Текст книги "Человек ли это?"
Автор книги: Примо Леви
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
Но кроме так называемых должностных лиц существовала обширная категория не обласканных судьбой заключенных, которым приходилось бороться за выживание собственными силами: плыть против течения, ежедневно и ежечасно сопротивляться физической усталости, холоду, голоду и характерной для ослабевшего человека апатии, противостоять врагам и не жалеть соперников, оттачивать ум, закалять терпение, укреплять волю. А еще усыплять чувство собственного достоинства, гасить малейшие проблески совести, зверем вступать в звериные схватки, вверяя себя непредсказуемым силам тьмы, на которые в крутые времена опираются целые сообщества и отдельные люди. Существовало множество путей, спасавших от смерти, столько же, сколько человеческих характеров, но все они были путями изнурительной борьбы одного против всех, и многие требовали изворотливости и компромиссов. Спасение без отказа от нравственных принципов, без прямого мощного вмешательства фортуны было по плечу лишь личностям исключительным, масштаба великомучеников и святых.
Чтобы показать, какими способами можно было достичь спасения, мы расскажем истории Шепшеля, Альфреда Л., Элиаса и Генри.
Шепшель в лагере уже четыре года. Начиная с погрома, выгнавшего его из родной деревни в Галиции, вокруг него погибли десятки тысяч ему подобных. У него были жена и пятеро детей, была доходная шорная лавка, но все это осталось далеко позади, и теперь он думает о себе не иначе как о емкости, требующей периодического наполнения. Не сказать, что Шепшель очень крепкого здоровья, очень смелый или очень плохой, да и особенно хитрым его не назовешь: ему ни разу не удалось устроиться так, чтобы можно было хоть ненадолго перевести дух; единственное, на что хватает его изворотливости, это мелкие эпизодические махинации – так называемые kombinacje.
Время от времени он крадет в Буне метлы и сбывает их старосте блока; когда удается накопить немного драгоценного хлеба – арендует инструмент у своего земляка-сапожника и подрабатывает починкой обуви; еще он умеет плести из электрического провода подтяжки; Зиги рассказывал мне, что видел его в обеденный перерыв у бытовки словацких рабочих – он пел и плясал в расчете заработать остатки их супа.
Все это, казалось бы, может даже вызвать снисходительную симпатию к Шепшелю. В самом деле, человек он на первый взгляд безобидный, им движет естественное желание выжить, и ради того, чтобы не погибнуть, он ведет свою маленькую храбрую борьбу. Но Шепшель – не из исключительных личностей, и, когда подворачивается случай, он, не задумываясь, доносит на своего сообщника по кухонной краже Мойше, приговаривая его тем самым к наказанию плетьми, в надежде (ни на чем не основанной) завоевать своим поступком расположение старосты и предложить ему свою кандидатуру на должность мойщика суп-ных термосов.
История инженера Альфреда Л. демонстрирует, помимо всего прочего, несостоятельность мифа, будто все люди равны от рождения.
Л. руководил у себя на родине очень большим химическим производством, его имя знали (и знают) в индустриальной среде всей Европы. Это был крупный человек лет пятидесяти. Не знаю, как его арестовали, но в лагерь он вошел как все – голым, одиноким и безвестным. К тому времени, когда я с ним познакомился, он успел ослабеть и похудеть, но его лицо еще хранило следы волевого, собранного, организованного характера. В тот момент все его привилегии сводились к мытью термоса, в котором получали обед польские рабочие. За эту работу (каким уж чудом он ее добился – неизвестно) он имел полкотелка супа ежедневно. Конечно, этого было недостаточно, чтобы утолить голод, тем не менее никто и никогда не слышал, чтобы он плакался. Наоборот, из скупо оброненных им слов можно было заключить, что у него есть доступ к тайному неистощимому источнику, к бесперебойной «организации».
Внешний вид Л. также это подтверждал, он «держал марку»: его лицо и руки всегда были безупречно чистыми, каждые две недели он чуть ли не единственный героически стирал свою рубашку, не дожидаясь очередного обмена (заметим, что для стирки нужно найти мыло, найти время, найти место в переполненной умывальне, зорко, не спуская ни на минуту глаз, следить за выстиранной рубашкой, пока она сохнет, и уже в темноте, после отбоя, надевать ее на себя недосушенной); он был обладателем собственных деревянных сабо для душа, даже полосатые куртка и штаны идеально подходили к его фигуре, выглядели новыми и чистыми. Не будучи еще придурком, Л. делал все, чтобы его за такового принимали, и уже гораздо позднее я узнал, с каким невероятным упорством добивался он этого показного благополучия, расплачиваясь за каждое приобретение или услугу из своего скудного лагерного пайка и обрекая себя на еще большие лишения.
У него были далеко идущие планы, и это тем более примечательно, что зрели они в условиях полной нестабильности, когда все вокруг говорило о недолговечности, временности. Л., однако, последовательно и планомерно шел по пути их осуществления, не жалея ни себя, ни встречавшихся на пути товарищей. Он понимал: от значительного вида до значительного положения на самом деле всего шаг и повсюду, но особенно на фоне лагерной безликости респектабельная внешность – наиболее гарантированный способ достичь респектабельности. Он делал все, чтобы выделиться из общей массы: работал с показным рвением, не упуская случая укорить товарищей и призвать их не лениться, не участвовал в ежедневных потасовках за лучшее место в очереди во время раздачи супа, а, наоборот, первым протягивал котелок, довольствуясь самой жидкой порцией, лишь бы староста отметил его дисциплинированность. С товарищами он держался в высшей степени вежливо, подчеркивая отделяющую его от них дистанцию, и эта его сверхвежливость была обратной стороной его сверхэгоизма.
Когда начала создаваться химическая команда, о чем речь пойдет ниже, Л. понял, что его час настал. В группе грязных, оборванных коллег он выделялся чистой одеждой и выбритым лицом, чем сразу же привлек к себе внимание капо и Arbeitsdienst, угадавших в нем потенциального придурка. Его незамедлительно произвели в ранг «специалиста» (кто имеет, тому дано будет), назначив старшим технологом команды, а дирекция Буны еще и взяла его в отдел стирола лаборантом. В дальнейшем ему доверили экзаменовать тех, кого дополнительно набирали в команду химиков, чтобы удостовериться в их профессиональной пригодности. Он всегда был крайне строг, но особенно с теми, в ком подозревал возможных соперников.
Его дальнейшая судьба мне неизвестна, но вполне вероятно, что он избежал смерти и живет сегодня холодной жизнью безжалостного, не знающего радости властелина.
Непонятно, каким образом Элиас Линдцин, номер 141 565, вдруг появился в химической команде. Был он карлик, не выше полутора метров, но я никогда еще не видел такой мускулатуры, как у него. Когда смотришь на его голое тело, то можно различить каждую мышцу, она двигается под кожей самостоятельно, точно живое существо. Если, не нарушая пропорций, немного увеличить его тело, то получится идеальная модель Геракла.
Единственное, на что лучше не смотреть, – так это на голову. На обритом массивном черепе, который кажется отлитым из металла или высеченным из камня, четко видны все выпуклости и впадины. От границы волос до бровей расстояние от силы в палец. Нос, подбородок, лоб, скулы твердые и напоминают сжатый кулак, это не лицо, а таран, орудие большой сокрушительной силы. И сам он крепкий, выносливый, в нем чувствуется что-то звериное.
Работающий Элиас – зрелище завораживающее. Польские мастера, даже немцы иной раз останавливаются, чтобы им полюбоваться. Кажется, ему все по плечу. Если мы с трудом таскаем по одному мешку цемента, то Элиас таскает сразу по два, по три, даже по четыре. Часто переступая короткими крепкими ногами, он ухитряется необъяснимым образом удерживать в равновесии груз и одновременно строить рожи, смеяться, сквернословить, рычать и петь без передышки, словно у него луженая глотка. В таких же, как у всех, башмаках на деревянной подошве он с обезьяньей ловкостью карабкается по строительным лесам и бесстрашно бегает на высоте по балкам, носит на голове по шесть кирпичей, может из куска жести сделать ложку, а из полоски стали – нож; везде подбирает бумагу, дрова, уголь и в считанные секунды разводит костер, даже под дождем. Он и портной, и столяр, и сапожник, и брадобрей, он плюет на невероятное расстояние, поет низким и довольно приятным голосом, с первого раза запоминает польские и еврейские песни, вливает в себя шесть, восемь, десять литров супа, тут же возвращается к прерванной работе, и его не рвет и не проносит. Он паясничает перед лагерными придурками, изображая то горбуна, то паралитика, визжа и выкрикивая что-то непонятное под одобрение зрителей. Я видел, как он боролся с поляком гораздо выше себя ростом и уложил его прицельным и сильным ударом головы в живот. Я никогда не замечал, чтобы он отдыхал, стоял или молчал, никогда не слышал, чтобы он болел или получил травму.
О его прежней жизни, жизни свободного человека, никто ничего не знал, да и представить себе Элиаса в облике свободного человека можно лишь теоретически или при богатом воображении. Он говорит только по-польски и на идише с уродливым варшавским выговором, впрочем, вести с ним нормальный разговор все равно немыслимо. Ему можно дать двадцать лет, а можно и сорок, сам он утверждает, что ему тридцать три и он уже заделал семнадцать детей. Вполне вероятно. Он говорит не закрывая рта о самых разных вещах, всегда громко, ораторским тоном, с ужимками дикаря, в расчете на публику, в которой никогда нет недостатка. Те, кто его понимают, жадно ловят каждое слово, давятся от смеха, возбужденно хлопают его по плечу, прося продолжать. Бывает, он вдруг хмурится, злится, начинает, как зверь, метаться по кругу между слушателями, накидываясь то на одного, то на другого, иногда хватает кого-то за грудки своими короткими цепкими лапами, резко притягивает к себе, изрыгает в лицо какое-то оскорбление, потом отбрасывает от себя и под аплодисменты и общий смех, как бесноватый пророк, простирает к небу руки и продолжает свое яростное безумное говорение.
О нем очень быстро разнеслась слава как об исключительном работнике, и по абсурдной лагерной логике после этого он практически перестал работать. Элиас подчинялся непосредственно мастеру, использовавшему его лишь в особых случаях, когда требовались сноровка и сила, в остальное время он, не скупясь на издевательства и жестокость, управлял нами, занятыми серым каждодневным трудом, или исчезал в каких-то таинственных уголках стройки, возвращаясь оттуда с раздутыми карманами либо с раздутым животом.
Воровство – естественное свойство натуры Элиаса, оно сродни врожденной хитрости дикого животного. Его невозможно поймать за руку, потому что он не станет воровать, пока не представится безопасный случай, зато, если такой случай представится, Элиас украдет обязательно, это как дважды два. Столь же бессмысленно, как пытаться уличить Элиаса в краже, наказывать его за кражи: для него это жизненная потребность, почти как дышать и спать.
Можно поразмышлять, что же за человек этот Элиас. Если он сумасшедший, обитающий вне общества, в своем непонятном мире, значит, в лагерь попал случайно. Если он дикое существо, которого не коснулась цивилизация, значит, ему легче приспособиться к первобытным условиям лагерной жизни. Но возможно, он – продукт лагеря, и мы станем такими, если не умрем или если не умрет лагерь.
Скорее всего, Элиас и то, и другое, и третье. Он спасся от физического истребления, потому что физически неистребим; он устоял перед духовным уничтожением, потому что бездуховен. В любом случае он выжил потому, что является существом более приспособленным, более пригодным к такой форме жизни.
Если Элиас обретет свободу, то вряд ли ему найдется место в людском сообществе, скорее всего, он окажется в тюрьме или сумасшедшем доме. Здесь, в лагере, нет ни преступников, ни сумасшедших. Первых – потому что нет нравственных законов, которые можно было бы нарушить, вторых – потому что мы предсказуемы: любое наше действие в условиях данного места и времени – единственно возможное.
В лагере Элиас процветает, живет победителем. Он умеет работать и умеет «организовывать» – это двойная защита от селекции, за это его уважают капо и товарищи. У кого нет достаточных внутренних ресурсов, чтобы сохранить жизнь, собственного духовного источника, из которого черпать силы, у того есть только один путь к спасению – превратиться в звероподобное, недоразвитое существо, стать как Элиас.
Возможно, кто-то после всего сказанного начнет делать обобщения, проводить сравнение с обычной жизнью. Разве нет вокруг нас, скажет он, подобных элиасов, разве не встречаются время от времени личности, у которых отсутствуют жизненные цели, самоконтроль, интеллект? Однако они живут, причем не вопреки, а скорее благодаря своим недостаткам.
Это серьезная проблема, но мы не будем в нее углубляться, поскольку о человеке, живущем в обычных условиях, написано достаточно, мы же говорим о человеке в лагере. Что касается Элиаса, хотелось бы добавить только одно: насколько мы можем и имеем право о нем судить – он, скорее всего, был существом счастливым.
В отличие от Элиаса, Генри – человек мыслящий и в высшей степени цивилизованный, он изобрел сложную теорию о методах выживания в лагере. Ему двадцать два года, он очень умен, владеет французским, немецким, английским, русским, разносторонне образован.
После того как его брат погиб этой зимой в Буне, он стал абсолютно бесчувственным, закрылся в своей скорлупе и сосредоточенно, всеми способами, которые подсказывают ему живой интеллект и блестящее воспитание, борется за жизнь. По теории Генри, есть три способа избежать смерти, при которых человек не рискует лишиться звания человека: это «организация», жалость и воровство.
Сам он пользуется всеми тремя. Никто не умеет лучше него обводить вокруг пальца (он называет это «обрабатывать») английских военнопленных – в его руках они превращаются в несущих золотые яйца кур (представьте себе, что благодаря одной-единственной английской сигарете можно быть сытым целый день). Однажды даже видели, как Генри ел настоящее крутое яйцо.
Главный источник дохода для Генри – «организация»: вся торговля английским товаром в его руках; что же касается умения войти в доверие к англичанам и всем остальным – то способ тут один: жалость. У Генри субтильная фигура, нежно-порочное лицо святого Себастьяна, глубокие черные глаза. Он еще не бреется, его движения полны томного изящества (при том, что он умеет, когда надо, бегать и прыгать, как кошка, а возможности его желудка едва ли не превосходят возможности Элиаса). Генри прекрасно знает о своих природных данных и пользуется ими с холодной профессиональной компетентностью как средством для достижения нужного ему результата. А результаты, надо сказать, просто ошеломительные, речь может даже идти о научном открытии. Суть его в том, что жалость, по утверждению Генри, чувство первобытное и бессознательное, на хорошо возделанной почве оно дает быстрые всходы, причем в первую очередь – в примитивных душах дикарей, тех злодеев, которые нами командуют, беспричинно нас избивают и, если мы падаем под ударами, топчут ногами на земле. От Генри не ускользнула большая практическая польза этого открытия, и он использовал его для своей выгоды.
Как паразитирующий в жирных волосатых гусеницах ихневмон способен одним точным уколом в жизненно важный центр парализовать свою жертву, так и Генри достаточно одного взгляда, чтобы выбрать нужный объект, подходящего донора, son type, как он выражается. Потом он заводит короткий разговор, обязательно на родном языке «объекта», который слушает с возрастающей симпатией, сочувствует судьбе несчастного юноши, и скоро уже его можно брать голыми руками.
Не было ни одной, самой ожесточенной души, к которой Генри не нашел бы подхода, если брался за дело всерьез. И в лагере, и в Буне ему покровительствовали многие: английские солдаты, вольные рабочие французы, украинцы, поляки, «политические» немцы, по крайней мере четыре блочных старосты, один повар и даже эсэсовец. О санчасти и говорить нечего – там для Генри было полное раздолье. Доктор Цитрон и доктор Вайс не просто покровительствовали ему, но были его большими друзьями, поэтому в Ка-бэ он чувствовал себя как дома. Ложился туда, когда хотел, на сколько хотел и с любым диагнозом, какой ему нравился. Когда намечались селекции или работа была особенно тяжела, он, по его собственному выражению, отправлялся туда «на зимовку».
Естественно, что при таких солидных связях Генри крайне редко прибегал к воровству, да и распространяться на эту тему он не особенно любил.
В минуты отдыха беседовать с Генри очень приятно. И даже полезно: никто не сравнится с ним в таком доскональном знании лагерной жизни, о которой он рассуждает в свойственной ему немногословной, сжатой манере. О своих достижениях он, как воспитанный человек, говорит скромно, будто все это мелочи, зато с удовольствием рассказывает о подготовительной работе, о том, как заранее рассчитывает, что для сближения с Гансом надо спросить его про сына, который сейчас на фронте, а Отто продемонстрировать шрамы на ноге.
Да, говорить с Генри полезно и приятно. Иногда кажется, что между ним и тобой возникает теплота, симпатия, устанавливается взаимопонимание, даже близость. Возникает иллюзия, что он открыл тебе свою страдающую душу, впустил в тайники своих мыслей. Но уже через секунду грустная улыбка на его лице превращается в холодную, словно отработанную перед зеркалом маску, Генри вежливо извиняется («…j'ai quelque chose à faire», «…j'ai quelqu'un à voir»[18]18
Мне надо кое-что сделать… мне надо кое-кого повидать (фр.).
[Закрыть]), снова уходит в себя и – жесткий, чужой, враждебный ко всем, непостижимый и хитрый, как библейский Змей, – возвращается к своей охоте, к своей борьбе.
После всех разговоров с Генри, даже самых дружеских, оставался легкий привкус поражения, смутное подозрение, что и я для него не человек, а лишь орудие, которым он легко манипулирует.
Я знаю, что Генри жив. Мне очень хотелось бы узнать, как он живет на свободе, но встречаться с ним желания у меня нет.
Экзамен по химии
Девяносто восьмая, или, как ее называли, химическая, команда должна была состоять из специалистов.
В день, когда объявили о ее создании, на площади для перекличек в серых предрассветных сумерках пятнадцать хефтлингов сбились в кучку вокруг нового капо.
И сразу же разочарование: он – «зеленый треугольник», значит, из уголовников; в Arbeitsdienst посчитали, что капо химической команды совсем не обязательно должен быть химиком. Задавать такому вопросы – пустое дело: все равно не ответит, а то еще наорет или побьет. Впрочем, он не производил впечатления силача и роста был ниже среднего, это несколько обнадеживало.
Разочарование еще больше усилилось, когда он произнес краткую речь на немецком казарменном жаргоне. Химики, значит? Ладно, пусть так. А он – Алекс, и, если кто думает, что попал в рай, тот сильно ошибается. Во-первых, пока не начнется производство, девяносто восьмая будет работать при складе хлорида магния как обыкновенная транспортная команда. Во-вторых, пусть не воображают, что если все они тут – ученые, интеллигенция, то смогут водить за нос его, Алекса, немца из рейха, он им покажет, где раки зимуют, ей-ей, покажет… (Алекс грозит пальцем перед нашими носами.) И последнее. Если кто надумал схитрить и назвался химиком, а на самом деле никакой не химик, этот номер не пройдет! В ближайшие дни их ждет экзамен, так-то вот, meine Herren,[19]19
Мои господа (нем.).
[Закрыть] экзамен по химии, и принимать его будут три профессора из отдела полимеров – доктор Хаген, доктор Пробст и инженер Паннвитц. Ну хватит болтать, и так уйму времени потеряли, девяносто шестая и девяносто седьмая уже тронулись, вперед, шагом марш, а для начала, кто собьется с ноги или нарушит строй, тому не поздоровится.
Капо как капо, все они такие.
По территории лагеря мимо оркестра через контрольный пост СС маршируем пятерками, сняв шапки, руки по швам, голова прямо, разговаривать запрещено. За воротами перестраиваемся по трое, и теперь уже можно рискнуть перекинуться парой слов под стук десяти тысяч пар деревянных сабо.
Кто они, мои товарищи химики? Рядом шагает Альберто, он студент третьего курса, нам и на этот раз удалось не разлучиться. Третьего в своем ряду я не знаю: судя по номеру – он из Голландии, на вид совсем молодой, лицо бледное, точно восковое. Три спины перед собой я тоже вижу впервые. Назад оборачиваться опасно, можно сбиться с ноги или споткнуться, но я все же решаюсь и, быстро повернув голову, вижу Исса Клаузнера.
Пока идешь, думать некогда; надо быть начеку, чтобы не наступить на задник идущего впереди и чтобы идущий сзади не наступил на твой, чтобы не зацепиться за провод и не поскользнуться в грязной жиже. Места мне знакомые, я уже бывал здесь со своей предыдущей командой, улица, по которой мы идем, называется H-Strasse, она ведет к складам. Мы и вправду идем к складу хлорида магния, говорю я Альберто, так что, может, все это и не вранье.
Наконец пришли, спускаемся в большой сырой подвал, где отовсюду дует. Теперь это наша бытовка, или, как здесь говорят, Bude. Капо делит нас на три группы: четверо должны выгружать мешки из вагонов, семь человек – таскать их вниз, еще четверо – укладывать в штабель. Я в последней группе вместе с Альберто, Иссом и голландцем.
Сейчас уже и поговорить можно. То, что сказал Алекс насчет экзамена, всем нам кажется полным бредом.
С пустыми лицами, бритыми головами, в этой позорной одежде – сдавать экзамен по химии, да еще наверняка на немецком языке! Сдавать какому-то белобрысому арийцу-профессору моля Бога, чтобы не потекло из носа, ведь он, возможно, не знает, что у нас нет носовых платков, да даже если ему и сказать, что толку? Мы будем стоять перед ним вместе с нашим неразлучным спутником голодом, стараясь унять дрожь в коленях, и он обязательно почувствует наш запах, к которому сами мы уже принюхались, а в первые дни он преследовал нас, этот тяжелый дух непереваренной репы и капусты.
Такие вот дела, подытожил Клаузнер. Неужели немцам не хватает химиков? Или это очередной финт, еще один способ pour faire chier les Juifs?[20]20
Поиметь евреев (фр.).
[Закрыть] Они вообще-то понимают, что это просто смех, дикость какая-то экзаменовать нас, уже неживых, наполовину потерявших разум в ожидании конца?
Клаузнер показывает мне свой котелок. На дне, где все выцарапывают свой номер, где мы с Альберто нацарапали наши имена, Клаузнер написал: Ne pas chercher à comprendre.[21]21
Не пытаться понять (фр.).
[Закрыть]
И хотя думаем мы не больше одной минуты в сутки, да и то поверхностно и несвязно, мы прекрасно понимаем: у нас один конец – селекция. Мне ясно, я не из породы сильных, не из тех, кто способен бороться за жизнь: интеллигент, слишком еще много думаю, работа выматывает меня. И еще мне ясно, что спастись я смогу, если попаду в СПЕЦИАЛИСТЫ, а в СПЕЦИАЛИСТЫ можно попасть, только сдав экзамен по химии.
Сегодня, в моем настоящем сегодня, когда я сижу за столом и пишу это, мне самому не верится, что все это было на самом деле.
Прошли три дня, три обычных незапоминающихся дня, которые, пока тянутся, кажутся очень длинными, а когда проходят – очень короткими, и никто уже не верил в этот экзамен.
Команда сократилась до двенадцати человек: трое исчезли, как обычно там исчезали, – может, их перевели в другой барак, а может, и отправили на тот свет. Из двенадцати оставшихся пятеро оказались не химиками; все они попросили у Алекса разрешения вернуться в свои прежние команды. И хотя побоев они не избежали, их совершенно неожиданно и неизвестно по чьему распоряжению оставили во вспомогательном составе химической команды.
К нам в подвал спускается Алекс и вызывает наверх семерых, в том числе меня, чтобы держать экзамен. Как желторотые цыплята за наседкой, мы поднимаемся по лестнице за Алексом в отдел полимеров. На площадке останавливаемся перед дверью с табличкой, на которой три уже известные нам фамилии. Алекс деликатно стучит, сдергивает с головы шапку, входит, из-за двери доносится спокойный голос, Алекс возвращается.
– Ruhe, jetzt. Warten, – говорит он, – теперь тихо, ждите.
Это нам по душе. Когда ждешь, время идет само собой, его не нужно подгонять, а когда работаешь, каждая минута сопротивляется, и, чтобы преодолеть ее, требуется огромное напряжение сил. Ждать – это мы с удовольствием, ждать мы согласны часами, с тупым терпением паука, застывшего в сетке старой паутины.
Алекс нервничает, ходит по площадке взад и вперед, и мы всякий раз расступаемся, давая ему дорогу. Сами мы тоже волнуемся, каждый по-своему, только Менди спокоен. Менди – раввин. Он родом из России, из Закарпатья, где перемешано столько национальностей, что все говорят минимум на трех языках, а Менди говорит на семи. Он знает множество вещей, он не только раввин и воинственный сионист, но еще и бывший партизан, филолог, доктор юриспруденции; не химик, но решил рискнуть. Он цепкого ума, этот маленький упорный и доброжелательный человечек.
У Баллы есть карандаш, и мы окружаем его. Хотим попробовать, не разучились ли мы писать, ни у кого нет в этом уверенности.
Kohlenwasserstoffe – углеводы, Massenwirkungsgesetz – закон действующих масс… В моей голове всплывают немецкие названия элементов и законов, и я испытываю благодарность к своей памяти, которая, хоть я и не слишком о ней заботился, продолжает мне верно служить.
Поглощенный мыслями о химии, я вижу Алекса и не сразу понимаю, при чем здесь он. Алекс становится передо мной, грубо поправляет воротник моей куртки, сдергивает с меня шапку, но тут же снова нахлобучивает ее мне на голову, потом, отступив на шаг, оценивает с недовольным видом результат и, уже повернувшись ко мне спиной, бурчит:
– Was für ein Muselmann Zugang (тоже мне приобретение, этот доходяга)!
Дверь открывается. Три профессора решили, что до обеда проэкзаменуют только шестерых. А седьмого не успеют. Седьмой – это я, мой номер больше, поэтому придется вернуться на работу. Не повезло! Алекс придет за мной только во второй половине дня, и мне не удастся узнать у остальных, «что спрашивали».
Но вот наконец и моя очередь. Пока мы поднимаемся по лестнице, Алекс злится, он чувствует себя в какой-то степени ответственным за мой жалкий вид. Он не любит меня, потому что я – итальянец, потому что еврей и потому что среди всей команды меньше всех отвечаю его солдафонскому идеалу мужчины. Такой, как я, считает Алекс, который сам ничего не знает, но очень гордится своим невежеством, ни за что не сдаст экзамена, и сомневаться нечего.
Мы входим. В комнате только инженер Паннвитц. Алекс с шапкой в руке объясняет вполголоса:
– …итальянец, в лагере всего три месяца, но уже совсем капут… говорит, что химик… (У самого Алекса, судя по его виду, мнение совсем другое.)
Больше от Алекса ничего не требуется, и он отступает в сторону, а я стою перед инженером Паннвитцем, как Эдип перед Сфинксом. В голове у меня ясно, я ни на минуту не забываю, что поставлено на карту в этой игре, и все же испытываю безумное желание испариться, исчезнуть, не сдавать экзамена.
Паннвитц – высокий, худой, светловолосый; глаза, нос, волосы у него именно такие, какие и должны быть у всех немцев; он восседает за старинным письменным столом. Я, хефтлинг 174 517, стою в его кабинете, самом настоящем кабинете, сверкающем чистотой и порядком, и боюсь пошевелиться, чтобы ничего не испачкать.
Закончив писать, он поднял глаза и посмотрел на меня.
С того дня я много думал об инженере Паннвитце. Мне хотелось знать, как он ведет себя в личной жизни, чем занимается после работы, когда покидает полимерную лабораторию и уже не обязан демонстрировать свое индогерманское превосходство. Став снова свободным человеком, я мечтал встретить его, но не для того, чтобы отомстить, а из любопытства, чтобы разобраться в тайне человеческой души.
Дело в том, что посмотрел он на меня не таким взглядом, каким человек смотрит на человека, и, если бы я мог до конца разобраться в природе этого взгляда, словно направленного через стеклянную стенку аквариума на существо из другой среды обитания, я бы разобрался и в причинах великого безумия Третьего рейха.
В эту минуту все, что мы привыкли говорить и думать о немцах, полностью подтвердилось. В голове, посылавшей приказы голубым глазам и холеным рукам, я прочел: «Этот экземпляр передо мной бесспорно относится к виду, подлежащему уничтожению. Однако прежде, в порядке исключения, следует удостовериться, нельзя ли утилизировать его хотя бы частично». В моей же голове, как семечки в высушенной тыкве, перекатывались такие мысли: «Голубые глаза и светлые волосы – безусловные признаки зла. Взаимопонимание исключено. Я специализировался в области прикладной химии. Я специализировался в органических синтезах. Я специализировался…» И тут он начал задавать вопросы, а в углу тем временем у представителя третьего зоологического вида, Алекса, сводило скулы от зевоты.
– Wo sind Sie geboren?[22]22
Где вы родились? (нем.)
[Закрыть] – Главный инженер доктор Паннвитц говорит мне Sie – вы, причем без тени юмора. Ужасно, что он не старается произносить немецкие слова хоть немного понятнее.
Я защитил диплом с отличием в Турине в тысяча девятьсот сорок первом году, говорю я и ясно понимаю, что он мне не верит.
Честно говоря, я и сам себе не верю, глядя на свои израненные грязные руки, грязные штаны. И все-таки я и выпускник Туринского университета – одно и то же лицо, у меня уже нет в этом ни малейших сомнений, потому что кладовая моих знаний по органической химии, хоть в нее давно не заглядывали, послушно открывается под моим напором, и меня охватывает возбуждение, охватывает так хорошо знакомое мне чувство восторга, от которого начинает пульсировать в венах кровь; меня бросает в жар, как это обычно бывало на экзаменах, в мой жар на моих экзаменах, я чувствую, что все мои знания и умственные способности мобилизуются сами собой, как когда-то в школе, за что мои товарищи всегда мне очень завидовали.
Экзамен идет хорошо. По мере того как я в этом убеждаюсь, я расту в собственных глазах. Теперь он спрашивает, на какую тему я писал свою дипломную работу. Мне приходится сделать над собой огромное усилие, чтобы вызвать глубоко запрятанные в недрах памяти обрывки воспоминаний: это все равно что пытаться вспомнить события из прошлой инкарнации.
Кажется, мне везет. Мои несчастные «Измерения диэлектрических постоянных» вызывают вдруг интерес у этого уверенного в себе белобрысого арийца: он спрашивает, знаю ли я английский, потом показывает мне книгу Гаттермана, что уже само по себе – полный абсурд: ведь это просто невероятно, чтобы здесь, за колючей проволокой, существовал Гаттерман, точь-в-точь такой же, как у меня дома, в Италии, по которому я учился на четвертом курсе.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.