Текст книги "Русская литература сегодня. Жизнь по понятиям"
Автор книги: Сергей Чупринин
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 64 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
КИТЧ В ЛИТЕРАТУРЕ
И о содержании этого термина, и о его этимологии до сих пор идут споры. По одной версии, китч восходит к польскому слову cyc, означающему подделку. По другой – к просторечному немецкому глаголу verkitschen, kitschen, то есть удешевлять, породившему в немецком музыкальном жаргоне начала ХХ века словечко Kitsch – дешевка, халтура. И наконец, по третьей версии истоком послужило английское выражение for the kitchen – для кухни, которое употребляют для названия предметов или явлений, недостойных лучшего применения.
Бесспорно одно: понятие китча возникло в начале ХХ века в связи с формированием массового рынка художественной продукции, уже к концу столетия отлившись в эффектную формулу русского эстрадного певца Богдана Титомира: «Пипл все схавает». И действительно, в основе китча – эстетические запросы и эстетический вкус «пипла», если понимать под этим словом неквалифицированное большинство читателей (зрителей, слушателей, вообще потребителей искусства). Они, эти запросы и эти вкусы, под диктатом моды с течением времени, разумеется, трансформируются, оставаясь, впрочем, неизменными в своих базовых характеристиках.
Так, во-первых, «пипл», являясь оплотом, глубоким тылом художественного консерватизма, с подозрением относится ко всяким творческим инновациям, ориентируясь на канон и с удовлетворением отмечая в продукции, предназначенной для «хаванья», похожесть (хотя бы только внешнюю) на традиционное представление о прекрасном и на образцы искусства, уже подтвердившие свой высокий эстетический статус. Именно поэтому в китчевой продукции так часто возникают легко распознаваемые цитаты из «хрестоматийной» классики и так широко эксплуатируются, идут в тираж образы и мотивы, навязываемые средней школой, кинематографом, средствами массовой информации и, прежде всего, телевидением.
И во-вторых, китч неизбывно моралистичен по своей художественной природе – с тем лишь важным уточнением, что нравственные максимы классики здесь сведены до уровня моральных прописей, высокие идеологические мифы обытовлены и уплощены, а искренность и чувствительность вырождаются в слащавость и слезливость.
Впрочем, есть еще одно родовое свойство китча: он всегда чрезмерен в своем тяготении к добру и красоте, всегда эмоционально разогрет и патетичен, что людям с эстетически развитым вкусом небезосновательно кажется фальшивым, вульгарным или пошлым, но что вполне устраивает китчменов, как называют потребителей этого рода продукции. Ибо китчмены, – говорит А. Моль в книге «Китч, искусство счастья», – «жаждут красивой жизни, возвышеных страстей, пристойной доли эротики». И получают – трагические стихи Осипа Мандельштама и Бориса Пастернака в разудалом исполнении Аллы Пугачевой и Валерия Леонтьева, лавбургеры и иронические детективы взамен «Ромео и Джульетты» или «Мастера и Маргариты», сборники анекдотов и блатной шансон как эрзац устного народного творчества, Мадонну и Рокко Сиффреди, Эдуарда Асадова и Николая Баскова в роли культовых героев, едва ли не властителей дум.
Принято считать, что пошлое искусство пошляки и производят. Возможно, это мнение и было справедливым, пока холодные ремесленники малевали лебедей и томных красавиц на клеенке, а заветные тетрадочки старшеклассниц заполнялись убогими дилетантскими виршами a la Сергей Есенин. Но после того, как средства массовой информации и, прежде всего, телевидение возвели массовую же культуру в роль доминирующей, за дело взялись циничные профессионалы, и уже никого не изумляет тот факт, что среди творцов дешевого чтива безусловно преобладают не вчерашние пэтэушники или домохозяйки с незаконченным средним образованием, а доктора или кандидаты филологических и философских наук, выпускники МГУ, МГИМО, ВГИКа, Литературного института, опытные беллетристы, стихотворцы и драмоделы. Каждый из них, вне всякого сомнения, способен был бы на большее, но спрос и соответственно социальный заказ именно таков, и «пипл», рублем и свободным временем голосуя за рейтинги и тиражи, требует именно такого искусства.
Что неизбежно влечет за собою и перемены в составе искусства, обращенного уже не к «пиплу», а к просвещенному потребителю, порождая и мастерские (порою) стилизации китча, которые Сьюзен Зонтаг называет кэмп-литературой, и постмодернистские игры с двойной кодировкой, когда возникает трэш-литература, имитирующая воинствующую пошлость и вульгарность китча для того, чтобы вызвать интерес у наиболее рафинированной, пресыщенной части квалифицированного читательского меньшинства.
См ВКУС ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ; ДВОЙНАЯ КОДИРОВКА В ЛИТЕРАТУРЕ; ДОСУГОВАЯ ЛИТЕРАТУРА; КАНОН, КАНОНИЗАЦИЯ; КОНСЕРВАТИЗМ ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ; МОДА ЛИТЕРАТУРНАЯ; НЕКВАЛИФИЦИРОВАННОЕ ЧИТАТЕЛЬСКОЕ БОЛЬШИНСТВО; ПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ И НЕПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА; ТРЭШ-ЛИТЕРАТУРА
КЛАССИКА СОВРЕМЕННАЯ
от лат. classicus – первоклассный, образцовый.
Как утверждают историки, в римской традиции выделялись scriptor classicus – пишущий для высших классов и scriptor proletarius – пишущий для низших. И лишь много позже, – говорит Юрий Борев, – этот «термин стал характеризовать произведения, достойные сохранения и изучения и обладающие высокими художественными достоинствами: гармонией, целостностью, единством, мерой, внутрененей сдержанностью и, пользуясь словами И. И. Винкельмана, “благородной простотой и спокойным величием”». Как о «литературе наивысшего художественного достоинства» о классике говорит и Михаил Гаспаров, напоминая, что это «в узком смысле – греческие и римские писатели в противоположность писателям Нового времени ‹…›, а также представители классицизма». Что же касается расширительного толкования, то классиками, – продолжим цитировать М. Гаспарова – называются «все писатели определенных периодов, считающихся временем расцвета национальной культуры (5 в. до н. э. для Греции, 1 в. до н. э. для Рима, 8 в. для Китая, 17 в. для Франции, 19 в. для России), а также вообще все крупные писатели, творчество которых стало достоянием не только национальной, но и всемирной литературы».
Все главное здесь уже сказано. Остается добавить, что набор классиков обычно определяется включением тех или иных авторов в программы для высшей и, в особенности, для средней школы. Причем отечественная традиция обычно отделяет классиков первого ряда от классиков второго (иногда даже – третьего и четвертого) ряда, под первыми понимая только тех, кого «проходят» в школе, а под остальными – всех, кто школьникам не рекомендован, зато включен в обязательный минимум высшего гуманитарного образования, всех, о ком, по крайней мере, пишут диссертации и монографии. В этом смысле Лев Толстой, безусловно, классик первого ряда, Александр Герцен – уже второго, а Петр Боборыкин представительствует за третий ряд. И это очень жесткая конструкция, что показали неоднократно предпринимавшиеся и все равно не увенчавшиеся успехом попытки как вывести, например, Ивана Тургенева из первого ряда, так и перевести, скажем, Николая Лескова в высшую лигу национальной классики.
В любом случае традиция относит к классикам только тех писателей, чей творческий путь уже либо завершен, либо близится к завершению. Поэтому и объявление кого-либо из нынешних авторов современным классиком есть, с одной стороны, признание значительности его вклада в литературу, а с другой – деликатное указание на то, что период максимального расцвета им уже пройден, а его творчество сдвинулось в канон (или в «архив», по терминологии Бориса Гройса). Таким в течение всех послевоенных десятилетий было положение Михаила Шолохова в реестре отечественных классиков. Таким же видится сегодня и положение Александра Солженицына, «место которого, – как заметила Алла Латынина, – в литературе ХХ века прочно зарезервировано». Случается, что в разряд современных классиков зачисляют и иных писателей с высокой литературной репутацией. Но в этих случаях либо отмечают, – как это сделала все та же Алла Латынина, – что «Андрей Битов так ничего и не написал, что было бы лучше “Пушкинского Дома”, Аксенов не превзошел “Ожог” и “Остров Крым”, Войнович лишь ухудшал продолжениями остроумнейшего “Чонкина”». Либо, не считая возможным возводить писателя в ранг классика, тем не менее выделяют в его творчестве одно-два классических произведения (например, «Привычное дело» и «Плотницкие рассказы» у Василия Белова, «Варшавскую мелодию» и «Покровские ворота» у Леонида Зорина).
Проблему классики не обошла стороной и нынешняя тенденция к разделению литературы на практически не сообщающиеся между собою сегменты, сектора и рыночные ниши. Благодаря чему у нас теперь охотно рассуждают о классиках детективной, фантастической или авангардной литературы или – примером здесь может служить оценка, которую Илья Кукулин дал стихам Леонида Виноградова, – говорят о классиках «подземных», чье творчество знакомо только узкому кругу знатоков.
Думается, впрочем, что словочетания «подземная», «теневая» или «секторальная классика» оксюморонны по определению и что в подавляющем большинстве такого рода случаев оправданнее либо прилагать к тому или иному писателю, тому или иному тексту ярлык культового, либо выстраивать гамбургский счет, свой у каждой референтной группы (или тусовки). Понятию же классики лучше оставить тот смысл, какой и был у него испокон века: «Мир, – как говорит Евгений Ермолин, – абсолютных начал, мир иерархии. Мир завершенных форм. Высшие ценности. Пример и образец».
См. ГАМБУРГСКИЙ СЧЕТ В ЛИТЕРАТУРЕ; КАНОН; КОНВЕНЦИАЛЬНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; КОНСЕРВАТИЗМ ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ; КУЛЬТОВЫЙ ПИСАТЕЛЬ
КЛОНИРОВАНИЕ ЛИТЕРАТУРНОЕ, КЛОНЫ В ЛИТЕРАТУРЕ
от греч. klon – ветвь, побег, отпрыск.
Термин, которым Наталья Иванова в статье «Клондайк и клоны» («Знамя». 2003. №?4) обозначила склонность ряда писателей к самоэпигонству, «тиражированию образов и смыслов», однажды удавшихся и принесших заслуженный успех, во все новых и новых своих произведениях. «Клонирование, – подчеркивает критик, – происходит не только путем заимствования и развития клетки традиционализма – то же самое возможно на любом генетически полноценном материале», подтверждением чего, по мнению Н. Ивановой, служит нынешняя литературная продукция Василия Аксенова, Владимира Войновича, Виктории Токаревой, Галины Щербаковой, Александры Марининой, Дарьи Донцовой, других прозаиков. В отличие от эпигонов, повторяющих ходы и приемы, «паспортизированные» не ими, авторы произведений-клонов работают «со своим генетическим материалом», и «пусть простит меня Андрей Битов, но перекладывание текстов из-под одного переплета в другой, издание отдельных томов, потом избранного, стихов, прозы, первой книги, последней книги, многотомников и т. д. не превращается ли в попытку клонирования самого себя, Битова?»
Принимая эту трактовку, уравнивающую клонирование с самоповторами, представляется (за неимением другого термина) целесообразным говорить о клонировании и как о типе издательской стратегии, предусматривающей уже не подсознательное, а целенаправленное, промышленное «тиражирование образов и смыслов» того или иного произведения, той или иной манеры, которые в настоящее время пользуются повышенным рыночным спросом. Примерами здесь могут служить появление книг Дмитрия Емеца о Тане Гроттер, Андрея Жвалевского и Игоря Мытько о Порри Гаттере, опирающихся на коммерческий успех саги Джоанны Роулинг о Гарри Поттере, или рост числа авторов иронических детективов, клонированных из «генетического материала» Иоанны Хмелевской и Дарьи Донцовой.
См. ВИНТАЖНЫЙ ПРОДУКТ; СТРАТЕГИИ ИЗДАТЕЛЬСКИЕ; СТРАТЕГИЯ АВТОРСКАЯ
КНИГГЕР, РАБ ЛИТЕРАТУРНЫЙ
Появление литературных рабов молва обычно связывает с Александром Дюма, на которого будто бы трудились чуть ли не десятки нанятых им анонимных помощников.
Эта практика, вполне обычная для некоторых других видов культурной деятельности (например, для монументального искусства, производства кино– и телесценариев или для музыкального шоу-бизнеса), в литературе с самого начала почиталась презренной, так что мы даже толком и не знаем, были ли книггеры в России до Октябрьской революции. После нее-то они появились, причем в изрядном количестве, но и тогда о писателях, которые всего лишь авторизуют то, что за них сочиняют другие, рассказывали исключительно шепотом. Например, о том, что многие известные авторы, представляющие так называемую литературу народов СССР, давали лишь темы, в лучшем случае синопсисы «своих» будущих произведений, а дальше за дело брались квалифицированные переводчики, превращавшие смутный замысел и бледный черновик в полноценное стихотворение или удобочитаемый роман. Или о том, как журнальные и издательские редакторы обходились с сырыми рукописями мастеров секретарской прозы, пытаясь, как принято было тогда шутить, сделать из дерьма конфетку. Или о классиках социалистического реализма, которые в собрания своих сочинений включали не только собственноручно написанные художественные тексты, но и те статьи, выступления, доклады, заметки, письма читателям, что от их имени были изготовлены либо безымянными референтами (их, в отличие от секретарей Союза писателей, называли литературными секретарями), либо безымянными же литературными журналистами.
Тем самым – обратим внимание – возможность использовать наемный труд, «пройтись пером мастера» по чужой рукописи, прежде чем присвоить ее, была, как правило, прерогативой литераторов, уже добившихся определенного успеха, занявших достаточно высокое место в писательской табели от рангах. Книггеры, за редчайшими исключениями, не создавали репутации, а лишь поддерживали их, освобождая своих работодателей в одних случаях от подготовительной работы по сбору материала, а в других – от кропотливой доводки замысла до воплощения.
Эта практика сохранилась и в наши дни, так что подозрения в эксплуатации рабов преследуют едва ли не каждого из раскрученных и плодовитых представителей массовой, прежде всего, словесности. В ответ на что Дарья Донцова заявляет, что она всегда готова предъявить сомневающимся собственные рукописи, а Татьяна Устинова и вовсе утверждает, что «издательский бизнес прежде всего ориентирован на прибыль, поэтому крайне невыгодно придумывать эту цепочку». Им, разумеется, не верят – еще и потому, что издательским ноу-хау в постсоветское время стало не только поддержание, но и создание репутаций, фантомных писательских имен – что называется, с нуля и, что называется, в особо крупных масштабах.
«Книжный цех – изобретение издателей СНГ. За границей до такого не додумались», – пишет один из журналистов. И действительно, наверное, только у нас труд книггеров был в 1990-е поставлен на промышленную, конвейерную основу. Например, в проекте саратовского литературного агентства «Научная книга», – как рассказывает его руководитель С. Потапов, – участвовало «больше сорока, но меньше шестидесяти авторов», причем «авторов рекрутировали из студентов-филологов по-следних курсов, иногда преподавателей или просто не слишком успешных любителей поскрипеть перышком». Так рождались бренды «Марина Серова», «Наталья Александрова», «Светлана Алешина», «Алексей Макеев», и только ли они одни? «За четыре года работы чего только я не написала, – вспоминает одна из участниц саратовского проекта Ольга Егорова, печатавшаяся, в том числе, под именами Надежды Фроловой и Елены Лагутиной. – Зарплата была символической, зато график работы – с восьми до двух – меня устраивал вполне. К тому же писать мне все-таки нравилось. Процесс создания книги меня полностью захватывал, ведь в агентстве она формировалась полностью – от идеи до окончательного варианта текста. Если не возникало необходимости писать подряд три или четыре книги по астрологии, писать было даже интересно. Сонники и прочая ерунда составляли наш основной “капитал”. Но были и серьезные вещи – к примеру, монография по истории балета или книга по фэн-шуй. Популярную психологию в стиле “Как выйти замуж: пособие для женщин” мы щелкали, как семечки».
Откровенностью О. Егоровой можно только восхититься. Другие ее товарищи и товарки по добровольно-подневольному книггерскому труду предпочитают хранить молчание. И потому что связаны жестким контрактом со своими нанимателями. И потому что не хотят марать собственную репутацию, так как надеются, накопив опыт (и деньги), выйти со временем в самостоятельное литературное плавание, писать не то, что заказывают, а то, что захочется. Ведь все они, – как полагает Юрий Шерстюк, участвовавший в проекте «Марина Серова», – «определенно люди с талантом. Но пока не имеющие ни имени, ни связей, что обязательно необходимо для того, чтобы можно было прожить с писательского труда».
И конечно, плох тот раб, который не мечтает стать вольноотпущенником. Но бывает и так, что, выпустив книгу-другую под собственным именем, бывшие рабы вновь возвращаются к книггерскому промыслу. А что делать? Подневольный труд истощает даже и сильное дарование. Это во-первых. А во-вторых… «Книги моего хорошего знакомого, пишущего за “чужого дядю”, – философически размышляет Дарья Донцова, – постоянно занимают первые места в рейтингах. Стоит же поставить на обложке собственное имя – сразу терпит фиаско. Судьба такая». Так что смирись, гордый человек, и пойми, как советует Д. Донцова, что и «в литературном “негре” нет ничего плохого. В конечном итоге должен быть доволен читатель».
Или, вернее, издатель, поскольку именно он заказывает музыку и поскольку именно от него в условиях книжного рынка зависит, какие имена будут раскручены, а какие так и останутся в тени.
См. АВТОР; АВТОР ФАНТОМНЫЙ; АНГАЖИРОВАННОСТЬ, ЗАКАЗНАЯ ЛИТЕРАТУРА; ЗАПИСЬ ЛИТЕРАТУРНАЯ; МЕЖАВТОРСКАЯ СЕРИЯ; РАСКРУТКА В ЛИТЕРАТУРЕ; СОАВТОРСТВО; СТРАТЕГИИ ИЗДАТЕЛЬСКИЕ
КНИЖНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ
В советскую эпоху книжность, то есть насыщенность произведения литературными реминисценциями и его очевидная ориентация на канон высокой, элитарной культуры, воспринималась как безусловный недостаток, и критикам приходилось подбирать дополнительные аргументы для доказательства того, что, например, стихи Арсения Тарковского или Александра Кушнера – «несмотря на их книжность» – имеют право и на публикацию, и на читательское внимание. Это помогало плохо, так как идеологические контролеры небезосновательно трактовали книжность не только как чрезмерную интеллигентность, зависимость поэта или прозаика от литературных образцов, но и как своего рода попытку к бегству, эскапистское стремление уйти от героики коммунистического созидания в красивые уюты библиотек и консерваторий. Антонимами книжности становились, таким образом, не только естественность и первородность творческого импульса, но и его, как тогда выражались, коммунистическая идейность и коммунистическая же народность. Ленинский императив: «Искусство должно быть понятно народу» мобилизовал цензорский и редакторский карандаш на вычеркивание из литературных произведений всего, что маркировалось как неприемлемая «залитературенность», «переусложненность» и «высоколобость».
И этого, вполне понятно, было достаточно для того, чтобы авторы, противополагавшие себя всему советскому, напротив, максимально акцентировали книжность своих сочинений, предназначаемых исключительно квалифицированному читательскому меньшинству, владеющему искусством дешифровки самых трудных для понимания текстов и разделявщему с авторами их культурные, моральные и идеологические установки. «Если мы делали этический выбор, – говорил Иосиф Бродский в эссе «Меньше единицы», – то исходя не столько из окружающей действительности, сколько из моральных критериев, почерпнутых в художественной литературе. Книги стали первой и единственной реальностью, сама же реальность представлялась бардаком и абракадаброй. ‹…› Никто не знал литературу и историю лучше, чем эти люди, никто не умел писать по-русски лучше, чем они, никто не презирал наше время сильнее. Для этих людей цивилизация значила больше, чем насущный хлеб и ночная ласка».
И само собою понятно, что перестройка, попытавшаяся навязать населению России цивилизационные стандарты современного западного мира, реабилитировала книжность, в которой увидели и «окно в Европу», и необходимое составное качество писательского профессионализма, и обязательный признак художественной вменяемости. Фраза Ильича про искусство, которое должно быть понятно народу, взятая из написанных по-немецки воспоминаний Клары Цеткин, была вначале переведена заново, как «Искусство должно быть понято народом», а затем и вовсе отброшена за ненадобностью, ибо единственным адресатом качественной литературы стало квалифицированное читательское меньшинство, а заботы о духовном и эстетическом окормлении неквалифицированного большинства предоставлены исключительно массовой культуре.
Книжностью соответственно стали гордиться. «Мое сознание, мой опыт, мои знания о жизни, – признается Б. Акунин, – на 99 % состоят не из пережитого, а из прочитанного. Чтение – вот глина, из которой я леплю свои горшки». Книжность стали культивировать, и вряд ли будет преувеличением сказать, что 1990-е годы прошли для русской литературы под этим знаком – с тем лишь уточнением, что писатели-постмодернисты попытались воспользоваться ресурсами рафинированной западной культуры, а литераторы патриотического лагеря апеллировали либо к советской классике (в диапазоне от «Как закалялась сталь» Николая Островского до «Пирамиды» Леонида Леонова), либо – в случае, например, Валентина Распутина, – к Федору Достоевскому и каноническому народолюбию третьестепенных русских писателей и публицистов второй половины XIX века.
И неудивительно, что уже к рубежу 1990-2000-х годов книжность, «залитературенность» современной литературы начала оцениваться как серьезная и тревожащая многих социокультурная (и собственно эстетическая) проблема. «Крайнюю литературность (в положительном контексте это называется интертекстуальностью), зацикленность автора на себе, на жизни своего круга, на собственных мелкотравчатых лирических переживаниях» считает «генетическими чертами “либерального” романа» Дмитрий Быков. А Ирина Роднянская, отметив, что «общим коэффициэнтом совершенно разных сюжетов, предлагаемых авторами с совершенно разными индивидуальностями, оказывается КНИГА», вообще полагает, что современная литература – это своего рода «книжный мир, культурное производство, перешедшее на самообеспечение, без притока энергии извне. Закрытая система, обреченная на энтропию?…»
Такого рода тревога и такого рода вопросы, разумеется, и уместны, и продуктивны. Но поскольку все, кто, сталкиваясь с новым литературным поколением на форумах молодых писателей или в ходе конкурса «Дебют», отмечают его крайне скудную начитанность, то ничуть не менее уместным выглядят и столь же тревожные размышления Александра Тимофеевского: «Если бы не было коммунизма ‹…›, мы бы занимались всякой бессмысленной деятельностью, а не сидели сложа руки, приобщаясь к культуре, на которой впоследствии так плодотворно паразитировали. Все семидесятые-восьмидесятые годы мы читали, все девяностые – использовали прочитанное. ‹…› Сегодня непонятно, откуда взяться людям пишущим, если они ничего не читали. Мы имели счастливую возможность много читать. Они ничего не читали, как же они могут писать?»
См. ВМЕНЯЕМОСТЬ И НЕВМЕНЯЕМОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; ИНТЕРТЕКСТ, ИНТЕРТЕКСТУАЛЬНОСТЬ; КВАЛИФИЦИРОВАННОЕ ЧИТАТЕЛЬСКОЕ МЕНЬШИНСТВО; МЕТАЛИТЕРАТУРА, МЕТАПРОЗА; НЕКВАЛИФИЦИРОВАННОЕ ЧИТАТЕЛЬСКОЕ БОЛЬШИНСТВО; ПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ И НЕПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА; ФИЛОЛОГИЧЕСКАЯ ПОЭЗИЯ; ФИЛОЛОГИЧЕСКАЯ ПРОЗА
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?