Текст книги "Зрелость"
Автор книги: Симона де Бовуар
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Даже в Австрии дышаться нам стало легче, чем в Германии. Инсбрук нам понравился, а еще больше Зальцбург, его дома XVIII века со множеством окон без ставень, изящные значки, раскачивающиеся на фасадах: медведи, лебеди, орлы, лани, изготовленные из прекрасной, потемневшей от времени меди. В маленьком театре прелестные куклы разыгрывали «Похищение из сераля» Моцарта. После поездки на автобусе в Зальцкаммергут мы вернулись в Мюнхен.
Дюллен, Камилла и молва настоятельно рекомендовали нам побывать на знаменитых представлениях «Мистерии Страстей Господних»; театральные игры проходили раз в десять лет, последняя состоялась в 1930 году, но нам повезло: 1934 год был юбилейным; чума поразила деревню в 1633 году, а в 1634 году впервые, во исполнение их обета, жители жертвенно поминали смерть Иисуса. Поэтому в том году празднества приобретали особый размах, никогда еще не было такого наплыва туристов. Представление проходило ежедневно в течение двух месяцев, и тем не менее агентство, в которое мы обратились, с большим трудом отыскало нам комнату. Из автобуса мы вышли вечером под проливным дождем и долго блуждали, прежде чем нашли свое пристанище: дом на краю деревни, где жили портной и его семейство; мы поужинали вместе с ними и четой мюнхенцев, которых они приютили; я нашла неудобоваримой эту поистине немецкую еду, с картошкой вместо хлеба; мюнхенцы смотрели на Сартра подозрительно. «Вы очень, очень хорошо говорите по-немецки, – заметили они и с неодобрением добавили: – У вас нет и тени акцента». Сартр был польщен, но и смущен тоже: видимо, его принимали за шпиона. Дождь немного утих, и мы побродили по улицам с весело разрисованными домами: фасады были украшены цветами, животными, завитками, гирляндами, имитацией окон. Несмотря на поздний час, слышался шум пил и фуганков; чуть ли не все жители деревни были резчиками по дереву: за окнами их мастерских виднелось множество ужасных статуэток. В тавернах было тесно, туристы соседствовали с бородатыми, длинноволосыми мужчинами: актерами, которые не первый год готовились изображать персонажей «Мистерии». Христос был тот же, что и в 1930 году, – сын Христа 1920 года и 1910 года, отец которого тоже был Христом: с давних пор роль исполняли члены одной и той же семьи. Огни гасли рано: занавес поднимался на следующий день в восемь часов утра. Мы вернулись в дом. Все комнаты были сданы, нас отправили в пристройку, заполненную досками и стружками, где бегали уховертки; в углу на страже стоял манекен портного; мы легли на соломенные тюфяки прямо на полу. С потолка стекали капли дождя.
У нас не было особого интереса к фольклорным проявлениям, однако «Страсти» в Обераммергау – это было большое искусство. Через своего рода туннели мы входили в гигантский зал, вмещавший двадцать тысяч зрителей. С восьми часов до полудня и с двух часов до шести часов наше внимание не ослабевало ни на минуту. Ширина и глубина сцены позволяли вмещать огромное число исполнителей, и каждый фигурант вел свою партию с такой убежденностью, что присутствующие чувствовали себя причастными к действиям толпы, которая бурно приветствовала Христа, а потом глумилась над ним на улицах Иерусалима. «Живые картины», застывшие, немые, чередовались со сценами в движении. Под очень красивую музыку XVII века хор женщин истолковывал драму: их длинные волнистые волосы, ниспадавшие на плечи, наводили на мысль о старых рекламах шампуня. Что касается игры актеров, то она очаровала бы Дюллена своей строгостью и жизненностью; они достигали истинности, не имевшей ничего общего с реализмом. Например, Иуда по одному пересчитывал свои тридцать сребреников; однако его движения подчинялись некоему ритму, столь непредсказуемому и вместе с тем столь необходимому, что это не утомляло публику, а, напротив, держало ее в напряжении. Жители Обераммергау следовали не буквальным указаниям, а принципам Брехта: особый сплав точности и «эффекта отчужденности» составляли красоту этих «Страстей».
И все-таки относительно Германии все стало ясно. Плебисцит 19 августа наделил Гитлера диктаторской властью, которую решительно ничто более не ограничивало. В Австрии распространялся нацизм. Мы с огромным удовольствием вернулись в Париж. Впрочем, разочарование не заставило себя ждать; патернализм Думерга мало чем отличался от тирании диктатуры; чтение газет выводило нас из себя: какое ханжество! Под прикрытием благочестивого морализма дорогу себе прокладывали правые экстремисты. Я, по своему обыкновению, отстранялась от политики, чтобы, ни о чем не задумываясь, наслаждаться Страсбургом, собором, «Малым Парижем»; вечером мы видели один из цветных фильмов – «Тайна музея восковых фигур», вызвавший возмущение парижской публики; ужасные крики несчастной Фей Рей, обреченной после «Кинг-Конга» на фильмы ужасов, немало нас позабавили. Мне понравились деревни Эльзаса, замки, пихты, озера, виноградники на пологих склонах; на солнышке, сидя за столиком у входа в гостиницу, мы пили риквир и траминер. Мы ели гусиную печенку, кислую капусту, пироги со сливами. Мы посетили Кольмар. Сартр часто говорил мне о картинах Грюневальда; это не было обманом юности: каждый раз, глядя на них, я испытывала все то же волнение перед Христом в терновых иглах, перед мертвенно-бледной, изнемогающей Святой Девой, которую скорбь заставила окаменеть заживо.
Сартр до того любил этот край, что сам предложил пройти пешком по линии вершин. От Труа Эпи мы за три дня дошли до Онека, Маркштайна, Баллон д’Альзаса. Наш багаж умещался в карманах. Коллега Сартра, которого мы встретили у перевала Шлухт, спросил нас, где мы живем. «Нигде, – отвечал Сартр, – мы просто идем». Коллега, похоже, пришел в замешательство. По дороге Сартр сочинял песни и очень весело их распевал, но слова их были подсказаны неопределенной ситуацией в мире. Помню одну из них:
Ха! Ха! Ха! Ха! Кто подумать бы мог,
Всех, всех, всех нас смерть заберет.
Не зная жалости, на улице, как собак перебьет.
И это прогресс!
Думаю, именно тогда он сочинил песенку «Улица Блан-Манто», которую позже напевала Инес в одной из сцен пьесы «За закрытыми дверями».
Сартр оставил меня в Мюлузе, собираясь провести две недели в семье. Панье, который расположился на Корсике вместе со своей сестрой и двумя кузинами, пригласил меня присоединиться к ним. Вечером я села на судно в Марселе. Я купила билет на палубу и совершила путешествие, лежа в шезлонге. Мне показалось упоительным спать под открытым небом: я приоткрывала глаза, и передо мной было небо! На рассвете на судно хлынул букет зеленых ароматов, жгучих и едва уловимых: запах лесных зарослей.
Я приобщилась к радостям кемпинга. По вечерам меня всегда охватывало волнение, когда я видела палатки, поставленные на траве луга или на мху каштановой рощи, такие легкие, такие непрочные и вместе с тем приветливые и надежные. Полотно едва отделяло меня от земли и неба, и все-таки раза два или три оно защитило меня от натиска бури. Спать в походном доме: тут я тоже осуществила свою давнишнюю детскую мечту, подсказанную ярмарочными фургонами, романом Жюля Верна «Паровой дом». Было в палатке и другое, еще более привлекательное: утром ее складывали, а вечером она возрождалась в ином месте. Хотя последние бандиты были вроде бы арестованы, остров пока посещали мало; мы не встретили ни одного туриста. А между тем разнообразие пейзажей было ошеломляющим. Одного дня пути было достаточно, чтобы из лимузенских каштановых рощ спуститься к Средиземному морю. Я уехала, а голова полнилась красными, золотистыми и голубыми воспоминаниями.
Глава IV
В период между октябрем 1934 года и мартом 1935 года политическая ситуация, по крайней мере для неосведомленного человека, становилась все более туманной. Экономический кризис усиливался; В «Салмсоне» шли увольнения, «Ситроен» обанкротился; число безработных достигло двух миллионов. Францию захлестнула волна ксенофобии: недопустимо использовать итальянских или польских чернорабочих, в то время как у своих рабочих не было работы. Студенты крайне правых взглядов яростно выступали против иностранных студентов, обвиняя их в том, что они хотят отнять у них хлеб. Дело инспектора Бонни способствовало возобновлению скандала, связанного со Стависким: во время процесса о клевете, который он возбудил против еженедельника «Гренгуар», Бонни был уличен – в частности, на основании показания мадемуазель Котийон – в шантаже и коррупции. С другой стороны, в январе Саар большинством в 90 % проголосовал за воссоединение с Германией. Антидемократическая пропаганда становилась все более яростной. Движение «Огненные кресты» с каждым днем завоевывало все новые позиции; еженедельник «Кандид» стал его официальным органом, и полковник ля Рок открыто опубликовал свою программу под названием «Революция». Карбуччиа отстаивал другую форму фашизма в «Гренгуаре», тираж которого в конце 1934 года доходил до шестисот пятидесяти тысяч экземпляров: это была любимая газета моего отца. Все эти националистические правые силы желали прихода к власти некоего французского Гитлера и толкали к войне против немецкого фюрера; они требовали продления срока военной службы до двух лет. Между тем после назначения Лаваля министром иностранных дел появился и утвердился неопацифизм правых. Муссолини намеревался захватить Эфиопию. Лаваль подписал с ним договор, предоставлявший ему свободу действий. Он вступил в переговоры с Гитлером. Некоторое число интеллектуалов последовало за ним. Дриё объявил о своем сочувствии нацизму. Рамон Фернандес вышел из революционных организаций, к которым принадлежал, заявив: «Я люблю поезда, которые трогаются». Радикал-социалистический еженедельник «Марианна» поддерживал Лаваля. Хоть и будучи евреем, Эмманюэль Берль писал: «Если… решено было посмотреть на Германию с точки зрения допустимых справедливости и дружбы, то не следует пересматривать это решение по причине того, что г-н Гитлер издал против евреев некое законное постановление». С другой стороны, у левых имелись свои соображения. В июне 1934 года Ален, Ланжевен, Риве, Пьер Жером создали Антифашистский комитет, ставивший своей задачей преградить путь реакции. Они выступали против немецкого антисемитизма, они протестовали против свирепствовавших в Германии тюремных заключений и депортаций. По коренному вопросу – мир или война? – они не желали присоединяться ни к политике полковника де ля Рока, ни к политике Пьера Лаваля. Все антифашисты сходились на том, что эпоха «интегрального пацифизма» завершилась. Виктор Маргерит, который в 1932 году решительно выступал против коммунистов, защищая отказ от военной службы по религиозно-этическим соображениям, теперь признал это недостаточным. Он поддержал призыв Ланжевена к массовым действиям, единственно способным нанести поражение фашизму, так думал он теперь. Между тем они единодушно утверждали, что войны можно и должно избежать; в одном из своих манифестов Ален, Риве, Ланжевен писали по этому поводу: «Воздержимся от распространения лжи, провозглашаемой реакционной прессой». Геенно упрямо повторял: «Необходимо желать мира». Что касается коммунистов, то на протяжении этих двух триместров их поведение было на редкость двусмысленным. Они голосовали против закона о двухлетней военной службе и вместе с тем перед лицом перевооружения Германии они не отказывались от стремления к наращиванию французских военных сил. Я воспользовалась такой нерешительностью для сохранения своей безмятежности: если никто толком не понимает, что происходит, почему не согласиться с тем, что не происходит ничего серьезного? И я преспокойно вернулась к своей частной жизни.
Я знала, что мой последний роман ничего не стоит, и у меня не лежала душа идти к новому поражению. Гораздо лучше было читать, учиться в ожидании благоприятного стечения обстоятельств. История была одной из моих слабостей. Я решила изучить Французскую революцию. В руанской библиотеке я просматривала документы, собранные Бюше и Ру, прочитала Олара, Матье, погружалась в «Историю революции» Жореса. Такое исследование показалось мне захватывающим: внезапно неясные события, заслонявшие прошлое, становились мне понятными, их развитие обретало смысл. Я принуждала себя к этой работе со всей строгостью, словно готовилась к экзамену. С другой стороны, я приобщалась к Гуссерлю. Сартр изложил мне все, что знал о нем. Он дал мне немецкий текст «Лекций по феноменологии внутреннего сознания времени», который я без труда разобрала. При каждой нашей встрече мы обсуждали отрывки оттуда. Новизна, богатство феноменологии меня воодушевляли: мне казалось, никогда я настолько не приближалась к истине.
Эти исследования занимали довольно много времени. В Руане я теперь встречалась только с Коллет Одри и с Ольгой, не сдавшей экзамены по естественным наукам и оставшейся на второй год. В прошлом году она прилежно работала в первом триместре, преподаватели были очень довольны ею; потом она сблизилась со своими польскими друзьями, ушла из пансиона, свобода вскружила ей голову. Дни и ночи напролет она гуляла, танцевала, слушала музыку, вела беседы, читала и перестала готовиться к экзамену. Этот провал очень расстроил ее, так что во время каникул она и не пыталась нагнать упущенное. Теперь товарищи ее разъехались, одни находились в Париже, другие в Италии; она встречалась лишь с французами, которых не любила. Она утратила всякий интерес к учению, которое ей наскучило; уверенность в новом провале, недовольство родителей приводили ее в уныние; только рядом со мной она обретала немного веры в себя и вкус к жизни. Я была этим тронута и довольно часто выходила куда-нибудь вместе с ней. Луиза Перрон лечилась в Оверни; Симона Лабурден получила назначение в Париж; я перестала бывать у мадемуазель Понтьё. У меня не было больше нужды убивать время, поскольку все свое свободное время я снова проводила с Сартром.
Работал он очень много. В Берлине он закончил вторую версию своей книги. Она мне понравилась, хотя я была согласна с мадам Лемэр и Панье в том, что Сартр злоупотреблял прилагательными и сравнениями: он собирался тщательно пересмотреть каждую страницу. Однако для серии, публиковавшейся в издательстве «Алкан», его попросили написать работу о воображении. Это была тема его ученического диплома, который получил весьма положительную оценку. Вопрос его интересовал. Он отложил Антуана Рокантена и вернулся к психологии. Он намеревался быстро покончить с этим, дав себе лишь небольшую отсрочку.
Встречались мы обычно в Гавре, который казался нам веселее Руана. Мне нравились старые доки, их набережные с матросскими кабачками и подозрительными отелями, тесными домами под шиферными крышами, сползавшими им на глаза; один из фасадов сверху донизу был покрыт створками раковин. Самой красивой местной улицей была улица Галионов, где по вечерам загорались разноцветные вывески: «Ле Ша Нуар», «Ла Лантерн Руж», «Ле Мулен Роз», «Л’Этуаль Виолетт»; эту улицу знали все жители Гавра: между борделями, охраняемыми крепкими содержательницами, находился известный ресторан «Гросс Тонн»; время от времени мы ели там нормандский морской язык и суфле с кальвадосом. Обычно мы питались в «Пайет», большом ресторане быстрого обслуживания. Спокойном и банальном. Часами мы просиживали в кафе «Вильгельм Телль», где Сартр нередко располагался, чтобы писать; со своими красными плюшевыми диванчиками и огромными окнами, оно было просторным и удобным. Толпа, с которой мы сталкивались на улицах и в общественных местах, была более пестрой и оживленной, чем руанское население: ведь Гавр большой порт, там смешивались люди, приехавшие отовсюду; по современным методам там ворочали большими делами и жили настоящим, а не застревали в тени прошлого. В хорошую погоду мы садились под навесом маленького ресторанчика вблизи пляжа под названием «Ле Муэтт». Я смаковала сливовую водку, глядя на бурные зеленые воды вдалеке. Мы гуляли по широким центральным улицам, поднимались на Сент-Андресс, шли по верху побережья вдоль аллей с богатыми виллами. В Руане мой взгляд всюду натыкался на стены; здесь он скользил до самого горизонта, и в лицо мне дул сильный, бодрящий ветер, прилетевший откуда-то с края света. Два или три раза мы плавали на судне до Онфлёра; этот маленький порт нас очаровал, весь покрытый шифером, он, казалось, сохранил свою первозданную свежесть.
Иногда, чтобы сменить обстановку, Сартр приезжал в Руан. В октябре на бульварах, окружавших город, состоялась ярмарка, и мы разыгрывали партии японского бильярда; в маленьком кукольном театре мы видели прелестный, словно какой-нибудь фильм Мельеса, спектакль: толстая кумушка превращалась в воздушный шар и устремлялась вверх, к сводам. Как-то ближе к вечеру, по совету Колетт Одри, мы решили посетить музей. Гордостью его была прекрасная картина Герарда Давида, но классик не открыл нам ничего нового. Зато нас позабавила коллекция портретов Жака-Эмиля Бланша, представившего нам лица наших современников: Дриё, Монтерлана, Жида, Жироду. Я замерла перед картиной, репродукцию которой видела в детстве на обложке журнала «Пти франсе иллюстре» и которая произвела на меня огромное впечатление: «Немощные Жюмьежа». Я была взволнована парадоксом слова немощный, использованным, впрочем, в неправильном смысле, поскольку на самом деле перерезали сухожилия двух умирающих. Они лежали бок о бок в плоскодонке, их инертность изображала блаженство, в то время как измученные жаждой и голодом, они скользили по течению навстречу ужасному концу. Картина была отвратительна, но мне это было неважно; меня долго не оставляло ощущение спокойного ужаса, которое она вызывала.
Мы искали новые места, где можно было бы присесть и поговорить. Напротив дансинга «Руаяль» находился маленький бар «Осеаник», который посещали молодые буржуа, игравшие в богему и называвшие друг друга бродягами; по вечерам туда выпить стаканчик и поболтать приходили танцовщицы из «Руаяля». Мы стали завсегдатаями. Большой ресторан «Поль» мы оставили ради кафе-ресторана, который назывался «У Александра» и который Сартр приблизительно описал в «Тошноте» под названием «У Камиллы»; с полдюжины мраморных столиков и зимой и летом утопали в тусклом свете; хозяин, лысый меланхолик, обслуживал сам; меню почти исключительно состояло из яиц и консервированной мешанины. Мы были романтичны и потому подозревали Александра в торговле наркотиками. Других посетителей практически не было, только мы и три молодые женщины содержанки, довольно красивые, которые, похоже, жили лишь для того, чтобы одеваться; надежда, отчаяние, гнев, ликование, гордость, досада, зависть: все эти чувства возникали в их разговорах, но всегда по поводу какого-нибудь платья, подаренного или нет, удачного или неудавшегося. Посреди зала стоял русский бильярд, и мы играли несколько партий до или после еды. Сколько же у нас было свободного времени! Сартр приобщал меня к шахматам. То была великая эпоха кроссвордов; по средам мы склонялись над кроссвордами «Марианны», разгадывая также и ребусы. Нас забавляли первые рисунки Дюбу, первые опыты Жана Эффеля и история «маленького короля», которую в картинках рассказывал Соглоу.
Время от времени нас навещали друзья; Марко рассчитывал получить в следующем году назначение в Руан и поэтому настороженно исследовал город. «Это точь-в-точь Бон», – заключил он к нашему величайшему удивлению. У него был новый преподаватель пения, много лучше предыдущего; в скором времени ему предстояло прослушивание у директора Оперы: он без промедления собирался начать свою триумфальную карьеру.
Фернан и Стефа снова жили в Париже в прекрасной мастерской неподалеку от Монпарнаса. Она ездила во Львов к своей матери и на несколько дней останавливалась в центральной Европе. Один день она провела в Руане, и мы отвели ее в ресторан «Опера», где иногда за пятнадцать франков позволяли себе роскошную трапезу. Стефа глазам своим не поверила: «Такие огромные бифштексы! Клубника, сливки! И так едят мелкие буржуа!» Во Львове, в Вене за подобный обед пришлось бы выложить целое состояние. Я не представляла себе, что в разных странах существует такая разница в еде; мне было странным слышать, как Стефа повторяет с некоторой долей обиды: «До чего хорошо питаются эти французы!»
Несколько раз к нам приезжали мадам Лемэр и Панье. В гостинице «Куронн» мы ели утку с кровью, и они катали нас на автомобиле; они показали нам Кодбек, Сен-Вадрий, аббатство Жюмьеж. Возвращаясь в темноте дорогой, идущей вдоль Сены, мы остановились на возвышении, откуда на другом берегу реки видны были освещенные заводы Гран-Куронн; под темными небесами их можно было принять за огромный застывший фейерверк. «Как красиво», – сказал Панье. «Это заводы, где люди работают по ночам», – с раздражением возразил Сартр. Панье настаивал, что это все равно красиво; по мнению Сартра, он преднамеренно предавался миражу; работа, усталость, эксплуатация: где тут красота? Я была поражена этим спором, который заставил меня задуматься[52]52
Он подсказал мне тот фрагмент, что имел место в романе «Мандарины» – сцену между Анри и Надин, когда они смотрели на огни Лиссабона.
[Закрыть].
Самым неожиданным для нас гостем стал Низан, который приехал выступать на митинге. Одет он был с продуманной непринужденностью, а в руках держал великолепный, совершенно новый зонт. «Я купил его на свои командировочные», – заметил Низан: он любил делать себе подарки. В 1933 году он опубликовал свой первый роман «Антуан Блуайе»[53]53
Мы восприняли его еще хуже, чем «Аден. Аравия». Сочли его популистским романом. В своем предисловии к переизданию произведений Низана Сартр объяснил, насколько эта точка зрения кажется нам сегодня ложной.
[Закрыть], который критика приняла очень хорошо; его относили к числу многообещающих молодых писателей. Он только что провел целый год в СССР; вместе с Жан-Ришаром Блоком, Мальро и Арагоном он присутствовал на съезде революционных писателей. «Это была крайне развращающая поездка», – с довольным видом заявил он нам, не переставая грызть ногти. Он рассказывал о грандиозных банкетах, где водка лилась рекой, о хмельных грузинских винах, об удобстве спальных вагонов, о великолепии гостиничных номеров: его небрежный тон говорил о том, что эта роскошь отражает колоссальное процветание страны. Он описал нам один южный город на границе с Турцией, окрашенный местным колоритом, там женщины закрывают лица вуалью, рынки и базары поражают своим колоритом. Дружеский, почти конфиденциальный тон разговора исключал всякую заднюю мысль о пропаганде; и он, разумеется, не лгал, но среди истин, которыми он располагал, Низан выбирал такие, которые вернее могли прельстить анархометафизика, каковым был его дружок Сартр. Он говорил нам о писателе по имени Олеша, пока еще неизвестном во Франции. Из одного романа, опубликованного им в 1927 году, он сделал пьесу «Заговор чувств», которая имела в Москве огромный успех. Это было двусмысленное произведение, оно разоблачало ущерб, причиняемый бюрократией, дегуманизацию советского общества, но в то же время – была ли то осторожность или убежденность? – странными поворотами сюжета оно защищало режим. «Сартр – это Олеша», – говорил Низан, что разжигало наше любопытство[54]54
Роман Олеши под названием «Зависть» был напечатан лишь в 1936 году в серии «Фё круазе». Это действительно было увлекательное и озадачивающее произведение.
[Закрыть]. Особенно он заинтриговал нас, когда затронул тему, более всего волновавшую его: смерть. И хотя он никогда не намекал на это, мы знали, в какое смятение он мог прийти при мысли о своем исчезновении навсегда; чтобы избавиться от этого ужаса, ему случалось целыми днями бродить от стойки к стойке, поглощая большими стаканами красное вино. Он задавался вопросом, а не может ли социалистическая вера избавить от такого кошмара? Он на это надеялся и подолгу расспрашивал на сей счет советскую молодежь: ему все отвечали, что перед лицом смерти товарищество, солидарность ничем не в силах помочь и что они сами этого боятся. Официально, например, отчитываясь на митинге о своем путешествии, Низан толковал сам этот факт вполне оптимистично; по мере того как разрешались технические проблемы, объяснял он, любовь и смерть вновь обретали в СССР свое значение: нарождается новый гуманизм. Но беседуя с нами, он изъяснялся совсем иначе. Для него было ударом обнаружить, что там, как и здесь, каждый умирал в одиночку и знал это.
Рождественские каникулы были отмечены важным новшеством; в этом я проявила инициативу или, по крайней мере, так думала: впоследствии я осознала, что нередко мои изобретения всего лишь отражали коллективное движение. С недавних пор зимний спорт, предназначавшийся прежде редким и привилегированным господам, стал доступен людям скромного достатка, которые начали к нему приобщаться. В прошлом году Лионель де Руле, который провел свое детство в Альпах и знал все секреты поворота с выпадом и резкого торможения поворотом, увлек мою сестру, Жеже и других друзей в Валь-д’Изер; это была маленькая, плохо оснащенная деревушка, и тем не менее они славно повеселились. Я не могла пропустить, не испробовав, доступное мне удовольствие и убедила Сартра поехать в горы. Мы позаимствовали у окружающих кое-какое снаряжение и устроились в маленьком пансионе в Монроке в верхней части долины Шамони. На месте мы взяли напрокат старые лыжи, у которых не было даже канта. Каждый день, утром и после обеда, мы отправлялись в одно и то же место с пологим склоном; мы поднимались, скользили до самого низа и опять поднимались. Несколько дебютантов, вроде нас, упражнялись наугад. Маленький крестьянин лет десяти показал нам, как надо поворачивать. Несмотря на свое однообразие, эта игра развлекала нас: мы любили учиться, неважно чему. И никогда еще я не соприкасалась с этим миром без цвета и запаха, мира сплошной белизны, где солнце рассыпало радужные кристаллы. С наступлением темноты мы возвращались в гостиницу с лыжами на плече, с окоченевшими руками. Мы пили чай, читали книгу по гуманитарной географии, которая обучала нас разнице между домами «одноэтажной постройки» и домами «двухэтажной постройки». Мы захватили также толстенную книгу по физиологии; особенно нас интересовали нервная система и последние исследования относительно хронаксии. Какая радость броситься утром навстречу холоду просторного мира; какая радость обрести вечером меж четырех стен тепло душевной близости! Это были десять дней, сверкающих и чистых, словно снежное поле под синевой небес.
Однажды ноябрьским днем, сидя на веранде кафе «Муэтт» в Гавре, мы долго сожалели о монотонности нашего будущего. Наши жизни были связаны друг с другом, наши дружеские отношения установлены навсегда, наши профессии намечены, и мир следовал своим путем. Нам не было и тридцати лет, и ничего нового с нами больше не случится, никогда! Обычно я не принимала всерьез такие стенания. Иногда, однако, я падала со своего олимпа. Если вечером я выпивала лишний стаканчик, мне случалось лить потом слезы; пробуждалась моя давняя тоска по абсолюту: я снова открывала тщету человеческих целей и неминуемость смерти; я упрекала Сартра в том, что он поддался этой постыдной мистификации, которая зовется жизнью. На следующий день я все еще оставалась под впечатлением такого озарения. Как-то ближе к вечеру, прогуливаясь по склону меловой глыбы, покрытой вялой травой, которая возвышается в Руане над Сеной, мы завели долгий разговор. Сартр отрицал то, что истина обнаруживается в вине и слезах; по его мнению, алкоголь угнетал меня, и я лживо приписывала своему состоянию метафизические причины. Я же доказывала, что, отметая самоконтроль и запреты, которые обычно защищают нас от невыносимой очевидности, опьянение обязывало меня посмотреть ей прямо в лицо. Сегодня мне думается, что привилегированное положение, которое отведено моей жизни, включает две истины, из которых нельзя выбрать лишь одну, их следует воспринимать вместе: радость существования и ужас конца. Но тогда я начинала метаться от одной к другой. Вторая одерживала верх короткими озарениями, но я подозревала, что у нее больше прав.
Была у меня и другая забота: я старела. Ни мое здоровье, ни мое лицо от этого не страдали, но время от времени я сетовала, что все вокруг меня обесцвечивается: я ничего больше не чувствую, жаловалась я. Пока я еще была способна впадать в «транс», и все-таки у меня появилось ощущение непоправимой потери. Блеск открытий, которые я сделала после окончания Сорбонны, мало-помалу потускнел. Мое любопытство еще находило пищу, но уже не встречало ошеломляющей новизны. Вокруг меня между тем бурлила реальность, но я совершила ошибку, не попытавшись проникнуть в нее; я облекла ее в схемы и мифы, которые изрядно поизносились: например, самобытность. Мне казалось, что все вокруг повторяется, потому что сама я повторялась. Однако это уныние всерьез не нарушало мою жизнь.
Сартр написал критическую часть книги о воображении, о которой его просил профессор Делакруа для издательства «Алкан»; он приступил ко второй части, гораздо более оригинальной, в которой вновь вернулся к истокам проблемы образа, используя феноменологические понятия интенциональности и hile[55]55
Вещество, материя (гр.).
[Закрыть]; именно тогда он разработал первые ключевые идеи своей философии: абсолютная самопроизвольность сознания и способность обращения в небытие. Это исследование, где он изобретал одновременно метод и содержимое, извлекая свои материалы из собственного опыта, требовало огромной сосредоточенности: немало не заботясь о форме, он писал с поразительной быстротой, перо с трудом поспевало за ходом его мысли; в отличие от литературной работы неослабевающее и стремительное изобретательство утомляло его.
Разумеется, его интересовал сон, образы, предшествующие сну, аномалии восприятия. В феврале один из его бывших товарищей, доктор Лагаш[56]56
Он прошел по конкурсу на замещение должности преподавателя в том году, когда Сартр провалился; пройдя медицинскую практику, он посвятил себя психиатрии.
[Закрыть], предложил ему приехать в Сент-Анн, чтобы испытать на себе действие уколов мескалина – препарата, вызывающего галлюцинации, тогда Сартр сможет наблюдать это явление на себе. Лагаш предупредил его, что такое мероприятие будет малоприятно, однако не представляет никакой опасности. Самое большое, что грозило Сартру, это в течение нескольких часов демонстрировать «странное поведение».
День я провела на бульваре Распай вместе с мадам Лемэр и Панье. Ближе к вечеру, как было условлено, я позвонила в Сент-Анн: чудны́м голосом Сартр сказал мне, что мой звонок оторвал его от битвы со спрутами, в которой ему наверняка не удалось бы одержать верх. Через полчаса его уложили на кровать в слабоосвещенной комнате; галлюцинаций у него не было, однако предметы, которые он различал, преображались самым ужасным образом: он видел зонты-грифы, ботинки-скелеты, чудовищные лица, а вокруг – и по бокам и сзади – копошились крабы, осьминоги, какие-то гримасничающие штуковины. Один студент-медик удивился: на него, – рассказывал он, когда сеанс закончился, – мескалин оказывал совсем иное действие; он резвился на цветущем лугу среди чудесных гурий. Возможно, – с сожалением говорил себе Сартр, – если бы вместо кошмаров он готовился к радостям, то тоже направил бы себя к таким райским видениям. Однако на него повлияли предсказания Лагаша. Все это он говорил без особой радости, с недоверием разглядывая телефонные провода, струившиеся по ковру. В поезде он в основном молчал. На мне были туфли из ящерицы, шнурки которых заканчивались шишечками: он ожидал, что с минуты на минуту они превратятся в гигантских скарабеев. Был еще и орангутанг, наверняка подвешенный за ноги к крыше вагона, который прижимался к окну искаженным гримасой ликом. На следующий день Сартр чувствовал себя хорошо и говорил мне о Сент-Анн отстраненно.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?