Электронная библиотека » Симона де Бовуар » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Зрелость"


  • Текст добавлен: 2 марта 2018, 11:20


Автор книги: Симона де Бовуар


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Во время моего пребывания австрийские социалисты попытались использовать рабочее недовольство, чтобы противодействовать усилению нацизма; они начали восстание, которое Дольфус потопил в крови. Это поражение нас немного опечалило. Мы отказывались прикасаться к колесу Истории, но хотели верить, что оно крутится в нужном направлении. Иначе слишком многие вещи нам пришлось бы пересмотреть.

Неискушенному туристу Берлин не казался угнетенным диктатурой. Улицы были веселыми и оживленными; меня удивило их уродство, мне понравились улицы Лондона, и я не представляла себе, что дома могут быть такими некрасивыми. Единственный квартал избежал подобной немилости: своего рода город-сад, построенный недавно на периферии, который называли «хижина дядя Тома». В предместье нацисты построили также рабочие городки, довольно комфортабельные, но на деле там жила мелкая буржуазия. Мы много гуляли от Курфюрстендамм до Александерплац. Было очень холодно, меньше пятнадцати градусов, мы шагали быстро, умножая остановки. Кonditoreien[40]40
  Кондитерские (нем.).


[Закрыть]
мне не нравились, они были похожи на чайные, зато я нашла приятными большие рестораны быстрого обслуживания с массивными столами и густыми ароматами. Мы часто там обедали. Мне очень нравилась жирная немецкая кухня, красная капуста и копченая свинина, Bauernfrühstücke[41]41
  Крестьянский завтрак (нем.).


[Закрыть]
. Меньше мне нравилась дичь с вареньем и блюда в сметане, которые подавали в более изысканных ресторанах. Помню один из них под названием «Мечта»; он был обит приятным бархатом, который оживляло причудливое освещение в духе Лои Фуллер; заведение украшали колоннады, фонтаны и, думаю, птицы. Сартр водил меня в Romanisches café[42]42
  Романское кафе (нем.).


[Закрыть]
, где раньше встречались интеллектуалы; вот уже год или два, как они перестали туда приходить; я увидела лишь большой зал, заполненный мраморными столиками и стульями с прямой спинкой.

Некоторые увеселительные места были закрыты, среди прочих «Силуэттен», где прежде выступали травести. Тем не менее моральный порядок не восторжествовал. Первые два вечера мы провели вместе с товарищем Сартра, Кантеном, специалистом по низшим слоям общества. На углу одной улицы он подошел к высокой, элегантной и очень красивой женщине под тонкой вуалеткой; на ней были шелковые чулки, туфли на шпильках, а голос был немного низковат; я глазам своим не поверила, когда узнала, что это мужчина. Кантен повел нас в злачные заведения вокруг Александерплац. Меня позабавило одно объявление, висевшее на стене: Das Animieren der Damen ist verboten[43]43
  Примерный смысл: «Дамам вход запрещен, свои имеются». (нем.)


[Закрыть]
. В последующие дни Сартр показал мне более благопристойные места. Я пила bowle[44]44
  Крюшон (нем.).


[Закрыть]
в одном кабаре, где столы стояли вокруг дорожки рыхлой земли: наездница демонстрировала там свои трюки. Я пила пиво в огромных ресторанах быстрого обслуживания; один из них состоял из анфилады залов, где одновременно играли три оркестра. В одиннадцать часов утра все столики были заняты, взявшись за руки, люди раскачивались и пели. «Это Stimmung»[45]45
  Настройка; фигурально: настроение, расположение духа; общественное мнение (нем.).


[Закрыть]
, – объяснил мне Сартр. В глубине зала стояла декорация, изображавшая берега Рейна; внезапно под неистовый грохот духовых инструментов разразилась буря: разрисованное полотно из фиолетового превратилось в багровое, его бороздили вспышки молний, слышались раскаты грома и шум водопадов. Публика бешено аплодировала.

Мы совершили короткое путешествие. В Ганновере под проливным дождем мы осмотрели дом Лейбница: богатый, просторный и очень красивый, с окнами, как дно бутылки. Мне понравились старые дома Хильдесхайма с чердаками в три раза выше фасадов, их крыши приглушенного красного цвета; молчаливые, пустые улицы, казалось, были неподвластны времени, у меня создалось впечатление, будто я попала в некий фантастический фильм и сейчас на ближайшем повороте появится человек в черном рединготе, с цилиндром на голове, и это будет доктор Калигари.

Два или три раза я ужинала во Французском институте. Большинство пансионеров отвлекались от своих занятий, занимаясь спекуляцией валютой. Существовала огромная разница между курсом «замороженных марок», предоставляемых туристам, и курсом обычных марок, вывоз которых был запрещен. Кантен и другие каждый месяц переходили границу, пряча в подкладке своих пальто купюры, которые французские банки меняли им по хорошему курсу и эквивалент которых, как иностранцы, они вновь покупали за умеренную цену. Сартра не интересовали такие комбинации. Он много работал: продолжал писать историю Рокантена, читал Гуссерля, писал эссе «Трансцендентность Эго», опубликованное в 1936 году на страницах «Решерш филозофик». Там он описывал – в соответствии с гуссерлевской точкой зрения, но в противоречии с некоторыми самыми последними теориями Гуссерля – взаимоотношения Я и сознания; между сознанием и духовным он устанавливал различие, которое впоследствии поддерживал всегда; в то время как сознание является чистой сущностью, духовное – это совокупность предметов, которые не существуют вне направленного на них сознания субъекта и которые, как объекты восприятия, обнаруживают себя только в виде контуров: например, ненависть – трансцендентальна, ее постигают лишь через Erlebnisses[46]46
  Переживания, опыт (нем.).


[Закрыть]
, и ее существование только вероятно. Да и само мое Эго – существо мира, подобно Эго другого. Таким образом, Сартр обосновывал свои самые давние и самые упорные убеждения: существует свобода безотчетного сознания; взаимоотношения со своим Я, которое, согласно Ларошфуко и французской психологической традиции, исказило бы самые непосредственные наши порывы, оно проявляется лишь при определенных особых обстоятельствах. Еще большее значение имело для него то, что эта теория, и только она одна, полагал он, позволяла избежать солипсизма, поскольку духовное Эго существует и для другого, и для меня одинаково объективно. Устраняя солипсизм, можно избежать ловушек идеализма, и Сартр в своем заключении настаивал на практической значимости (моральной и политической) своего тезиса. Эссе трудно достать, поэтому я процитирую последние строки, которые свидетельствуют о постоянстве интересов Сартра:

«Я всегда считал, что такая плодотворная рабочая гипотеза, как исторический материализм, отнюдь не нуждается для своего обоснования в такой несуразности, как материализм метафизический. В самом деле, для устранения духовных псевдоценностей и возвращения морали на реальной почве совершенно нет необходимости в том, чтобы объект предшествовал субъекту. Достаточно того, чтобы Я было современно миру и чтобы дуализм субъекта и объекта, носящий чисто логический характер, окончательно исчез из философского обихода…» Этих условий достаточно, добавлял он, «чтобы Я представало как находящееся в опасности перед лицом мира и чтобы оно (косвенно, через посредство состояний) черпало из мира все свое содержание. Для философского обоснования совершенно позитивной морали и совершенно позитивной политики на самом деле не требуется ничего большего»[47]47
  Опубликованные в 1936 году, эти строки написаны были в 1934 году.


[Закрыть]
.

Сартру нравился институт, где он вновь обретал свободу и в какой-то мере товарищество, возвращавшее его к столь дорогой ему Эколь Нормаль. К тому же там у него завязалась женская дружба, одна из тех, которые он высоко ценил. У одного из пансионеров, страстно увлекавшегося философией, но совершенно равнодушного к любовным проявлениям, была женщина, которую все в институте находили очаровательной. Мари Жирар долгое время скиталась по Латинскому кварталу; в ту пору она жила в маленьких жалких гостиницах, ей случалось неделями уединяться в своей комнате, где она предавалась мечтам и курила; она совершенно не понимала, зачем явилась на землю, и жила день за днем, словно в тумане, сквозь который проступали кое-какие очевидные истины. Она не верила в сердечные муки: муки роскоши, муки богатых; единственными и настоящими несчастьями, по ее мнению, были нищета, голод, физическая боль; что же касается счастья, то это слово не имело для нее смысла. Она была хорошенькой, немного медлительной и обворожительно улыбалась; ее задумчивое оцепенение вызывало у Сартра живейшую симпатию, она отвечала ему тем же. Они решили, что их отношения не могут иметь никакого будущего, им довольно было настоящего, и они часто встречались. Я ее видела, она мне понравилась, и по отношению к ней я не испытывала ни малейшей ревности. Хотя с тех пор, как мы познакомились, впервые какая-то женщина имела для Сартра значение, и ревность не то чувство, которое я недооцениваю или на которое не способна. Однако история эта не застала меня врасплох, она не нарушала моего представления о нашей жизни, поскольку с самого начала Сартр предупредил меня, что у него будут приключения. Я согласилась с таким принципом и без затруднений мирилась с фактом; я знала, до какой степени Сартр дорожил проектом, определявшим все его существование: познать мир и выразить его; я была уверена, что неразрывно с ним связана, и поэтому никакой эпизод из его жизни не может меня огорчить.

Вскоре после моего приезда в Берлин я получила письмо от Колетт Одри, предупреждавшей меня, что мое отсутствие в лицее вызывает определенное недовольство. Сартр посоветовал мне сократить пребывание в Берлине, я отказалась, утверждая, что медицинская справка служит мне оправданием. Он настаивал: если мое бегство в Германию откроется, мне грозят большие неприятности. Это было правдой, но я дрожала от ярости при мысли о необходимости пожертвовать чем-то во имя благоразумия. Я осталась. И по возвращении в Руан была рада этому, поскольку ничего плохого со мной не случилось. Всем своим друзьям я весело рассказывала о своем путешествии. «А встречи? – спросил меня Марко. – Вы никого не встретили?» Когда я ответила ему, что нет, он посмотрел на меня с состраданием.


Мы с Сартром всегда держали друг друга в курсе всех новостей. Два имени ознаменовали для нас этот год. Одно из них Фолкнер, на французском почти одновременно были опубликованы романы «На смертном одре» и «Святилище». До него Джойс, Вирджиния Вулф, Хемингуэй и несколько других писателей отказались от ложной объективности реалистического романа, чтобы показать мир через субъективность; между тем нас поразили новизна и эффективность его техники; Фолкнер не только искусно сочетал множество точек зрения, но и умел в голове каждого героя соединить знание и незнание, дурную веру, бредни, слова и молчание, способ освещения событий с игрою светотени, в которой они предстают одновременно и особенно загадочными, и рельефными. Его рассказы захватывали нас и своим искусством, и своими темами. Каким-то образом «На смертном одре», эта весьма авантюрная эпопея, сближалась с сюрреалистическим изобретением. «Моя мама рыба», – говорит ребенок; и когда гроб, плохо закрепленный на старой тележке, сползает в реку и плывет вниз по течению, кажется, что материнский труп действительно стал рыбой; в цементе, которым фермер окутывает свое больное колено, мы узнавали ту иллюзорную материю, столь дорогую и братьям Маркс и Дали: фарфор, который едят, мраморный сахар. Однако у Фолкнера такая двусмысленность обладала материалистической глубиной; если предметы и обычаи представали перед читателем в несуразном виде, то потому, что нищета, нужда, меняя отношение человека к вещам, меняют и облик вещей. Это как раз то, что привлекло нас в этом романе, который, к нашему удивлению, Валери Ларбо в своем предисловии определил как «роман сельских нравов». Еще больше заинтересовало нас «Святилище». Мы не восприняли Фрейда, он нас отталкивал; но когда его открытия нам предлагали в более приемлемой для нас форме, мы загорались. Мы отказались от инструментов, предложенных нам специалистами по психоанализу для разрушения «неделимого ядра мрака»[48]48
  Выражение Андре Бретона.


[Закрыть]
, которое находится в душе любого человека, а искусство Фолкнера проникало в него, он приоткрывал нам глубины, завораживавшие нас. Фолкнер не ограничивался словами о том, что за ликом невинности кроются нечистоты, он это показывал; он срывал маску с чистой американской девушки; вопреки слащавым обрядам, прикрывающим мир, он позволял нам соприкоснуться с трагическим натиском нужды, желания и порочности, который влечет их неудовлетворенность; сексуальность у Фолкнера пронизывает и обагряет мир кровью; драмы индивидов выливаются в насилия, убийства, пожары; огонь, который в конце «Святилища» превращает человека в живой факел, только внешне питается бензином из бидона: его порождают постыдные интимные костры, втайне пожирающие чрево самцов и самок.

Вторым именем было имя Кафки, который произвел на нас еще большее впечатление. В «НРФ» мы прочитали «Превращение» и поняли, что критик, поставивший Кафку рядом с Джойсом и Прустом, не дает повода для смеха. Появившийся «Процесс» не получил большого отклика: намного выше критика ставила Ганса Фалладу; для нас же это была одна из редчайших и прекраснейших книг, прочитанных за долгое время. Мы сразу поняли, что не стоит сводить ее к аллегории или искать ее толкования через какие-то символы, она выражала общее видение мира; искажая взаимозависимость между средствами и целями, Кафка оспаривал не только смысл инструментов, функций, ролей, моделей человеческого поведения, но само глобальное отношение человека к миру: он предлагал фантастический, невыносимый образ этого мира, просто показывая его нам навыворот[49]49
  Эту мысль Сартр развил в 1943 г. в своем очерке о Бланшо.


[Закрыть]
. История К… была совсем иной, гораздо более отчаянной и безысходной, чем история Антуана Рокантена; но и в том и в другом случае герой настолько отстранялся от своего привычного окружения, что человеческий порядок для него рушился, и он в одиночестве погружался в странную тьму. Наше восхищение Кафкой сразу стало безраздельным; не зная толком почему, мы почувствовали, что его творчество касается лично нас. Фолкнер, как и все другие, рассказывал далекие от нас истории; Кафка говорил нам про нас; он обнажал наши проблемы перед лицом мира без Бога, мира, в котором, однако, на карту было поставлено наше спасение. Никакой Творец не воплощал для нас закон, однако закон этот неколебимо был запечатлен в нас и не давал разгадать своих тайн в свете универсального разума; он был столь особенным, столь потаенным, что нам самим не удавалось разобраться в нем хотя бы отчасти, и при этом мы сознавали, что если не будем следовать его предписаниям, то неминуемо погибнем. Мы, такие же потерянные и одинокие, как Йозеф К… и землемер, пробирались на ощупь средь тумана, где ни одна видимая нить не соединяет пути и цели. Какой-то голос говорил: надо писать; мы подчинялись, мы покрывали страницы строчками: чтобы добиться чего? Какие люди прочтут нас? И что они прочтут? Тяжелый путь, по которому влекла нас судьба, терялся в бесконечной ночи. Иногда в озарении мы видели цель: этот роман, это эссе должны быть написаны; уже оконченное творение сияло где-то вдали. Но невозможно найти фразы, которые от страницы к странице поведут к его завершению, доберешься куда-то еще или вообще в никуда. И мы угадывали то, что нам суждено постигать непрестанно: у этого слепого начинания нет ни конца, ни последствий. Как у Йозефа К…, смерть нагрянет внезапно, без всякого вынесенного приговора, и все поглотит неизвестность.

Когда на пасхальные каникулы Сартр приехал в Париж, мы много говорили о Кафке и Фолкнере. Он изложил в общих чертах систему Гуссерля и идею интенциональности; это понятие давало ему как раз то, чего он от него ждал: возможность преодолеть мучившие его в ту пору противоречия, на которые я указывала; его всегда приводила в ужас «внутренняя жизнь»: она полностью устранялась с того момента, как возникало сознание, в силу устремленности к объекту и постоянного преодоления самого себя; все находилось снаружи: предметы, истины, чувства, значения и само Я; никакой субъективный фактор не искажал, следовательно, истину мира, какой она открывалась нам. Сознание и мир сохраняли самостоятельность, реальное присутствие, которое Сартр всегда им гарантировал. Исходя из этого, психологию предстояло пересмотреть, и своим эссе относительно Эго он уже приступил к выполнению этой задачи.

Сартр уехал, а я отрабатывала последний триместр. Мы часто виделись с сестрой. Она все еще жила у наших родителей, но сняла на улице Кастаньяри маленькую комнатушку, ледяную зимой, нестерпимо жаркую летом, где писала картины. Она зарабатывала немного денег, работая во второй половине дня секретарем в галерее Бонжан. Иногда она вместе с Франсисом Грюбером и его группой ходила в ночной клуб «Баль дез Англе» или на какой-нибудь студийный праздник, но это были редкие развлечения, материально ее жизнь была трудной и очень строгой; она выносила ее с легкостью, которой я восхищалась. Я часто брала ее с собой на спектакли. Вместе мы видели пьесу Джона Форда «Жаль, что она потаскушка»[50]50
  На афишах пьеса значилась под названием «Жаль, что она проститутка»; мы сожалели об этой словесной застенчивости, искажавшей оригинальный текст и смысл драмы. Сартр думал о Форде, когда использовал слово «потаскушка» в названии одной из своих пьес.


[Закрыть]
, которая мне очень нравилась; актеры были в прекрасных красочных костюмах, которые Валентина Гюго создала для «Ромео и Джульетты». Вместе с ней мы волновались на фильме «Маленькие женщины»; Джо Марш в исполнении дебютантки Кэтрин Хепберн обладала столь же захватывающим очарованием, как и в моих отроческих мечтаниях: я чувствовала себя помолодевшей на десять лет. Кроме того, мы усердно посещали художественные выставки; вместе с сестрой в конце июня я побывала на первой большой выставке Дали в галерее Бонжан. Помнится, и с Сартром тоже я видела много его картин, только не припомню, когда именно. Фернан сдержанно говорил нам о тщательно выписанных работах, которые Дали размещал под покровительством Месонье; эти кажущиеся лубочными изображения очаровали нас. Сюрреалистические игры относительно двусмысленности материи и предметов всегда вызывали наш интерес, и мы оценили «мягкие часы» Дали; но особенно мне нравилась ледяная прозрачность его пейзажей, в которых еще лучше, чем в улицах Де Кирико, я обнаруживала головокружительную и тревожную поэзию убегающего в бесконечность голого пространства; формы, краски казались чистейшей модуляцией пустоты; выписывая детали обрывистого побережья Испании, такого, каким я его видела собственными глазами, именно тогда он переносил меня очень далеко от реальности, раскрывая непостижимую изнанку любого нашего опыта: отсутствие. Другие художники между тем пытались тогда «вернуться к человеку»; я не одобряла такой попытки, и результаты меня не убедили.

В отсутствие Сартра я давала уроки философии Лионелю де Руле, живущему теперь в Париже; с несколькими товарищами он основал «Меровингскую партию», которая с помощью плакатов и листовок требовала возвращения потомков Хильперика. Я бранила его, поскольку считала, что он слишком много времени тратил на такие фантазии; но он обладал философской одаренностью, и я относилась к нему с большой симпатией. Лионель познакомился с моей сестрой, и они стали большими друзьями.

В окрестностях Парижа я часто встречалась с Камиллой и Дюлленом. Когда после отъезда Сартра я в первый раз пришла на улицу Габриэль, Камилла из кожи вон лезла ради меня. На ней было красивое платье из черного бархата, украшенное на поясе букетом маленьких черных цветочков с желтой сердцевиной. «Я хочу обольстить вас», – весело заявила Камилла; она уверяла, что ее чувства по отношению ко мне могли бы стать властными и даже ревнивыми; я не поддержала этой игры, которая, похоже, не слишком ее увлекала и от которой при следующей нашей встрече она отказалась. Я чувствовала, что она относится ко мне с дружеской снисходительностью, но ее самолюбование, ее кокетство слегка принизили ее в моих глазах, и она утратила надо мной всякую власть. Мне нравилось ее общество без всяких задних мыслей.

Дюллен купил дом в Ферроль возле Креси-ан-Бри. Путешествие на поезде представляло определенные сложности, и поскольку мадемуазель Понтьё мне рассказывала, что каждый уик-энд друг возит ее на прогулку в машине, я спросила, не смогут ли они подвезти меня в Ферроль: я резонно подумала, что мысль познакомиться с известным человеком прельстит их. И вот в субботу, ближе к вечеру, мы добрались до Креси, а оттуда поднялись к поселку на холме. Нас встретила Камилла и угостила портвейном. Мои спутники с глупым видом взирали на ее деревенский наряд: длинное платье из грубой шерсти, шаль причудливых расцветок; она еще больше их удивила, представив им совершенно серьезно, как мать, своих кукол: Фридриха и Альбрехта. Дюллен, со своей стороны, молча раскуривая трубку, задумчиво изучал эту пару средних французов. После их отъезда я исследовала дом: старую ферму, которую Дюллен с Камиллой преобразили своими руками; они сохранили ее безыскусный сельский вид: стены с розовой штукатуркой, потолки с видимыми балками, камин, в котором горели толстые поленья; они меблировали ее и украсили, сочетав со вкусом, смелым и столь же безупречным, очень красивые старинные предметы и театральные аксессуары. Я провела там сутки и потом возвращалась еще несколько раз. Дюллен ожидал меня на вокзале Креси-ан-Бри в старой двуколке, запряженной лошадью, о которой он любовно заботился. По дороге он ел шоколадные конфеты, поскольку Камилла по каким-то неясным причинам запретила ему вдруг табак. Ужины Камиллы были столь же хорошо продуманы, как и ее туалеты; из Тулузы она выписывала паштеты из дроздов и печени, готовила восхитительные сложные блюда. Летом вечера проходили в крохотном, пышно разросшемся саду. Дюллен рассказывал разные истории и напевал вполголоса старинные песни. Он был очень привязан к Камилле, это было очевидно; но догадаться об их истинных отношениях было невозможно, поскольку в присутствии кого-то постороннего Камилла превращала свою жизнь в спектакль, и он подчинялся ей. Они изображали комедии, весьма, впрочем, забавные, ласку, недовольство, обиду, нежность.

Нормандию я не любила, однако гуляла немного с Ольгой в чахлых лесах руанских окрестностей, а на Троицын день мне захотелось полежать на теплой траве. В воскресенье я поехала в Лион-ла-Форе посмотреть гостиницу, которую мне посоветовали; для меня она была чересчур дорогой, и я отправилась побродить по окрестностям; возле замка Розе, посреди луга я увидела домишко, окна которого сверкали на солнце; на стенах огромными буквами было намалевано слово «КАФЕ». Я вошла выпить стаканчик и спросила хозяина, не сдает ли он комнаты; в пятидесяти метрах оттуда он предложил мне маленький домик, соломенная крыша которого была расцвечена ирисами. На следующей неделе я провела там пять дней. Пол моей комнаты был выложен красными плитками, спала я на деревянной кровати под мягким синим пуховиком и по утрам в пять часов слушала, как поет петух. Не открывая глаз, я позволяла себе парить между сном и бодрствованием, между прошлыми рассветами и зарей, занимавшейся за моими ставнями. Открыв дверь, я видела зеленую траву и цветущие деревья. Я шла пить кофе, устанавливала стол под сенью яблони и вновь становилась маленькой девочкой, которая выполняла летнее задание под катальпой[51]51
  Катальпа – род растений семейства бигнониевых. (Прим. ред.)


[Закрыть]
Мериньяка. Я дарила ей то, о чем она так часто мечтала под разным обличьем: свой собственный домик.

В конце июня меня направили в Кан принимать экзамены на степень бакалавра. Многие кандидаты закончили школу в Ла-Флеше, они обливались потом в своей синей суконной форме, вид у них был затравленный; роль, которую я играла в этой дикой церемонии, мне совсем не нравилась; увиливая от нее, я всем ставила среднюю оценку. Между экзаменами радоваться было нечему. Я не могла до бесконечности торчать то у женского монастыря, то у мужского. Я садилась с книгой внутри большого ресторана быстрого обслуживания «Шандивер», провинциальная веселость которого угнетала меня. Как-то во второй половине дня мы с коллегами катались на лодке на реке Орн: это было тоскливо. Арон, заменивший в Гавре Сартра, был в составе конкурсной комиссии, и мы довольно приятно проводили время за ужином. Встречалась я и с Политцером, преподававшем тогда в Эврё; он похвалялся тем, что не мог произнести слово «идеализм» перед своими учениками, не вызвав их насмешек; он повез меня обедать в маленький ресторанчик, расположенный внизу, на одной из самых старых площадей города. Я с возмущением рассказывала ему о митинге, на котором коммунисты не дали выступить Дорио, и он беззастенчиво посмеялся над моим мелкобуржуазным либерализмом. Потом он объяснил мне свой характер на основании данных графологии, которую считал точной наукой: в его почерке выявились следы эмоционального и беспорядочного базиса, но вместе с тем присутствовали и прочные надстройки, благодаря которым он держал себя в руках. Его агрессивно марксистский язык раздражал меня; но по правде говоря, нельзя было не отметить разительного контраста между таким догматизмом и волнующей притягательностью его лица; гораздо больше его беседы мне нравились его жесты, его голос, его веснушки и великолепная пылающая шевелюра, которую позаимствовал Сартр, наделив ею Антуана Рокантена.

Устные экзамены закончились за несколько дней до 14 июля, и, верная своему решению увидеть все в этом мире, я совершила поездку в Трувиль, в Довиль, что наполнило меня радостным трепетом. В Байё я постояла перед вышивкой королевы Матильды. Побродила по обрывистому берегу Гранвиля. И вернулась в Руан. Вместе с Колетт Одри и Симоной Лабурден я присутствовала на распределении наград. Два дня спустя я садилась в поезд на Гамбург, где у меня была назначена встреча с Сартром.


Несмотря на ночь 30 июня, несмотря на отставку Гинденбурга, немецкие антинацисты продолжали предсказывать скорое падение Гитлера. Сартру хотелось им верить, и все-таки он был рад покинуть Германию. Мы собирались воспользоваться своими каникулами и совершить поездку по этой стране, а потом он распростится с ней и снова займет свой пост в Гавре.

Гамбург был немецким и нацистским, но прежде всего это был большой порт: суда, которые отбывали и прибывали, застывали в ожидании, повсюду матросские кабачки и всевозможные излишества. По моральным соображениям ликвидировали значительную часть квартала, пользующегося дурной славой, и все-таки сохранилось несколько извилистых улиц, где накрашенные, завитые девицы выставляли себя напоказ в окнах с дочиста вымытыми стеклами; их неподвижные лица напоминали манекенов в витринах парикмахера. Мы гуляли по набережным, вокруг доков; обедали на берегу реки Альстер; по вечерам исследовали злачные места; нам нравилась вся эта суета. На судне мы поднялись вверх по Эльбе до утеса Хельголанд, где не растет ни одного дерева. К нам подошел какой-то немец: лет сорока, в черной фуражке, лицо мрачное; после обычных банальностей он сказал, что участвовал в войне 1914–1918 годов, был сержантом. Постепенно тон его повышался. «Если будет новая война, – заявил он, – мы не будем побежденными, мы вновь обретем честь». Сартр ответил, что война не нужна: мы все должны желать мира. «Честь превыше всего, – заявил сержант. – Прежде всего мы хотим вернуть свою честь». Его исступленный тон встревожил меня. Бывший фронтовик, он не может не быть милитаристом, успокаивала я себя. И все-таки, сколько их еще таких, живущих мыслью о грядущем реванше? Никогда еще я не видела на лице выражения столь нескрываемой ненависти. На протяжении всего путешествия я пыталась забыть его, но безуспешно.

На тихих улицах Любека с красивыми красными церквями, в Штральзунде, где весело гулял морской ветер, мы видели чеканившие шаг отряды коричневорубашечников. Между тем под сводчатыми потолками погребков люди выглядели вполне миролюбиво; сидя бок о бок, они пили пиво и пели. Можно ли настолько любить человеческое тепло и мечтать о войне? Это казалось несовместимым. Впрочем, ничего особо привлекательного в тупом немецком гуманизме мы не нашли. Мы проехали Берлин, видели Потсдам, пили чай на Лебедином острове: в толпе, объедавшейся вокруг нас взбитыми сливками, ни одного лица, которое вызвало бы симпатию или просто любопытство, мы с грустью вспоминали испанские кафе, итальянские террасы, где наш взгляд с таким жадным интересом перебегал от столика к столику.

Дрезден показался мне еще более некрасивым, чем Берлин. Я все о нем забыла, кроме огромной лестницы и вида сверху на Саксонскую Швейцарию, не лишенного некоторой выразительности. Однажды я подкрашивалась в туалете кафе, и содержательница сердито обратилась ко мне: «Никакой помады, это скверно. В Германии губы не красят!»

По другую сторону границы дышалось легче. На бульварах Праги, окаймленных на французский лад кафе, мы вновь обрели забытую радость и непринужденность; улицы, причудливые старинные площади, старое еврейское кладбище очаровали нас. Ночью мы подолгу стояли, облокотившись на парапет старого моста, среди священных камней, веками смотревшихся в темные воды. Мы зашли в почти пустой дансинг; как только метрдотель понял, что мы французы, оркестр грянул «Марсельезу»; редкие посетители заулыбались и стали аплодировать, приветствуя в нашем лице Францию, Луи Барту, Малую Антанту. Это был тягостный момент.

Мы собирались поехать в Вену. Но, выйдя как-то утром из гостиницы, увидели на улицах скопление людей, они расхватывали газеты с огромными заголовками, на которых мы различили имя Дольфуса и слово, начинавшееся на М, смысл которого мы угадали. Прохожий, говоривший по-немецки, сообщил Сартру: только что был убит Дольфус. Сегодня мне кажется, что это была еще одна причина, чтобы поспешить в Вену. Но мы настолько были пропитаны оптимизмом того времени, что истиной мира нам казался только мир; Вена в трауре, лишенная своего изящного очарования, уже не будет Веной. Как настоящая шизофреничка, я долго колебалась, не желая менять наших планов, но Сартр категорически отказался ехать скучать в город, обезображенный нелепой драмой. Нам не хотелось думать, что покушение на Дольфуса, напротив, показывало истинное лицо Австрии, Европы. Или, возможно, Сартр подозревал это и не желал признавать зловещую реальность, от которой за девять месяцев в Германии ему не удалось уклониться: в Центральной Европе распространялся фашизм, что бы там ни говорили коммунисты, это не было минутной вспышкой.

Во всяком случае, мы повернулись спиной к трагедии и отправились в Мюнхен. Мы видели коллекции картин Пинакотеки и еще более чудовищные рестораны, чем берлинский «Фатерлянд». Впечатление от Баварии мне немного подпортили ее жители; я с трудом выносила громадных баварцев, которые показывали свои волосатые ляжки, поедая сосиски. Мы многого ожидали от живописного Нюрнберга; но в окнах еще развевались тысячи знамен со свастикой, а картины, которые мы видели в кинохронике, навязывались с невыносимой надменностью: гигантский парад, вытянутые руки, застывший взгляд, весь народ в трансе; мы с облегчением покинули город. Зато над Ротенбургом века пронеслись, не повредив его; там можно гулять по средневековью, начищенному до блеска, но восхитительному. Я не знала ни одного озера, равного по совершенству Кёнгзее. По извилистой железной дороге мы поднялись на вершину Цугшпитце более чем на три тысячи метров. Прогуливаясь, мы обдумывали одну щекотливую проблему. Не знаю, как мы вышли из ситуации, когда прибыли в Чехословакию, но чтобы добраться до Инсбрука, нам снова предстояло пересечь границу, а вывозить марки запрещалось; мы обменяли их на одну крупную купюру и хотели ее спрятать: но где? В конце концов Сартр положил ее на дно спичечной коробки. На следующий день таможенник перелистал наши книги, перерыл наши несессеры, но не обратил внимания на спички, которые Сартр вынул из кармана и положил посреди кучи других предметов.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации