Текст книги "Человек ли это?"
Автор книги: Примо Леви
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)
Безусловно, мне хотелось им помочь, хотя бы ради того, чтобы положить конец их душераздирающим мольбам. Вечером, когда все работы были переделаны, я, преодолевая усталость и отвращение, потащился по темному загаженному коридору к ним в отделение, захватив с собой котелок с водой и остатки дневного супа. С тех пор дни и ночи напролет дизентерийное отделение взывало ко мне на всех европейских языках, выкрикивая на разные лады мое имя и добавляя к нему непонятные просьбы. Я был в отчаянии, не знал, что делать.
Ночь приготовила нам плохой сюрприз.
Ложе подо мной занимал семнадцатилетний Лакмакер, вернее, то, что от него осталось (когда-то Лакмакер был голландским евреем). Тихий, худой, высокий, он, непонятно каким образом избежав селекции, лежал в Ка-бэ целых три месяца и уже здесь подхватил тиф и скарлатину. Вдобавок у него был тяжелый порок сердца и ужасные пролежни, так что лежать он мог только на животе. Отсутствием аппетита, несмотря ни на что, он не страдал. Говорил только по-голландски, поэтому никто из нас его не понимал.
Возможно, виной всему был суп из капусты и репы, двойную порцию которого Лакмакер съел вечером, во всяком случае, среди ночи он застонал и сорвался с нар. Он торопился к ведру, но, не сделав и шага, упал и стал громко кричать.
Когда Шарль зажег свет (аккумулятор оказался как нельзя более кстати), нам открылась ужасная картина: койка юноши и пол были запачканы экскрементами, от нестерпимого запаха в маленьком помещении скоро невозможно стало дышать. Ни воды, ни лишних одеял и тюфяков в палате не было, но бедняга кричал и оставить его, дрожащего от холода, на полу в нечистотах казалось невозможным, хотя мы и понимали, насколько опасно убирать за тифозным больным.
Шарль молча слез с нар и оделся. Я ему светил, а он ножом вырезал все запачканные участки тюфяка и одеяла, обтер Лакмакера, насколько это было возможно, соломой из тюфяка, поднял с материнской заботливостью, уложил на прибранные нары животом вниз, как только тот и мог лежать, выскреб пол куском железа, потом развел немного хлорамина и все продезинфицировал.
Я был потрясен его самопожертвованием; не знаю, хватило бы мне самому сил преодолеть апатию и сделать то, что сделал он.
23 января. Картошка у нас кончилась. Уже несколько дней по баракам ходил слух, что где-то недалеко от лагеря, по ту сторону колючей проволоки есть огромное картофелехранилище. То ли какие-то следопыты обнаружили его в результате терпеливых поисков, то ли кто-то знал точное место и указал на него, во всяком случае, утром 23 января в ограждении проделали брешь, и через нее в обе стороны потянулись вереницы оголодавших.
Мы с Шарлем тоже отправились. Когда мы пролезли в дыру и оказались по ту сторону ограждения, Шарль сказал:
– Dis donc, Primo, on est dehors![48]48
Мы на воле, скажи, Примо! (фр.)
[Закрыть]
И правда, впервые со дня ареста я почувствовал себя свободным: меня не сопровождала вооруженная охрана, не отделяла от мира колючая проволока.
Картошка была метрах в четырехстах от лагеря, целые залежи. Две доверху наполненные длиннющие траншеи, укрытые сверху соломой, землей и слоем снега. Теперь уж от голода точно никто не умрет.
Но достать ее из этих траншей было делом нелегким: снег обледенел и стал твердым, как гранит. Только с помощью лома можно было отбить ледяную корку и обнажить бурт; большинство, однако, предпочитало пользоваться уже проделанными отверстиями и выбирать картошку в одном месте до самого дна: один спускался в траншею и подавал картошку тем, кто стоял наверху.
Старого венгра смерть настигла прежде, чем он успел утолить голод. Он лежал животом на снегу, лицом на куче вырытой им земли, и руки его тянулись к картошке. Кто-то, придя следом, оттащил труп в сторонку и продолжил работу, начатую стариком.
С этого дня наше питание улучшилось. Кроме вареной картошки и картофельного супа мы баловали своих больных еще и картофельными оладьями по рецепту Артура. Для этого тонко скоблили сырую картошку, соединяли ее с вареной, потом все перемешивали и жарили оладьи на раскаленной печке. У этих оладий был привкус гари.
Один Сертелье не мог оценить нового блюда: ему становилось хуже и хуже. Он не только говорил в нос, но уже не в состоянии был проглотить ни куска. В горле у него как будто стоял ком, глотательные движения вызывали удушье.
В бараке напротив под видом больного остался врач-венгр, и я отправился к нему. Услышав, что речь о дифтерии, он шарахнулся в сторону и выставил меня из барака.
Скорее для порядка я всем закапал в нос камфарное масло. Сертелье я внушил, что оно должно ему помочь. Мне и самому хотелось бы в это верить.
24 января. Свобода. Доказательством тому – дыра в колючей проволоке. Подумать только, никаких тебе больше немцев, селекции, побоев, общих работ, перекличек… возможно, мы даже домой вернемся. Нужно сделать над собой усилие, чтобы это осознать, но пока нам не до радости – вокруг разрушение и смерть.
Гора трупов напротив нашего окна растет, уже поднялась над ямой. Несмотря на изобилие картошки, все продолжают слабеть. Никто из больных не поправляется, наоборот, заболевают еще воспалением легких и диареей. Те, кто не в состоянии ходить или не заставляют себя двигаться, лежат пластом на нарах, окоченевают, и никто не знает, когда они умирают.
Впрочем, обессилены все. После месяцев, а то и лет, проведенных в лагере, одной только картошкой мужчину на ноги не поставить. Когда, сварив в очередной раз суп, мы с Шарлем приносим из умывальни в барак двадцать четыре литра, то валимся на койки, чтобы отдышаться, а обстоятельный, хозяйственный Артур тем временем распределяет обед на всех, добавляя нам, трем работникам, по лишней порции (rabiot pour les travailleurs) и оставляя на дне бидона немного супа итальянцам за перегородкой (pour les italiens d'à côté).
В палате по другую сторону от нас тоже лежат заразные, главным образом туберкулезники, но обстановка там совсем иная: все, кто мог, сбежали в другие бараки, а самые тяжелые и слабые угасают один за другим безо всякой помощи.
Однажды утром я зашел туда одолжить иголку. На одном из верхних лож хрипел умирающий. Услышав меня, он сел и тут же, закатив глаза, стал, как мешок, валиться на бок. Лежащий под ним инстинктивно поднял руки, чтобы удержать падающего, но не смог, и тот продолжал медленно скользить вниз. Когда он достиг пола, то был уже мертв, и никто не знал его имени.
А в четырнадцатом бараке, где лежали оперированные, произошло событие из ряда вон выходящее. Наиболее крепкие и здоровые организовали экспедицию в лагерь английских военнопленных, рассчитав, что англичан там давно уже нет. Результаты превзошли все ожидания: участники похода вернулись переодетыми в форму-хаки и с тележкой, наполненной фантастическими продуктами – маргарином, сухой смесью для приготовления пудингов, свиным салом, соевой мукой, водкой.
Вечером в четырнадцатом бараке пели.
Никто из нас не чувствовал в себе достаточно сил, чтобы пройти два километра до английского лагеря и вернуться назад с нагруженной тележкой. Однако удачная экспедиция одних косвенно обернулась выгодой для других, имущественное неравенство дало толчок к развитию производства и расцвету торговли. В нашей палате, где витал дух смерти, заработал свечной завод. Фитили мы пропитывали борной кислотой, а формы делали из картона. Наша продукция целиком уходила к богачам из четырнадцатого барака, которые расплачивались с нами салом и мукой.
Воск на складе электрооборудования нашел я. Помню, с каким недоумением все на меня смотрели, когда я тащил тяжелый слиток к себе в барак. Один даже спросил:
– Что ты собираешься с этим делать?
Я не намерен был раскрывать секреты производства и ответил (к своему собственному удивлению), как частенько отвечали при мне на такие вопросы лагерные старожилы – умелые, «рукастые» заключенные, которые всему могли найти применение:
– Ich verstehe verschiedene Sachen (я много чего умею)…
25 января. Пришел черед Сомоши. Пятидесятилетний венгерский химик, худой, высокий, молчаливый, он, как и голландец, начал уже поправляться после тифа и скарлатины, как вдруг у него резко подскочила температура. Пять дней он лежал, не проронив ни слова, на шестой открыл рот и сказал:
– У меня под матрацем пайка хлеба. Разделите ее на троих. Я больше есть не буду.
Мы не нашлись что ответить и хлеб не взяли. У него распухло пол-лица. Хотя он и был в сознании, но отгородился от всех глухой стеной молчания.
Вечером он начал бредить и бредил до самого конца. В своем последнем непрерывном сне он был униженным рабом и, как заведенная машина, с каждым выдохом, с каждым сокращением легких под выпирающими ребрами бормотал одно и то же слово «Jawohl». За это тысячи раз повторенное «Jawohl» хотелось его придушить или трясти до тех пор, пока он, по крайней мере, не сменит слово.
До этого я даже не думал, что смерть человека может быть такой мучительной.
За окном по-прежнему царит безмолвие. Ворон стало гораздо больше, понятно почему. Время от времени слышится артиллерийская перебранка. Вокруг только и говорят о приходе русских, что они будут здесь скоро, вот-вот… Все говорят, все уверены, но по-настоящему никто этого не осознает. Потому что в лагере отвыкаешь надеяться и перестаешь доверять собственному рассудку. В лагере думать бессмысленно, поскольку события чаще всего непредсказуемы, и вредно, поскольку мысли обостряют чувства, а чувства, в свою очередь, рождают боль и заставляют воспринимать естественный ход событий с излишней долей страдания.
От ожидания, равно как от радости, страха или боли, тоже можно устать. Сломленные восьмидневной борьбой за выживание в этом чудовищном мире, мы дожили до 25 января, и многие из нас слишком устали, чтобы ждать дальше.
Вечером, сидя у печки, мы трое – Шарль, Артур и я – во второй раз почувствовали, что снова превращаемся в людей. Оказалось, что мы можем говорить обо всем. Мне было очень интересно слушать рассказ Артура о том, как в провинции Вогезы люди проводят воскресенье, а Шарль чуть не плакал, когда я рассказывал о перемирии с союзниками и вступлении в Италию немецкой армии, о наших трудных, отчаянных попытках найти дорогу к партизанам, о предательстве, о том, как нас схватили в горах.
В темной палате, сзади нас и над нами, все слушали, затаив дыхание, даже те, кто не понимал по-французски. Только Сомоши неистово клялся смерти в своей преданности.
26 января. Мы среди мертвецов и живых трупов. Последние следы цивилизации исчезли. Работа по превращению человека в животное, которую немцы начали еще победителями, завершается ими, уже побежденными.
Тот, кто убивает, – человек; тот, кто совершает беззаконие, и тот, кто терпит беззаконие, – человек; но нельзя назвать человеком того, кто, потеряв всякие ориентиры, делит постель с трупом. Тот, кто ждет, когда умрет его сосед, чтобы забрать себе его хлебную четвертушку, гораздо дальше (часто и не по своей вине) от «человека мыслящего», чем первобытный пигмей или самый жестокий садист.
Бытие в большей или меньшей степени накладывает отпечаток на людские души, вот почему пережившим времена, когда человек в глазах другого человека был вещью, свойственна бесчеловечность. Мы трое обладали определенным иммунитетом, который постоянно друг в друге поддерживали, и я думаю, моя дружба с Шарлем благодаря пережитому вместе не прервется и в дальнейшем.
Это происходило на земле, а в небе, на высоте тысячи метров, среди прорывов между серыми тучами шла таинственная, непостижимая схватка. Над нами, голыми, слабыми, беззащитными, одни люди тоже старались уничтожить других, правда более изощренными методами. Этим людям достаточно было одного движения руки, чтобы разрушить весь лагерь, уничтожить тысячи людей, в то время как мы, даже собрав воедино всю нашу энергию и волю, не способны были и на минуту продлить жизнь одного из нас.
К ночи вой самолетов в небе стих, и в палате снова стало слышно безостановочное бормотание Сомоши.
Было еще темно, когда я вдруг проснулся. L'pauv' vieux[49]49
Бедный старик (фр.).
[Закрыть] молчал, я решил, что все кончено. Но тут в последнем порыве жизни он бросился с нар, я слышал, как он всем телом ударился об пол.
– La mort Га chasse de son lit,[50]50
Смерть сбросила его с постели (фр.).
[Закрыть] – заключил Артур.
Мы не могли вынести его из барака среди ночи, поэтому нам ничего не оставалось, как снова заснуть.
27 января. Рассвело. На полу скрюченное тело Сомоши.
Сначала – более неотложные дела. Поскольку воды нет, чтобы вымыть руки, нам нельзя к нему прикасаться до того, как мы приготовим пищу и поедим. Потом нужно вынести ведро (как справедливо замечает Шарль, «…rien de si dégoûtant que les débordements»[51]51
Нет ничего противнее избытка (фр.).
[Закрыть]). В первую очередь – живые, а не мертвые, мы не можем нарушать дневной распорядок.
Русские появились, когда мы с Шарлем несли Сомоши подальше от барака. Он был очень легкий. Мы опрокинули носилки в серый снег.
Шарль снял шапку. Я, к сожалению, был без шапки.
Из одиннадцати пациентов инфекционного отделения Сомоши единственный, кто умер в эти десять дней. Сертелье, Каньолати, Товаровский, Лакмакер и Дорже (о последнем я еще не упоминал, это был французский предприниматель, который после перенесенной операции по поводу перитонита заболел дифтерией носоглотки) умерли несколькими неделями позже во временном русском госпитале на территории Освенцима. В апреле в Катовицах я встретил Щенка и Алкалая, они были в добром здравии. Артур благополучно добрался до родного дома; Шарль снова работает школьным учителем. Мы пишем друг другу длинные письма, и надеюсь, когда-нибудь еще встретимся.
Авильяна – Турин,
декабрь 1945 – январь 1947
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.