всем редкостном и необычайном.
Султан устроил пышный прием императорскому послу. Перед воротами Соук-чешме на огромном зеленом ковре был поставлен Золотой трон из диван-хане, и на троне сидел падишах в красно-золотом кафтане с отпашными рукавами для целования, свисавшими до самого ковра, а рядом с ним султанша Хасеки – голубое атласное платье в золотой сетке, шея, руки, голова залиты потоками бриллиантов и изумрудов, и глаза притаенно зеленоватые, будто вся ее жизнь.
Справа от султана в белом с зеленым широченном халате стоял великий муфтий Абусууд, возле него, в зеленом, три главных имама империи. Слева, где сидела Роксолана, – в багряном с золотом кафтане великий визирь Рустем-паша и три визиря дивана. За троном среди семи султанских телохранителей – великий драгоман империи Юнус-бег, слева и справа под аркадами – темнолицые янычары, а ближе к султанскому ковру – ряды дильсизов в золотых латах и золотых высоких шапках. С трех сторон дворцовой площади выстроились вельможи в высоких тюрбанах, в золотых, красных, зеленых, синих, в зависимости от положения, кафтанах, а позади вельмож неподвижно торчали на белых конях всадники из султанской охраны, готовые снести голову каждому, кто преступит дозволенную межу.
Посла, одетого в рытый бархат, буфастые коротенькие штаны, в какой-то странный берет с пером (все выглядело очень убого в сравнении с тяжелой султанской роскошью), подвели к трону вельможи с золотыми посохами, и как только Бусбек ступил на зеленый ковер, два огромных дильсиза крепко схватили его под руки и почти поднесли к трону, не дав промолвить ни единого слова, наклонили к султанскому рукаву, чтобы поцеловал.
Жилистый фламандец попытался было упираться, но его ткнули лицом в шершавую, протканную чистым золотом ткань и потащили назад, так что он даже не успел удивиться.
Впоследствии Бусбек, прожив целых семь лет в Стамбуле, напишет свои «Legationis turcicae epistolae», в которых попытается развеять представления европейцев об ужасах, которые якобы царят в Османской империи. Но о своем первом приеме, пышнейшем и одновременно позорнейшем для достоинства посланника самого императора, он не скажет всей правды, отметив: «Вел переговоры с Сулейманом».
Зато имел счастье, быть может, единственный из иноземцев, видеть, в какой пышности живет султанша Хасеки, а спустя некоторое время был допущен к ней в покои, теперь уже не по ее прихоти или просьбе, а по велению самого падишаха. Сулейман хотел, чтобы весь мир видел, в каком согласии живет он с этой мудрой и необыкновенной женщиной, ради которой поломал уже не один установившийся обычай и готов был поломать все, что станет помехой в его любви к Хуррем.
Роксолана приняла Бусбека в покоях валиде, которые более всего подходили для этого – во-первых, потому, что были сразу же за неприступными воротами гарема, а во-вторых, считала, что европейцу приятно будет увидеть картины Джентиле Беллини на стенах зала приемов.
Посол уже не красовался в своих фламандских штанишках, был в широкой, похожей на османскую одежде, но кланялся не по-османски, без рабского ползания по коврам, а легко, грациозно, словно бы пританцовывая.
Роксолана пригласила его сесть на подушки и угостила плодами. Сожалела, что рядом с нею нет теперь Гасана. Снова окружена была прокисшими евнухами, которых стыдно было показывать постороннему человеку, снова почувствовала на себе гнет рабства и позора. Улыбалась послу хотя и властно, но в то же время как-то болезненно. Хорошо, что посол не заметил этого, потрясенный неожиданным счастьем беседовать с всемогущей султаншей в неприступном гареме.
Они обменялись малозначительными словами, говорили по-латыни, затем Роксолана перешла на немецкий, удивив посла, который не очень свободно владел этим языком.
– Удивлению моему нет предела, ваше величество! – воскликнул Бусбек. – Вы владеете столькими языками!
– Что же в этом удивительного?
– Вы великая султанша великой империи. А империи никогда не признают никаких других языков, кроме своего собственного.
– А известно ли вам такое понятие, как великая душа? – спросила Роксолана. – Кажется мне, что величие души не имеет ничего общего с границами государств.
– Вы дали мне надлежащий урок, ваше величество. Но поверьте, что я старательный ученик. Собственно, вся моя жизнь – это учение. Дипломат? Это недавно и не главное для меня. Привлекает меня история, ее свидетельства, памятники человеческого умения и деяния. Может, ради этого и рвался в Стамбул.
Роксолана устало опустила руки на диванчик.
– Сюда все рвутся ради этого.
– Я готов был сразу кинуться собирать старинные вещи! – воскликнул Бусбек. – Чуть ли не в первый день своего пребывания я уже нашел редкостную греческую монету! А какие манускрипты продаются под руинами акведука Валента! Я смотрел и не верил собственным глазам.
– Что ж. Книги живут дольше камня. О людях я уже не говорю.
– Но книги – это люди! Это память, продержавшаяся тысячелетия.
– Вы думаете, женщину могут интересовать тысячелетия? – засмеялась Роксолана. – Для женщин дорога только молодость. И больше ничего. Но я не женщина, а султанша, поэтому охотно познакомлюсь со всем интересным, что вам удастся найти в Стамбуле. Я тоже люблю старинные рукописи. Но только мусульманские. Других в султанских библиотеках не держат.
– Ваше величество, в ваших руках целый мир! При вашей образованности, ваших знаниях…
– Что общего между моими знаниями и теми богатствами Стамбула, о которых вы говорите?
– Но, ваше величество, вы уже давно могли бы стать владетельницей собраний, которых не знал мир!
– Не думала об этом.
– Но почему же? Разрешите заметить, что это… У вас в руках высочайшая власть…
– Власть не всегда направляется так, как это может казаться постороннему глазу.
– О вас говорят: всемогущая, как султан!
– Вполне возможно, вполне. Но в определенных границах, в определенных и точно обозначенных. Пусть вас это не удивляет.
– Меня все здесь поражает, если не сказать больше! Во время приема вы сидели на троне рядом с султаном. Первая женщина в истории этой величайшей империи и, кажется, всего мусульманского мира. Я счастлив, что был свидетелем такого зрелища. А какой счастливой должны чувствовать себя вы, ваше величество!
– Вы только мужчина, и вам никогда не понять женщину.
– Простите, ваше величество. Я знаю, что вы не только султанша, но и мать. Я слышал о ваших сыновьях – это наполняет мое сердце сочувствием и печалью. Позвольте сказать, что мне показалось странным отсутствие во время приема шах-заде Селима. Ведь он провозглашен наследником трона. И, говорят, ныне пребывает в Стамбуле. При дворах европейских властелинов принцы…
– Шах-заде Селим занят государственными делами, – быстро сказала Роксолана. – Так же, как и шах-заде Баязид. Государство требует…
Не могла подыскать подходящего слова, удивляясь своей беспомощности, украдкой взглянула на посла – заметил ли он ее растерянность? Вряд ли. Был слишком молодым и неопытным, к тому же никак не мог поверить, что разговаривает с самой султаншей.
– Ваше величество, простите за дерзость, но должен вам сказать, что я не верю… не могу поверить, что у вас взрослые сыновья. Мне кажется, будто я старше вас. Вы такая молодая. Тайна Востока?
– А что такое старость? Может, ее и вовсе нет, а есть только изношенность души. У одних души изношены уже смолоду, у других не тронуты до преклонных лет. Что же касается моих сыновей… Мой самый старший, Мехмед, был бы ныне таким, как вы… А Селим всего лишь на год моложе.
– Но это уже зрелый мужчина!
– Да, зрелый.
Могла бы еще сказать: перезрелый. И не только для трона – для жизни. Почему султан избрал его наследником? Потому, что был старше Баязида? Или потому, что внешне поразительно похож на нее? Хотя ничто не объединяло его с матерью, кроме рождения. Равнодушный ко всему на свете, кроме пьянства и разврата, с тупым, обрюзгшим лицом, этот рыжебородый мужчина не вызывал у нее ничего, кроме страха и отвращения. Из всех известных ей зол только ненависть была хуже равнодушия, но Селим, кажется, никогда не сумел бы различить этих чувств, разве что догадался бы позвать своего верного Мехмеда Соколлу и сказать: «А посмотри-ка, что там такое?» Если его дед Султан Явуз сам срезал драгоценные камни с тюрбанов убитых врагов, а султан Сулейман хотя бы смотрел, как это делают для него янычары, то Селим разве что удосужился бы послать кого-нибудь и сказать: «Пойди-ка, принеси сюда вон то». А сам даже пальцем бы не пошевельнул.
О том, как он начал пить, была даже байка. Роксолана и сама готова была поверить в эту побасенку, ибо откуда же нашло на него все это? А рассказывали так. Дескать, еще будучи подростком, прогуливался он по столице со своей свитой и на одной из улиц встретил молодого османца, который повел себя очень дерзко.
– Ты знаешь, что я шах-заде? – закричал Селим.
– А ты знаешь, что я Бери[51]51
Б е р и – свободный, независимый. Здесь: прозвище «Свободный Мустафа».
[Закрыть] Мустафа? – не испугался тот. – Если хочешь продать Стамбул, я куплю. Тогда ты станешь Мустафой, а я шах-заде.
– Да за что же ты, несчастный, купишь Стамбул?
– За что? А тебе какое дело? А много будешь разглагольствовать, я куплю и тебя, ибо кто ты, как не сын рабыни, то есть раб, а раб – это не человек, а просто вещь, которую следует продавать на торгах.
Пьяного заперли в зиндан, а наутро поставили перед разъяренным Селимом. И тот затопал ногами на Бери Мустафу.
– Как посмел ты, сын шайтана и свиньи!..
– О сын всемогущего властелина, – упал на колени Бери Мустафа, – если бы ты вчера был в таком состоянии, в каком находился я, ты отдал бы за это господство над всем миром.
Селим отведал и оставил возле себя Бери Мустафу, чтобы пить вдвоем. Сменил ему имя, а с течением времени окружил себя еще большими бездельниками и прожигал время в гульбищах, в попойках, в поездках на охоту, пропадал в своем гареме, не заботился ни о чем, кроме удовольствий. Попадая на торжества к султану, Селим либо говорил глупости, либо бормотал что-то на охотничьем жаргоне. Ел как обжора. На охоте бежал впереди собак. Провозглашенный наследником трона, устроил ученый спор с улемами и швырял сапогом в лицо тому, кто пытался с ним не соглашаться. Более всего любил состязания всадников на ослах, победителям вручал золотой прут. Ни о чем не заботился, ни о чем не думал, во всем полагался на Мехмеда Соколлу, который к своей врожденной ловкости старательно и упорно прибавлял учение всюду, где только был, и с годами вырос в царедворца, воина и государственного мужа, который мог бы ублажить самого требовательного властелина, а не только этого равнодушного, отупевшего от власти и богатства наследника трона.
Может, все изменилось бы к лучшему, если бы удалось убрать этого зловещего Соколлу, но он словно бы владел звериным предчувствием опасности и каждый раз ускользал от западни, которую готовили для него. Спасся даже во время заговора Роксоланы. Ахмед-паша послал тогда своих людей, чтобы привели Соколлу к нему и по дороге убили за непослушание, ибо напрасно было надеяться, чтобы тот шел к садразаму как овечка. Но Соколлу в столице не нашли. Вместе с шах-заде Селимом он отправился на ловы неизвестно куда. Поехал на охоту в то время, когда султан лежал почти мертв! На это способен был только Селим, а Соколлу даже не попытался отговорить его. Как бы там ни было, но случилось. Соколлу уцелел, а султан, узнав о поступке Селима, похвалил сына за то, что своевременно бежал от заговорщиков, чтобы не встревать в это богопротивное дело, и с тех пор еще более настойчиво выказывал свое расположение к нему, не замечая развращенности и растления своего наследника.
Роксолане казалось, что только душа Баязида, единственного из ее сыновей, не поддавалась растлению ни властью, ни страстями, ни наслаждениями, ни жадностью. Почему же не замечал и не мог понять этого султан?
Даже теперь, когда над империей нависла угроза от бунтовщика, провозгласившего себя султанским сыном Мустафой, и когда именно Баязид кинулся спасать трон, а Селим продолжал пьянствовать в летнем дворце на Босфоре, Сулейман не изменил своего отношения к сыновьям.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.