Автор книги: Сергей Яров
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Одна из блокадниц пишет в дневнике 21 ноября 1941 г. о том, что не смогла достать продукты для матери. Первое из оправданий типично для этих дней: «Она что-нибудь наверное там поест»[599]599
Там же. Д. 72. Л. 53 об.
[Закрыть]. Больше оправдаться нечем – но, может быть, попробовать сделать это как-то иначе. Например, сказать о тех чувствах, которые она испытывает к матери – и тогда никто не заподозрит ее в черствости. И сказать от всего сердца, сильнее, эмоциональнее, чтобы даже и сомнения не было в том, дорог ли ей самый близкий на свете человек: «Дорогая, золотая мамочка придет голодная, я прижму ее к своему сердцу, крепко. Крепко обниму и скажу ей о постигшем нас горе и она, я думаю, не будет сердиться»[600]600
Зеленская И. Д. Дневник… ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 72. Л. 53–53 об.
[Закрыть].
Еще один случай. Она же получила в школе желе и принесла его домой. «Желе спрятала. И вот теперь не знаю, как поступить, то ли съесть его одной, то ли поделиться»[601]601
Там же. Л. 61.
[Закрыть]. Она давно испытывает голод и, наверное, отдать подарок ей жалко. Признаться в этом она не хочет и ссылается на такой довод: «Маловато будет, это только облизнуться». Если так, то родных не надо и «раздразнивать»: «Съем я в этот раз одна». Так уж получается, но она порядочный человек, она не станет никого обделять. Она поделится с ними потом, непременно поделится: «…Буду носить обязательно с собой банку пустую и, если будут давать желе еще, то… накоплю 3 порции и угощу их»[602]602
Там же.
[Закрыть]. И не придется их «раздразнивать», и рады они будут, когда съедят так много, и может быть уверена она в том, что ее не назовут жестокой.
Трудно сказать, всегда ли такими являлись оправдания, если не удерживались и съедали то, что принадлежало другим. Но вот что обращает на себя внимание. Могли ведь скрыть свой поступок, – но нет, мы видим самообличения, нередко и драматические, скрупулезные поиски тех аргументов, какими можно защититься, извинения и обещания. Разбор каждой такой истории становится похожим на этический урок: решают, можно ли это делать или нельзя, есть ли смягчающие обстоятельства.
О. Н. Мельниковская, работавшая в госпитале, увидела, что один из больных «не доел корочку за ужином». Соблазн был велик: «Всю ночь я мучилась, глядя на нее»[603]603
Мельниковская О. Н. Дневник // «Мы знаем, что значит война…» С. 595.
[Закрыть]. Возможно, не все из доводов, оправдывающих ее, О. Н. Мельниковская привела в своем дневнике, но едва ли случайно перечислены здесь детали события. Больной лечится в офицерской палате – значит, питается лучше, вряд ли терпит нужду. У него здоровый вид – это подтверждает догадку. «Целый день проводит в городе, приходит сытый» – а она истощена. Не сразу она решилась съесть объедки, долго доказывала себе, что чужое брать нельзя – это ведь тоже оправдание. «Он сыт, а ты умираешь от голода» – мысль об этом, наконец, отмела все сомнения. Утром она поняла, что больной заметил пропажу – и снова оправдания: «Может, нарочно искушал меня»[604]604
Мельниковская О. Н. Дневник // «Мы знаем, что значит война…» С. 595.
[Закрыть].
Самооправдание возникает и в том случае, если описывается состояние людей, которым отказали в помощи. Инженер одного из предприятий писал в дневнике, что съел 400 гр. конфет – и тут же отмечал, что берег их для дочери, которая целый год «не имеет сладкого». Приговор, вынесенный им себе, выглядит недвусмысленным и безапелляционным: «Преступление»[605]605
ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 53. Л. 36.
[Закрыть]. Так делать нельзя, он чувствует себя обязанным загладить свой поступок: «Взамен купил и спрятал 300 гр. конфект за 300 рублей»[606]606
Там же.
[Закрыть]. Это, конечно, не 400 гр. съеденных им конфет, но все же близко к этому. 300 руб. – крупная сумма, для некоторых она составляла месячный заработок; едва ли она названа случайно. Правда, он и тогда укоряет себя: «и съеденные мной не помешали бы». Но виноватым теперь он себя не считает. Ему кажется, что он смог выстоять, доказать, что не утратил чувство сострадания…
«Съел за 2–2,5 часа и 300 гр. купленных… Это преступление по отношению к семье! Сволочь я!!»[607]607
Там же. Л. 37.
[Закрыть] – эта запись сделана им в дневнике на следующий день. К празднику 7 ноября дали сладкое – он и его съел безостановочно, кляня себя, но не имея сил остановиться. Тогда, правда, не нужно было сдерживаться («за эти дни надежда на командировку лопнула») – но чувство раскаяния и досады не ослабевает[608]608
Там же.
[Закрыть].
6
В целом мотивы самооправдания не отличались многообразием. Каждый мог ссылаться на различные и многочисленные препоны, приводить немало доводов, и они, конечно, сильно отличались. Но приемы самооправдания являлись во многом схожими. Аргументы обычно были следующими: а) нельзя помочь, потому что нет возможности; б) если и можно помочь, то надо сделать выбор, кого необходимо поддержать прежде всего – себя или иных блокадников; в) отказ помочь ничего не изменит в судьбе человека, который или обречен или способен получить поддержку от других.
Драматизм блокадной повседневности не всегда сказывался на содержании публичных извинений или апологетических внутренних монологов. В дневниковых записях, где последние отражены, не очень много ярких примет той бездны, в которой оказались чужие люди. Конечно, понимали, в каком трудном положении находится нуждающийся человек. Знали, что он голодает не первый день – но это не мешало нередко ответить, как в прошлые, спокойные времена, малозначащей отговоркой. Не всегда и стремились с максимальной полнотой оценить свои возможности, отклоняя просьбы о спасении.
Но отметим и другое. Ни у кого нет твердой уверенности, что он, отказывая в поддержке ослабевшим людям, абсолютно прав, хотя доводы в пользу этого нередко являлись очевидными. Есть взгляд на себя как на человека, или действительно виноватого или подозреваемого в нарушениях этики и потому обязанного отвести от себя упреки. Оправдания – это не только прагматические подсчеты различных за и против для того, чтобы с математической точностью определить, могли ли найти лишние граммы хлеба и стоило ли отдавать их тем, кому осталось жить несколько часов. Оправдание – это поступок, в котором в различной степени проявились и нравственные азы. В нем всегда проступает желание утешить, приободрить, обещать в будущем что-то лучшее – хотя это и не требовалось. В нем всегда ощущается стыд за то, что должны были поступать вопреки человеческим обычаям. Независимо от того, усматривали ли в своих действиях нарушение моральных устоев или нет, всегда высказывали надежду на то, что завтра сумеют помочь тем, кого не смогли поддержать сегодня. И не случайно мы встречаем в это время и такой довод: нарушение нравственных заповедей необходимо не потому, что хотят уберечь себя, но из-за того, что это помогает в первую очередь спасти стоявших у края пропасти.
И недаром мы обнаруживаем обилие аргументов самооправдания, хотя было достаточно и одного из них. Многое, правда, зависело от стиля авторов писем, дневников и воспоминаний. Разумеется, когда каждое из объяснений содержит очень много деталей и мелких подробностей, мы не всегда можем уверенно сказать, являлось ли это обычным следствием хаотичного изложения, служило ли средством воссоздания полноты рассказа или стало обдуманным приемом, призванным подчеркнуть сложность той ситуации, в которой приходилось принимать неприятное решение. Предположим также, что повествование, обращенное к последующим поколениям, не знакомых с войной и не готовым оправдать многие ее реалии, требовало более тщательного и скрупулезного разбора блокадных житейских историй.
И вместе с тем это многословие – верный признак тех переживаний, которые возникали при отступлении от моральных принципов. Виноват или не виноват – но должен ответить каскадом извинений. Эти извинения не всегда выглядели логичными и исчерпывающими, искренними и покаянными – но они казались необходимыми. Главным здесь было не объяснение, а утешение. Нарушение одной этической нормы смягчалось соблюдением другой из них. Может быть, это не требовало такого самопожертвования, но тоже являлось неоспоримым свидетельством укорененности моральных ценностей.
Принуждение к соблюдению нравственных норм: мотивация жестокости как средства спасения1
Принуждение к соблюдению морали было неизбежно там, где люди настолько ослабели, что не всегда могли работать, следить за собой в быту, преодолевать искушение «жить одним днем», добровольно помогать другим. Первым и основным оправданием жестких мер являлась ссылка на войну. Главное – победить, невзирая ни на что. Моральные запреты могли быть уместны лишь в той степени, если они не мешали достижению этой цели. В Московском районе в начале октября 1941 г. во время обстрела женщины-педагоги хотели прекратить работу, но их заставили продолжать рыть окопы[609]609
Коноплева М. В блокированном Ленинграде. Дневник. 5 октября 1941 г.: ОР РНБ. Ф. 368. Д. 1. Л. 127.
[Закрыть]. Главное – общая цель, а не интересы отдельного человека. Толкая женщин под бомбы, опасались и репрессий за невыполнение заданий, но мотивация таких поступков могла выглядеть и безупречно логичной. Погибнут два человека, но защитят они тысячи людей – эта «моральная» арифметика является обычной для любой войны.
Не сразу была готова признать ее обоснованность М. С. Коноплева, сообщившая в дневнике об этом происшествии. Тогда она и получила первый урок новой этики. «Наивно записано», – комментировала она позднее свою дневниковую ремарку. «Я еще возмущалась!» – говорилось в записке, приложенной впоследствии к дневнику. В ней она упрекает себя в том, что не понимала простой истины: «"Мобилизованный есть мобилизованный", для которого опасность не должна существовать»[610]610
Там же.
[Закрыть]. Возможно, тут передаются аргументы безжалостного и непреклонного руководителя работ, но сама эта помета не случайна. Для того чтобы усвоить прочно это правило, да еще так, чтобы оно позднее оказалось обязательным, требовалось многое сломать в себе в блокадные дни.
Заставляли работать под обстрелами и ленинградских почтальонов. Вот оправдание этого: обстрелы часты, ждать, когда они окончатся, приходится долго, работа выполняется медленно[611]611
Стенограмма сообщения Аршинцевой Л. М.: НИА СПбИИ РАН. Ф. 332. Оп. 1.Д.4.Л. 3.
[Закрыть]. Надо искать какой-то выход, например, разносить почту, если обстреливается «не наш квадрат». Стоило ли письмо жизни человека? Нет, но есть нормы обработки корреспонденции, установлена ответственность за их нарушение и могут лишить рабочей «карточки».
Е. А. Скобелева вспоминала, как у ее семьи отняли дрова для нужд госпиталя. Напрасно ее отец «просил, умолял, говорил, что без тепла мы все умрем» – ему ответили отказом[612]612
Скобелева Е. А. Родина моего детства. 1940–1945 гг. СПб., 2004. С. 12.
[Закрыть]. Сомнений у тех, кто это сделал, не было. Наверное, так легче было поступить, чем заниматься трудной и долгой работой по заготовке топлива. Но где еще искать дрова, которые незамедлительно требовались для тяжелораненых, больных, не имевших сил встать с постели? Кто бы их смог заготовить? Медработники? Их было мало и не имелось такого количества пайков, чтобы у каждой койки можно было поставить санитара. И у них тоже была своя «правда». Пойдут искать дрова – и некому будет вовремя оказать помощь и спасти людей от смерти, откликнуться на их крики и стоны, смягчить нечеловеческие страдания.
Начальник цеха Механического завода А. Ф. Соколов поехал на квартиру к одному из рабочих: его нельзя было заменить и требовалось во что бы то ни стало немедленно доставить на предприятие. «Навстречу мне… шел на четвереньках, как ходят собаки. Ходить он из-за слабости не мог»[613]613
Соколов А. Ф. [Стенографическая запись воспоминаний] //Оборона Ленинграда. С. 550.
[Закрыть]. Выхода не было: «Вместе с шофером взяли его под руки и посадили в машину. Привезли на завод и положили в стационар»[614]614
Там же.
[Закрыть].
Милосердие здесь, очевидно, играло не главную роль. В своих записках А. Ф. Соколов рассказывает, как под руки водили к станку изможденного мастера, как подсаживали на машину рабочих, поскольку они «были так слабы, что сами не могли влезть»[615]615
Там же.
[Закрыть]. Подкреплялись в стационаре – и работали, падая, держась за других. Несомненно, их жалели (это видно даже по тону записок А. Ф. Соколова) – но признавали неизбежность жертв. Боялись строгих наказаний за срыв военных поставок, надеялись на получение хорошего пайка за выполнение заданий – все было.
У этой жестокости имелось и обоснование. Не выполнят свой долг – и тем самым откроют дорогу врагам, этим насильникам, у которых нет ничего святого, которые жгут и уничтожают. Кто, если не сам ленинградец, должен защищать несчастных стариков, женщин, детей, трудясь для фронта на своем месте? Разве можно возложить эту обязанность на слабые плечи других, а самому спрятаться?
Эти доводы, будучи очевидными, едва ли вызывали чьи-либо возражения. Труднее было оценить, что являлось более нравственным: пожалеть голодного, шатающегося человека, которому угрожала смерть сегодня, или беззащитных людей, которые могли погибнуть завтра – и именно потому, что не решились беспощадно заставить работать того, кто, повторим это, и сам находился у края пропасти.
Подробное оправдание жестких мер мы находим в воспоминаниях преподавательницы М. П. Ивашкевич, работавшей вместе со школьниками в совхозе. Дисциплина здесь, видимо, поддерживалась особо строго и неукоснительно. Сослуживцы упрекнули М. П. Ивашкевич в том, что она не жалеет детей. Переубедить ее нельзя: «И впредь буду требовать от учащихся выполнения своих распоряжений»[616]616
Ивашкевич М. П. Замечательные помощники // В осажденном Ленинграде. Воспоминания участников обороны Ленинграда, воинов и тружеников Октябрьского района. СПб., 1993. С. 114.
[Закрыть].
В своей правоте она уверена, готова подробно объяснить и другим педагогам, почему это так. Разве она не любит детей? Нет, ради них и осталась в осажденном городе. Можно, конечно, отпустить детей за полчаса до окончания работы и разрешить им подкармливаться на соседнем поле, где росла брюква. Это брюквенное поле упомянуто ею не случайно. Дать им поесть, или вырвать из слабых рук эти далеко не деликатесные овощи – вот оселок, на котором проверяется степень жалости к голодным подросткам. Ответ поэтому обязан быть патетичным и взволнованным, чтобы подчеркнуть остроту ее переживаний, отметить, как горько ей делать это. Он должен быть и убедительным – пусть услышат то, с чем нельзя спорить, что давно и бесповоротно всеми признано. «В нас… говорила другая жалость. Мы не хотели, чтобы наших девочек и мальчиков увозили в гитлеровскую Германию и продавали на невольничьих рынках, чтобы их морили голодом и травили собаками на немецких фермах – во имя этой жалости мы… должны быть и будем требовательны»[617]617
Там же. С. 115.
[Закрыть].
Тот же выбор – или пожалеть сейчас и создать угрозу для жизни в будущем, или проявить жестокость, которая, в конечном счете, обернется спасением. Ее мысль не может не быть прямолинейной и риторичной – иначе окажется размытым пафос стойкости, к которой она призывает. Она приобрела такую жесткость языка в ежедневной педагогической практике, наставляя и наказывая нарушителей. Приказы не могут иметь витиеватую аргументацию: они скупы, точны и недвусмысленны. И такой же является их мотивировка. Да и жесток ли по сравнению с фашистскими гнусностями этот запрет заходить на чужое поле? Чем более наглядно, ярко, без полутонов будет рассказано о ярме, которое несут захватчики порабощенным, тем меньше можно ожидать услышать скептические реплики и осторожные возражения.
2
«Трудовая повинность по очистке города… Мороз 20°», – отмечает в дневнике 28 февраля 1942 г. Э. Левина[618]618
Левина Э. Письма к другу. С. 206 (Дневниковая запись 28 февраля 1942 г.).
[Закрыть]. Жалеть людей? Но ведь кто-то должен убирать в городе снег. Из райкома ВКП(б) получены указания об очистке нескольких улиц от нечистот. «Всего на это число было трудоспособных 200 человек, но слабых, еле державшихся на ногах людей, опухших от голода», – вспоминает Г. Я. Соколов[619]619
Соколов Г. Я. Стенографическая запись воспоминаний // Оборона Ленинграда. С. 565.
[Закрыть]. Заменить их другими? Других людей нет. Не уберут они нечистоты и трупы, вмерзшие в лед – и весной, после оттепели, начнутся эпидемии.
Первый субботник, назначенный на 8 марта 1942 г., оказался неудачным: мало кто хотел участвовать в нем. Были поэтому быстро приняты жесткие меры. В домохозяйствах состав политорганизаторов «пополнили и обновили», как деликатно выразился сотрудник «Ленинградской правды» А. Блатин, некоторых управхозов сняли с работы, «ответственные работники» начали обход квартир[620]620
Блатин А. Вечный огонь Ленинграда. С. 280–281.
[Закрыть]. Всех горожан обязали трудиться на уборке города не менее 2-х часов. На улицах их останавливали милиционеры, проверяли повестки, где отмечалось количество времени, потраченного на работу. И не церемонились. «…У кого повесток нет, ставят на лопату. Наша кассирша пошла в банк, оставила повестку в АПУ – ее заставили колоть лед 2 часа», – записывала в дневнике Э. Г. Левина[621]621
Левина Э. Т. Дневник. С. 158 (Запись 4 апреля 1942 г.). См. также дневник М. Тихомирова: «Уклоняющихся от повинности задерживают милиционеры» (Дневник Миши Тихомирова. С. 58 (Запись 29 марта 1942 г.)).
[Закрыть]. Конечно, где-то принимались во внимание и медицинские справки, и наличие в семье детей. Но мать Е. П. Ленцман (Ивановой) идти на уборку улиц заставили. Еще спускаясь по лестнице, она почувствовала, что совсем обессилела. «Мать слегла и больше… не вставала»[622]622
Ленцман (Иванова) Е. П. Воспоминания о войне: ОР РНБ. Ф. 1273. Л. 4 об. Ср. с сообщением заместителя начальника Ленинградского торгового порта о работе по очистке улиц в марте 1942 г.: «Подошла ко мне одна женщина бухгалтер и говорит: „…Я не могу работать, я умру.“ „Ну что ж, все же слабые и работают. Я тоже слаб, но держу кирку, все должны работать“. Я ее не отпустил и она в тот же вечер на работе умерла» (Доживем ли мы до тишины. С. 202).
[Закрыть]. И малолетние дети у нее были: «Мальчишки давно не ходили, все язычком во рту крошечки искали»[623]623
Ленцман (Иванова) Е. П. Воспоминания о войне: ОР РНБ. Ф. 1273. Л. 5 об.
[Закрыть].
Эта жестокость стала обычной. Малейшие попытки учесть только свои интересы, не считаться с другими сразу же безжалостно пресекались, едва лишь были замечены. Нельзя делать вид, что нет иных, более истощенных горожан, нельзя допускать, что они могут и потерпеть. Каждый должен заучить урок: кто не способен остановиться сам, того остановят другие, даже если имеются десятки оправданий. Такова механика упрочения нравственных правил: не увещевание, а запрет, не просьба, а приказ, не попытка понять чужую «правду», а не приемлющий чувствительности жесткий отказ. Конечно, и «практические» доводы, оправдывающие жестокость, нередко сопровождались сентиментальными импровизациями, «исповедью горячего сердца» и оскорбительными упреками, хотя, наверное, можно было обойтись и без них. Горячая, эмоциональная отповедь колеблющимся – это не упражнение в составлении безупречных логических формул. В ней сказывается весь человек с его порой неприятными привычками, необоснованными подозрениями, мелочными обидами. Тем сильнее и категоричнее отстаивается нравственный канон – но ведь он основан не только на рациональных доводах. Сколь бы неоспоримыми ни являлись аргументы, попробуйте вырвать из рук истощенных детей жалкий кусок брюквы, выгоните женщину, чьи дети умирают и которая шатается от слабости, дробить ломом лед, заставьте рабочего, ползающего на четвереньках, работать без устали – и что-то сломается в человеке, который не останавливается ни перед чем.
Чувство сострадания не является тем инструментом, который можно убрать в футляр и столь же быстро вынуть из него, исходя из сиюминутных потребностей. Ничто не проходит бесследно. Любой выбор, справедливый или несправедливый, может стать причиной нравственного падения. Один из подростков слышал, как говорили врачи во время осмотра детей: «Ой, и этого нужно на дополнительное питание. Но не можем же мы всех поставить на дополнительное питание»[624]624
Память о блокаде. С. 57.
[Закрыть]. Разве не черствеет после этого человек? Разве, произнося хотя бы единожды суровый, пусть даже и обоснованный приговор голодным детям, не становится ли он более жестоким и в том случае, когда это не было столь необходимо для их спасения?
«Вообще сейчас начинает преобладать мысль, что надо поддерживать тех, кто еще жизнеспособен, а не кормить в ущерб им погибающих», – читаем в дневнике И. Д. Зеленской 19 марта 1942 г.[625]625
Зеленская И. Д. Дневник. 19 марта 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 35. Л. 70; ср. с рассказом Э. М. Юкельсона об эвакуации спецшколы из Ленинграда: «Мальчишки плакали и просили директора взять их в эвакуацию. Об этом просили директора и некоторые родители, оказавшиеся здесь же. Широков [директор. – С. Я.] видел, что эти ребята умрут. Спасти их было… невозможно» (Соколов А. М. Эвакуация из Ленинграда. С. 99).
[Закрыть] Разве это не след все той же несокрушимой «железной» логики, которой нередко оправдывали безжалостный выбор между теми, кто одинаково нуждался в средствах пропитания? «Жестоко… Это рассуждение приемлемо, пока сама здорова, не споткнулась и не свалилась… Страшно: упадешь – так не поднимут», – писала И. Д. Зеленская, но для тех, кто оправдывал жестокость как средство спасения, встать на место других часто было невозможно, даже если они и хотели. «Зачем ей булка. И так умрет», – ответила врач, услышав просьбу выдать талон на белый хлеб одной из заболевших женщин – не стесняясь ее, глядя на нее в упор[626]626
Шестинский О. Голоса из блокады. С. 23.
[Закрыть]. «Эта трагедия облегчает мне сокращение штата», – подчеркивается в дневнике инженера, узнавшего о гибели под обстрелом рабочего[627]627
Кок Г. М. Дневник. ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 48. Л. 2.
[Закрыть]. И здесь та же бухгалтерия, выраженная с предельной простотой и незамутненной ясностью. Вряд ли он безразлично отнесся к этой смерти – но ведь первая запись о ней являлась именно такой.
Делая выбор, произнося приговор, часто не обращали внимания на обстоятельства, в которых находился человек, не церемонились с ним, не слушали его объяснений и не хотели признавать, что они могут быть исчерпывающими. Но сообщая о причинах жестких мер, все же не могли не оправдаться, хотя бы частично, необходимостью соблюдать нравственные нормы. И чем подробнее были разъяснения, тем чаще этические требования оказывались на переднем плане. В воспоминаниях И. Меттера имеется рассказ о его брате, кандидате наук и доценте, работавшем на кухне в госпитале. Это спасло от голода и его самого, и его родных. Узнав, кто он такой, замполит клиники уволил его. «С вашими научными знаниями положено работать соответственно, – выговаривал ему комиссар. – А вы занимаете место, предназначенное кадру, у которого нет другой возможности за отсутствием специального образования. Рабочему человеку оно предназначено, чтобы он выжил»[628]628
Меттер И. Допрос. С. 53.
[Закрыть].
Говорит замполит хлестко, пожалуй, даже увлеченно. Это не суховатое чтение написанной канцелярским языком инструкции. Кажется, что стиль ответа принадлежит исключительно ему. За каждым словом – непоколебимая уверенность, что он поступает правильно, честно и, самое главное, справедливо. Где найдет работу в осажденном городе по своей специальности ученый, его не интересует, – как и то, сможет ли он выжить, не подкармливаясь на армейской кухне. Главное, что делает уверенным такой ответ – его формализм. Отмечаются не все аргументы, но самые очевидные, яркие, кажущиеся непреложными. Повторяется то, что стало обычным лозунгом в эти дни – и в том же агитационном оформлении. «Не хотел бросать младшего брата в одиночестве» – еще одно оправдание работы на кухне. Что ж, у замполита и на это есть ответ: «… Мотив брата – это вообще не мотив в условиях блокады. Судьба Ленинграда – вот наш общий мотив»[629]629
Меттер И. Допрос. С. 53.
[Закрыть].
3
Этим оправдывались часто и в самых разнообразных ситуациях. Летом 1942 г. было решено вывезти из города как можно больше «иждивенцев». Кто имел двух детей – должен уезжать. Опасение, что изможденные дети или их родители не выдержат поездки в неприспособленных для эвакуации вагонах, что за ними никто не сможет ухаживать и они погибнут от эпидемий, что здесь, в городе, ограбят квартиру уехавших, что на новом месте негде жить, там придется унижаться и быть нахлебником, там трудно найти работу – ничто из этого не принимается во внимание: обязан уехать. У тех, кто отказывался, отбирали продовольственные «карточки»[630]630
См. записки Н. А. Булатовой: «Когда началась эвакуация, мама никак не хотела уезжать из Ленинграда: трогаться в дальнюю дорогу с тремя детьми было опасно. Но в октябре 1942 года нам просто не дали карточки и заставили эвакуироваться в приказном порядке» (Булатова Н. А. Героизм нашей мамы // Откуда берется мужество. С. 74) и воспоминания А. М. Смирновской: «Вскоре вышел приказ, у кого 2 детей, не дадут хлебных карточек – надо было уезжать» (Смирновская А. М. Мои воспоминания. 1941-42 г.: ОР РНБ. Ф. 1273. Д. 24. Л. 3). См. также: Стенограмма сообщения Тихонова А. Я.: НИА СПбИИ РАН. Ф. 332. Оп. 1. Д. 123. Л. 32 об.
[Закрыть]. И никого не интересовало, как смогут прожить без них. Если кто-то не способен понять разумные доводы, согласиться с тем, что нельзя обременять осажденный город слабыми и беззащитными людьми – заставят понять, и сделают это, не считаясь ни с какими чувствами, не оглядываясь на плач истощенных детей. Сделают, будучи твердо уверенными, что это и есть гуманизм, что только так и можно было спасти сотни тысяч человек, погибших в страшных муках от голода, бомбежек и холода в первую блокадную зиму.
В декабре 1941 г. частично закрыли ряд детских садов. Питание на детей там продолжали выдавать, но жить запретили – оставили только сирот[631]631
Соловьева Э. Судьба была – выжить. С. 219.
[Закрыть]. Стоило, конечно, пожалеть и тех детей, у кого были живы родители, но кто замерзал в холодных домах, страдал от крыс и вшей, не был способен быстро дойти до бомбоубежища. Пожалеть тех, кому приходилось переступать через трупы погибших людей на лестницах и во дворах. Нет, оставили только сирот – их стало очень много, а в первую очередь надо спасать самых беззащитных. Блокадник С. И. Малецкий вспоминал (или, скорее, передавал воспоминания родителей) о том, что детей принимали в детсад лишь в том случае, если отдавали за них продовольственные «карточки». Нет «карточек» – отправляют домой. «Нет, это не жестокость», – настаивает С. И. Малецкий. В 1941 г. ему было мало лет и, возможно, оценки, которые он дает, возникли под влиянием блокадных рассказов родных. Но он не может обойти молчанием и другое, в чем-то сам себе противореча: «…Воспитатели понимали, что ребенок будет голодать дома до тех пор, пока не принесут карточек»[632]632
Малецкий С. И. [Запись воспоминаний] // 900 блокадных дней. С. 165.
[Закрыть]. Уговоры здесь бесполезны – та же, что и везде, не знающая извинений жестокость применения моральных правил. Помочь этим детям нельзя, иначе они будут жить за счет таких же голодных. Не всякий, спасавший своего ребенка любыми средствами, мог признать справедливость этих доводов – тогда его заставляли это сделать.
Расчетливый прагматизм и нравственные правила равным образом проявлялись при оправдании жестокости как средства спасения. Заставить человека делать то, чего он не хочет, что причиняет ему боль, заставить, невзирая на все его жалобы, крики, мольбы, и тем самым сохранить ему жизнь – это, несмотря ни на что, считали нравственным.
И потому были уверены, что жестокость должна проявляться ко всем – к чужим и «своим». Пожалеешь «своего», уступишь ему, выполнишь его просьбу – и обречешь его на гибель.
И жестокость должна проявляться во всем – и в дележе хлеба, и в распределении мест в стационаре для «дистрофиков». Она неизбежна, когда делят хлеб на равные доли, невзирая на возраст и здоровье членов семьи[633]633
См.: Глухова Г. И. И был случай… С. 221; Куликова Т. Сын // Память. Письма о войне и блокаде. Л., 1985. С. 340; Волкова Л. А. [Запись воспоминаний] // 900 блокадных дней. С. 78; Павлова Е. Из блокадного дневника // Память. Вып. 2. С. 179; Память о блокаде. С. 37–38; Кондакова Е. А. [Запись воспоминаний] // 900 блокадных дней. С. 123.
[Закрыть].
И жестокость должна проявляться всегда, поскольку нельзя обманываться слухами о возможном улучшении питания и считать, что все худшее позади. Какое ликование вызвало повышение норм выдачи хлебного пайка 25 декабря 1941 г. – а в январе умирало несколько тысяч человек в день.
4
Жестокость становилась одним из главных условий соблюдения моральных заповедей. И она же являлась лабораторией воспитания черствости – того, что размывало эти заповеди. Вот лишь малая часть историй, происходивших в это время. О. Н. Мельниковская была свидетелем того, как начальник госпиталя распорядился перед похоронами обряжать мертвых в то, «что порванее» – делалось это в зале, где лежало грязное обмундирование, по которому ползали вши[634]634
Мельниковская О. Н. Дневник. С. 592–593 (Запись 1 декабря 1941 г.).
[Закрыть]. Спорить трудно – чистая одежда нужна живым.
В школе ФЗО воспитатели прятали письма учащимся, в которых родители звали их домой, где светло, тепло, сытно[635]635
Стенограмма сообщения Былинского В. П.: НИА СПбИИ РАН. Ф.332.Оп.1.Д.22.Л. 5–5 об.
[Закрыть]. Может быть, педагоги переживали за судьбу школьников, которые могли погибнуть в дороге. Может быть, боялись ответственности за то, что не предотвратили «дезертирство», – но не боялись поступать жестоко, понимая, что значит письмо для ребенка.
Секретарь партбюро 14-го хлебозавода М. П. Федорова каждый день встречала на лестнице голодных женщин и детей, «вымаливавших» подаяние: «Невозможно проходить мимо, когда я видела, что ко мне протягиваются детские ручонки, прося хлеба»[636]636
Из стенограммы сообщения секретаря парторганизации 14-го хлебозавода Дзержинского района 27 декабря 1941 г. Марии Павловны Фёдоровой // Женщины и война. О роли женщины в обороне Ленинграда. 1941–1944. Сборник статей. СПб., 2006. С. 288.
[Закрыть]. Помочь? А за чей счет, ведь каждый кусок хлеба «на учете», все ленинградцы получают минимальный паек, да и, говоря откровенно, «всех накормить невозможно»[637]637
Там же.
[Закрыть]. Знавшие о нравах на хлебозаводах могли бы и поспорить с такими аргументами – но они выстроены логично. Через эту школу жестокости прошли тысячи блокадников. Знакомясь с их свидетельствами, видишь, как изменялись отношения даже самых близких людей.
«Передо мной на столе лежит хлеб и я не могу смотреть, но мама сказала, что она и Маня сыты и что будем кушать в половине восьмого. Я жду», – записывает 7 ноября 1941 г. Б. Злотникова[638]638
Злотникова Б. Дневник. 7 ноября 1941 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 40. Л. 8 об.
[Закрыть]. Хлеб выдается родителями обычно только два-три раза в день. Такой порядок поддерживался и в других семьях[639]639
Шибаева Н. П. Все мы защищали Ленинград // Государство. Право. Война. 60-летию Великой победы. СПб., 2005. С. 101; Куликова Т. Сын. С. 340; Глухова Г. И был случай… С. 221.
[Закрыть]. И неумолимо соблюдается это правило, и не хотят слышать даже трогательных просьб истощенных малышей, рассказывающих, как им хочется есть. Родители сами решают – делить ли им хлеб поровну или поддерживать слабых за счет более крепких. С последним обычно мирились[640]640
См. воспоминания Е. П. Ленцман (Ивановой): «…Мама вместо хлеба принесла несколько штук пряников с фруктовой начинкой, их выдавали только на детские карточки… Я это очень хорошо помню, потому что мама сказала, чтобы мы свою долю отдали малышам. Так нас приучили» (ОР РНБ. Ф. 1272. Л. 4); воспоминания А. Терентьева-Катанского: «У нас в семье было неписанное правило: не есть весь паек, а большую часть относить маме» (Терентъев-Катанский А. Неразорвавшийся снаряд. С. 216).
[Закрыть], но не всегда могли скрывать своего раздражения. «Ворчат… Они морщились, потому что они были голодные» – так восприняли в одной из семей требование матери отдать «лучший кусок» самой маленькой дочери[641]641
Интервью с М. А. Ткачевой. С. 233.
[Закрыть].
История другой блокадницы – десятилетней девочки – намного трагичнее. Умер отец, его не хоронили, не желая лишиться «карточек». Но и они не спасали. Особенно голодала мать, отдававшая дочери свой паек. Дочь это видела, но знала и другое: «Я тогда решилась ей сказать такое: "Мама, если ты будешь есть папу, я приведу милиционера"»[642]642
Скобелева Е. А. Родина моего детства. С. 13.
[Закрыть]. Жестоко доносить на родную мать, пользуясь при этом ее хлебом – а выхода нет: только после угроз та отнесла тело мужа в подвал.
Жалости допускать нельзя – это усвоили прочно. И доводы здесь были очень простыми. Т. Куликовой мать запрещала делиться хлебом с сыном: «Не будет тебя – он погибнет»[643]643
Куликова Т. Сын. С. 340.
[Закрыть]. Как вспоминал Л. Рейхерт, его мать «вскоре перестала скармливать все детям… Люди подсказали: „Умрешь, что с ними будет“»[644]644
Рейхерт Л. Мать и нас двое // Память. Вып. 2. С. 417.
[Закрыть]. И отношение к родителям тоже нередко становилось прагматичным. С. Магаева ежедневно навещала мать в госпитале. Врач, видевшая это, ругала ее и запрещала приносить еду, опасаясь за ее здоровье. Та не соглашалась с ней, считая, что крохи, которые она отдает, едва ли что-то значат. Но вот ее рассказ: «По возвращении в детский дом меня ждал обед… а потом был еще и ужин… Все это я съедала сама, ничего не оставляя маме, т. к. надо было накапливать силы для завтрашнего дня»[645]645
Магаева С. Ленинградская блокада: психосоматические аспекты. М., 2001. С. 52.
[Закрыть].
И если такое происходило в семьях, среди родных, то что же говорить о других. Конечно, жестокость как средство спасения проявлялась не только к чужому человеку. Но нередко бескомпромиссность было легче отстаивать, когда приходилось иметь дело с малознакомыми, а то и вовсе незнакомыми людьми. Разумеется, и в таких случаях совершение жестоких поступков нуждалось в самооправданиях. В наиболее обнаженной и драматичной форме это обнаруживалось у людей интеллигентных, считающих себя порядочными, призванных быть наставником слабых и колеблющихся.
«На моей обязанности – следить, чтобы учащиеся съедали суп в столовой, а не отливали его в баночки и кружки и не уносили домой», – записывала в дневнике преподавательница К. Ползикова-Рубец[646]646
Ползикова-Рубец К. В. Они учились в Ленинграде. С. 55 (Дневниковая запись 26 ноября 1941 г.).
[Закрыть]. Можно ли их понять? Да: «Дома мать, отец, младшие дети не имеют супу». Можно ли пойти им навстречу? Нет: «…Сейчас я должна помешать Наде унести суп домой. Иначе нельзя. Организм детей и молодежи слабее, чем взрослых». Как сделать, чтобы одна моральная заповедь – помогать слабым – не перечеркивала другую: быть добрым, отзывчивым, благородным. Если приходится делать выбор, то это еще не означает, что он допустим: «Имею ли я право так поступать? Я, которая всегда стремилась воспитать в детях заботу о близких»[647]647
Там же.
[Закрыть].
Дети – не взрослые, они не обременяют себя многословием вопросов и ответов, не понимают софистических уверток, не знают запутанности различных обстоятельств. Они видят простой пример: не помог, хотя должен был помочь, не дал, хотя мог дать. Воспитание детей всегда «картинно», оно больше основано на образах, а не на умозрительных объяснениях. Вот педагог, который выхватывает из рук ребенка банку с супом для голодной матери – что тут сказать? Для чего нужен такой наставник? Для того, чтобы приучить ребенка спокойно смотреть, как умирают от истощения его родные, и надеяться, что это даст шанс ему выжить? В этом смысл его служения?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?