Текст книги "Зрелость"
Автор книги: Симона де Бовуар
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Такие приступы у меня случались нечасто, обычно я редко обращалась к себе: слишком меня занимало все остальное. И все-таки моя неприкаянность окрашивала немалое число моих опытов. В частности, мне довелось узнать, какие двойственные чувства может вызывать другой, когда сомневаешься в себе.
Время от времени Сартр все еще встречался с молодой женщиной, к которой он был очень привязан, мы называли ее Камиллой. Он всегда наделял яркими красками людей и вещи, о которых рассказывал, и ее портрет, который он нарисовал мне, казался очень привлекательным. Эрбо ее знал и с шутливой симпатией давал понять, что это поразительная особа. Панье не любил ее, но ей удалось удивить его. Она была всего лет на пять старше меня и, похоже, во многих отношениях превосходила меня. Такая мысль не доставляла мне ни малейшего удовольствия.
Существуя для меня на расстоянии, она приобретала отблеск какой-то героини романа. Она была красива: густые светлые волосы, голубые глаза, тончайшая кожа, соблазнительная фигура, безупречные щиколотки и запястья. У ее отца в Тулузе была аптека. Она была единственной дочерью, но мать удочерила очень хорошенькую маленькую цыганочку: Зина стала неизменной спутницей Камиллы, ее соучастницей и даже с удовольствием считала себя ее рабыней. Камилла не слишком усердно посещала занятия в лицее, затем кое-какие лекции в университете, но зато много читала. Отец научил ее любить Мишле, Жорж Санд, Бальзака, Диккенса, заинтересовал ее историей Тулузы, катаров, Гастона Феба. Она создала себе маленький пантеон, основными божествами которого были Люцифер, Синяя Борода, Педро Жестокий, Чезаре Борджа, Людовик XI; однако прежде всего она поклонялась собственной персоне. Она восторгалась единством красоты и ума и тем, что и то и другое у нее отличалось столь редкостным качеством. Она предназначала себя исключительной судьбе. Для начала она устремилась к галантным приключениям. Еще в раннем возрасте ее терпеливо растлевал друг семьи. В восемнадцать лет она начала посещать элегантные дома свиданий; нежно поцеловав на ночь мать, которую очень любила, она притворялась, будто идет спать, и исчезала вместе с Зиной. У той начало было трудным; ее упорная девственность приводила в смущение любителей, ведь все они были добропорядочными господами; в конце концов Камилла лишила ее этой добродетели, ставшей обузой. Иногда они работали вместе, но Зина, далеко не столь блистательная, как Камилла, действовала обычно в более скромных кругах. Камилла отличалась острым чутьем на мизансцены; дожидаясь клиента в отведенном ей салоне, она стояла перед камином обнаженная, с распущенными длинными волосами и читала Мишле или, позже, Ницше. Ее образованность, ее ухищрения и самоуверенность приводили в восхищение нотариусов и адвокатов, и от восторга они плакали на подушке. Некоторые завязывали с ней отношения, осыпали ее подарками, брали в путешествия. Одевалась она роскошно, вдохновляясь скорее не модой, а картинами, которые любила; ее комната походила на оперную декорацию. Она устраивала празднества в подвале, который, в зависимости от обстоятельств, преображала во дворец эпохи Возрождения или в средневековый замок. Эрбо, нарядившись в пеплум, принимал там участие в римской оргии; Камилла возглавляла праздник, одетая патрицианкой периода упадка, она полулежала на возвышении, а Зина сидела у ее ног. Они изобретали множество разных забав; спрятав волосы под париками, они набрасывали на себя лохмотья и шли просить милостыню возле собора. Между тем Камилла обожала разгул великих страстей и стремилась предаться им. Она влюбилась в Конрада Фейдта, затем в Шарля Дюллена, увидев его в роли Людовика XI в спектакле «Чудо волков». Иногда ее пленяло какое-то лицо из плоти и крови, иногда чьи-то длинные бледные руки; она этого не показывала, но по ночам ходила смотреть на окна избранника, с дрожью прикасаясь к ограде его виллы: но ни в коем случае ему не следовало вмешиваться в ее страдания. Любовь-страсть представлялась ей занятием в высшей степени уединенным.
Ей было двадцать два года, Сартру – девятнадцать, когда они встретились в селении Перигор на похоронах одной общей родственницы. На Сартре был мешковатый черный костюм, а на голове – шляпа, принадлежащая его отчиму, которая сползала ему на глаза; скука омрачала его лицо, придавая ему вызывающее уродство. Камилла влюбилась с первого взгляда: «Это Мирабо», – подумала она; что же касается ее, то под черными шелками ее красота казалась немного безумной, и она без труда заинтересовала Сартра. Расстались они лишь через четыре дня, отозванные обеспокоенными семьями. Камиллу тогда содержал сын богатого торговца калориферами, и она собиралась за него замуж; но перспектива стать пристойной буржуазной дамой привлекала ее не больше, чем возможность остаться шлюхой. Сартр убедил ее, что только он может спасти ее от провинциальной посредственности; он призывал ее положиться на собственный разум, просвещаться, писать: он поможет ей проложить свой путь. Она с готовностью ухватилась за этот шанс. Они обменялись письмами, она подписывалась Растиньяк, он – Вотрен; она отправила ему первые свои литературные наброски, которые он критиковал, ловко дозируя правду и снисходительность. Он изложил ей свои мысли относительно жизни и посоветовал читать Стендаля, Достоевского, Ницше. Тем временем он по мелочи собирал нужную сумму, позволившую ему через полгода предпринять путешествие в Тулузу; примерно около двух лет он иногда возвращался туда. За отсутствием денег его пребывания были короткими и проходили согласно заведенным правилам, почти неизменным. Около полуночи он вставал на тротуаре напротив аптеки и дожидался, пока в определенном окне не загорится свет; это означало, что Камилла уложила спать и поцеловала мать, и тогда Зина спускалась открыть ему дверь. Как только начинало светать, он покидал комнату Камиллы. А у нее была привычка вставать с постели после полудня; затем она занималась своими делами, и он не видел ее до самого вечера. Он не привык спать посреди дня и зачастую из экономии даже не снимал номер в гостинице; Сартр дремал на скамейках в общественном саду или в кино; на третью, на четвертую ночь он падал от усталости. «Ну хорошо, спи, а я почитаю Ницше», – с презрением говорила Камилла, и когда он открывал глаза, она вслух читала ему пассаж из «Заратустры» о власти тела над волей. У них было много других поводов для ссоры, поскольку, ожидая, что она станет Жорж Санд, Камилла ничего не изменила в своем образе жизни. Впрочем, она сама умудрялась затевать споры: от любви она ожидала величайших щемящих разрывов с последующими пылкими примирениями.
На втором году их связи две недели она провела в Париже и на балу в Эколь Нормаль произвела сильное впечатление. Чтобы достойно принять ее, Сартр занимал у кого только можно, и все-таки его средства были весьма ограниченны; посредственность гостиницы, ресторанов, танцевальных залов, куда он водил ее, разочаровала Камиллу. Впрочем, Париж ей не понравился. Сартру удалось найти для нее место в писчебумажном магазине; однако у нее не было ни малейшего желания продавать почтовые открытки. Она уехала обратно в Тулузу. В начале лета по не совсем ясным причинам они разорвали отношения.
Через восемнадцать месяцев, в начале 1929 года, он получил от нее письмо, где она предлагала ему встретиться, и он согласился. В прошлом году Камилла снова приехала в Париж с богатым содержателем, которого она называла «просвещенным любителем» по причине его пристрастия к изящным искусствам. Поскольку после «Чуда волков» Дюллен стал одним из любимых ее героев, она пошла в «Ателье» посмотреть его в «Птицах». В своих самых великолепных нарядах она уселась в первом ряду и подчеркнуто пожирала его глазами. Так продолжалось несколько вечеров кряду, и в конце концов она добилась встречи. Дюллен не остался безучастен к ее обожанию и в конечном счете поселил ее вместе с Зиной на первом этаже дома на улице Габриэль; но время от времени одну-две недели она все-таки проводила в Тулузе с «просвещенным любителем», искупавшим свой преклонный возраст безграничной щедростью, а предлогом ей служили ее родители. Дюллен не придавал этому большого значения, поскольку сам жил с собственной женой. Такая ситуация не устраивала Камиллу, к тому же Париж наводил на нее тоску; ей хотелось привнести в свою жизнь страсть, и, вспомнив пыл своих ссор с Сартром, она снова обратилась к нему. Он нашел ее изменившейся, более зрелой, освободившейся от своего провинциализма. Дюллен развил ее вкус, она приобщилась ко «всему Парижу» и приобрела манеры. Она посещала курсы школы «Ателье» и принимала участие в спектаклях, однако не чувствовала в себе призвания актрисы; она всегда будет отказываться играть персонажей, в которых не узнавала себя: Агриппина – ладно, но Юния – никогда. Впрочем, работа исполнителя – второстепенна, она желала творить сама. Камилла остановилась на амбициозном решении: она станет писать пьесы, в которых будет создавать себе роли в соответствии со своими достоинствами. А пока она обдумывала роман и делала наброски новелл, которые собиралась назвать «Дьявольские истории». Словом, она окончательно провозглашала себя Люцифером. Свою верность ему она доказывала рассчитанным на эффект беспутством. Она много пила. Однажды она вышла на сцену мертвецки пьяная и с громким смехом сорвала парик с главного исполнителя; в другой раз покинула подмостки на четвереньках с задранными юбками. Дюллен вынес ей выговор, который был вывешен на доске объявлений. Ночами она вместе с Зиной бродила по Монмартру, и однажды они привели на улицу Габриэль двух сутенеров, которые утром унесли их белье и серебро, пинками заставив их умерить свои протесты. Несмотря на такое разнообразие, Камилла находила свою жизнь слишком пресной; она не встретила никого, кто соответствовал бы ее планке, и ровней себе считала только мертвых: Ницше, Дюрера, на которого – судя по одному из его автопортретов – она была очень похожа, и Эмилию Бронте, которую она только что для себя открыла. Она назначала им ночные свидания, говорила с ними, и они некоторым образом отвечали ей. Когда она рассказывала о своих загробных отношениях, Сартр слушал ее без особого интереса. Зато она забавляла его, раскрывая интриги театрального мира, изображая Ленормана, Стива Пассёра; она излагала ему идеи Дюллена относительно мизансцен и расхваливала испанские пьесы, которых он не знал. Она повела его в «Ателье» посмотреть «Вольпоне» и обратила его внимание на то, что когда Дюллен говорил: «Мое сокровище, вот оно!» – то поворачивался к ней. Но если Сартру доставляли удовольствие эти встречи, то возобновлять былую страсть у него не было ни малейшего желания. Камилла была разочарована, их отношения прекратились. В то время, когда Сартр проходил военную службу, с ней его уже связывали весьма непрочные дружеские отношения.
Эта история, о которой я поведала лишь в общих чертах, изобиловала пикантными эпизодами; с тех пор я сообразила, что она заключала в себе также много пробелов и что Камилла наверняка не раз искажала истину. Неважно: я на это попалась. Нормы правдивости, имевшие место в прежней моей среде, больше не годились, и я не позаботилась отыскать новые. Я не обладала в достаточной мере критическим чутьем. Моим первым порывом было верить, и в общем-то я этого придерживалась.
Поэтому я принимала Камиллу такой, какой представлял мне ее Сартр. Она что-то для него значила, и он слегка поддавался стремлению, свойственному большинству молодых людей, приукрашивать свое прошлое: он говорил мне о ней с жаром, похожим на восхищение. Нередко, чтобы встряхнуть мою леность, он ставил ее мне в пример: она писала ночи напролет, она изо всех сил старалась что-то сделать из своей жизни, и она в этом преуспевает. Я говорила себе, что у нее больше сходства с ним, чем у меня, поскольку и она тоже прежде всего делала ставку на свое будущее творчество; возможно – несмотря на нашу близость и наше согласие – он ценил ее больше, чем меня; возможно, она действительно достойна большего уважения. Я не волновалась бы так по ее поводу, если бы меня не терзала ревность.
Мне было трудно ее судить. Легкость, с какой она пользовалась своим телом, шокировала меня, но надо ли было порицать ее непринужденность или мое пуританство? Инстинктивно мое сердце, моя плоть осуждали ее, но разум мой оспаривал этот вердикт: быть может, мне следовало истолковать это как знак собственной неполноценности. Ах, до чего неприятно сомневаться в своей искренности! Предъявляя обвинения Камилле, я сама вызывала подозрение, ибо винить ее было для меня чересчур большой радостью. Я увязала в своих колебаниях, не решаясь откровенно ни объявить ее виновной, ни оправдать, ни превозносить свою показную добродетель, ни отказываться от нее.
По крайней мере, в ее поведении было слабое место, бросавшееся мне в глаза. Ложиться в постель с мужчиной, которого не любишь – такого опыта у меня не было, и я не могла выносить суждений, зато я знала, что значит улыбаться людям, которых презираешь; я упорно боролась, чтобы мне не пришлось подчиняться такого рода проституции. Камилла вместе с Зиной и Сартром насмехалась над теми, кого называла «плевками», однако льстила им, разговаривала с ними. Чтобы согласиться на такое унижение, а главное, на скуку, она должна была быть менее непримиримой и гораздо более покорной, чем тот образ, о котором слагались легенды.
Да, в этом вопросе я побеждала, но неубедительно: если она претерпевала столь тяжкие обязанности, от которых я сумела защититься, то взамен, и это было гораздо важнее, она сохранила свою самостоятельность, которой я пожертвовала, за что и укоряла себя. Однако я не могла оставить за ней такое преимущество без спора; она избежала зависимости, лишь отказавшись от любви, а я считала увечьем неспособность любить. Какой бы блистательной ни была Камилла, я не сомневалась, что Сартр превосходил ее во всем; согласно моей логике, она должна была бы предпочесть его в ущерб своему комфорту, своим удовольствиям, себе самой. В силе, которую давала ей ее бесчувственность, я видела также и слабость. Несмотря на все эти ограничения, мне было очень трудно противостоять ее образу. Эта прекрасная женщина с богатым опытом уже проложила себе дорогу в мире театра, литературы и искусства, она начала свою писательскую карьеру: ее удачи и заслуги подавляли меня. Я же находила прибежище в будущем, давала себе клятвы: я тоже буду писать, я что-то сделаю, мне только нужно немного времени. Мне казалось, что время работает на меня. Но пока, без всякого сомнения, она одерживала верх.
Мне хотелось ее увидеть. Она играла в «Ателье» в новом спектакле «Пачули»; произведение молодого неизвестного автора по имени Салакру; во втором акте она была танцовщицей в баре, в третьем – фигуранткой в каком-то театре. Когда занавес поднялся во второй раз, я впилась глазами в сцену; их было трое, взобравшихся на табуреты, брюнетка и две блондинки, у одной из которых был довольно красивый профиль, надменный и жесткий. Я плохо слушала пьесу, обдумывая историю Камиллы и пытаясь сопоставить эти решительные черты с неясными, расплывчатыми контурами, которые до тех пор ее имя вызывало в моем воображении. Когда наступил антракт, операция была почти закончена: Камилла обрела свое лицо. Занавес поднялся снова; женщины находились там, все трое блондинки в кринолинах, и Камилла совершенно точно была указана в программе как «первая фигурантка»: та, что говорит вначале. Я была разочарована: актриса с резко очерченным профилем оказалась не Камиллой, Камиллу скрывал от меня парик брюнетки. Теперь я ее видела: ее восхитительные волосы, голубые глаза, кожу, запястья; и она никак не соответствовала тому, что я о ней знала. Под гроздьями светлых локонов – круглое, почти детское лицо; в голосе, высоком и чересчур мелодичном, звучали детские интонации. Нет, я не могла смириться с этой большой фарфоровой куклой, тем более что я вообразила и приняла совсем иной образ: я в гневе повторяла, что Камилла должна была соответствовать ему, это лицо ей не подходило. Как совместить ее гордость, ее честолюбие, ее упорство, ее демоническую спесь со смешками, с грациозными прелестями, жеманством, свидетельницей коих я стала? Меня обманули, кто – я не знала и сердилась на всех решительно.
Чтобы прояснить это дело, существовал лишь один способ: поближе познакомиться с Камиллой. Сартр рассказывал ей обо мне, я вызывала у нее любопытство, и она пригласила меня. Как-то во второй половине дня я позвонила в дверь на улице Габриэль, Камилла открыла мне. На ней было длинное домашнее платье темно-красного шелка, накинутое на белую тунику, и множество драгоценностей: старинных, экзотических, тяжелых и звенящих; волосы закручивались вокруг головы и ниспадали на плечи средневековыми жгутиками. Я узнала ее высокий слащавый голос, но лицо выглядело не столь однозначно, как на сцене. В профиль оно действительно походило на лицо Дюрера; анфас – большие голубые глаза, притворно наивные, делали его приторным, однако оно приобретало необычайное сияние, когда Камилла улыбалась самой себе, откинув назад голову с трепещущими ноздрями.
Она пригласила меня в маленькую, кое-как меблированную, но приятную гостиную; там были книги, письменный прибор и на стенах портреты Ницше, Дюрера, Эмилии Бронте; на крохотных стульях сидели две большие куклы в школьной одежде: их звали Фридрих и Альбрехт, и Камилла говорила о них так, словно они были живыми детьми. Она непринужденно начала беседу. Описала представления Но, на которых присутствовала несколько дней назад, рассказала мне «Селестину», которую собиралась переделать и самолично поставить на сцене. Она меня заинтересовала; свои рассказы обо всем она подкрепляла очень выразительными жестами и мимикой, и я нашла ее весьма привлекательной, хотя она и вызывала у меня раздражение. Во время нашей беседы она утверждала, что женщине не составляет никакого труда заманить мужчину в свои сети: чуточку комедии, кокетства, лести, ловкости, и все будет в порядке. Я не признавала, что любовь завоевывается хитростью: например, Панье даже Камилле не удастся провести. Возможно, с презрением согласилась она, но это потому, что он лишен страсти и благородства. За разговором она играла своими браслетами, трогала серьги, посылала зеркалу нежные взгляды. Такое самолюбование казалось мне нелепым, и все-таки оно неприятно поражало меня. Я ни за что не смогла бы улыбаться своему отражению с таким самодовольством. Но потому-то Камилла и выигрывала; ее восторженное восприятие самой себя неподвластны были моей иронии; равновесие могло быть восстановлено лишь разительным самоутверждением с моей стороны.
Я долго бродила по улицам Монмартра, кружила вокруг «Ателье», пребывая во власти пренеприятнейших чувств, какие мне когда-либо доводилось испытывать и которым, думается, подходит одно определение: зависть. Камилла не позволила установиться между нами взаимности; она силой вовлекла меня в свой мир и отвела мне ничтожное место; я уже не обладала достаточной гордостью, чтобы ответить симметричным вовлечением, иначе мне пришлось бы заявить, что она всего лишь самозванка, но мнение Сартра и мое собственное препятствовали этому. Возможно, было и другое решение: отказаться от себя и предаться безоговорочному восхищению; на это я была способна, но не в отношении Камиллы. Я ощущала себя жертвой своего рода несправедливости, тем более раздражающей, что я готова была оправдать ее, поскольку неотрывно думала о ней в то время, как она обо мне уже забыла. Поднимаясь и спускаясь по лестнице Бютт[15]15
Разговорное название Монмартра. (Прим. перев.)
[Закрыть], одержимая ее существованием, я наделяла ее большей реальностью, чем себя, и восставала против верховенства, которое сама даровала ей: именно такое противоречие превращает зависть в столь мучительную боль. Я страдала от нее в течение нескольких часов.
Потом я успокоилась, но еще долгое время испытывала по отношению к Камилле двойственное чувство: я видела ее одновременно ее глазами и моими собственными. Однажды, когда она принимала нас с Сартром, она описала нам танец, который должна была исполнять в ближайшем спектакле «Ателье»; она изображала цыганку и придумала залепить ей глаз пластырем, свое решение она оправдывала хитроумными соображениями относительно цыган, танца, театральной эстетики; это было вполне убедительно. На сцене ее туалет, грим, пластырь, а вместе с тем и ее хореография показались мне смешными; меня сопровождали моя сестра и один из ее друзей; они корчились от смеха. Как-то ближе к вечеру я пригласила Камиллу вместе с Пупеттой и Фернаном, оказавшимся проездом в Париже. Ее скрученные жгутом волосы прикрывал черный бархатный берет; из-под черного одеяния, усеянного белыми горошинами, виднелась кофта с буфами на рукавах: она напоминала, но неназойливо, некую картину эпохи Возрождения. Камилла много и с блеском говорила. После ее ухода я нахваливала ее красоту и то искусство, с каким она умела создавать особую атмосферу. «Атмосферу в основном создавали вы», – заметил Фернан с ворчливой доброжелательностью. Я была очень удивлена и стала думать, что, возможно, я сама наделяла Камиллу приводящей в смущение властью. В конце концов, я к ней привыкла, примирилась с ее достоинствами и недостатками. По мере того, как я вновь обретала самоуважение, мне удавалось избавиться от того завораживающего действия, какое поначалу она оказывала на меня.
Это медленное возвращение своих позиций началось весной 1931 года, когда мне понадобилось принять решение относительно своего ближайшего будущего.
Как-то февральским воскресным днем Сартр получил письмо, в котором его уведомляли, что в Японию отправляют другого преподавателя-ассистента. Он был крайне разочарован. С другой стороны, университет просил его заменить в последнем триместре в Гавре преподавателя философии: у того была нервная депрессия, и Сартр сохранит свой пост в следующем году. Это была удача, поскольку если уж он оставался во Франции, то хотел бы, по крайней мере, преподавать недалеко от Парижа. Сартр согласился. Таким образом, долгая разлука, которой я так опасалась, мне больше не грозила! Огромный камень упал у меня с души. Вот только вместе с тем алиби, которое сулило мне будущее, рушилось: ничто не защищало меня больше от моих угрызений. Я отыскала страницу в блокноте, нацарапанную в кафе «Дюпон» на бульваре Рошешуар однажды вечером, когда я наверняка немного выпила: «Ну вот. Я снова ни о чем не буду думать. Целая куча радостных мелких убийств (“Крик-крак” – потрескивали, умирая, стебельки льна, сгоревшие в сказке Андерсена, а маленькие дети хлопали в ладоши и кричали: “Конец, конец!”). Быть может, не стоило и жить в конечном счете. Жить ради удобного и приятного!.. Мне хотелось бы вновь научиться одиночеству: как давно я не была одна!»
Такое отчаяние, как я уже говорила, охватывало меня лишь временами, на самом деле страх одиночества пересиливал стремление к нему. Настал момент, когда я должна была попросить для себя пост: меня направили в Марсель, я была ошеломлена. Я предполагала и более мучительные ссылки, но никогда до конца в них не верила, и вдруг это случилось: 2 октября я окажусь в восьмистах километрах от Парижа. Сартр, увидев мою панику, предложил пересмотреть наши планы: если мы сочетаемся браком, мы получим двойной пост и, в общем-то, эта формальность не нанесет серьезного ущерба нашему образу жизни. Такая перспектива застала меня врасплох. До сих пор мы даже не рассматривали возможности следовать общепринятым правилам, поэтому идея сочетаться браком не приходила нам в голову. Она принципиально нас оскорбляла. По многим пунктам мы колебались, но наш анархизм был столь же ярко выражен и столь же агрессивен, как анархизм анархистов былых времен; как и им, он предписывал нам отвергать вмешательство общества в наши личные дела. Мы были против общественных установлений, потому что они способствуют отчуждению свободы, и против буржуазии, от которой они исходили: нам казалось естественным согласовывать свое поведение исключительно с нашими убеждениями. Безбрачие было для нас само собой разумеющимся. Только весьма значимые причины могли бы вынудить нас принять условности, которые мы отвергали.
Но тут как раз и появилась одна такая, поскольку мысль об отъезде в Марсель приводила меня в трепет; при таких условиях, говорил Сартр, глупо было приносить жертву ради принципов. Должна сказать, что у меня ни разу не возникало искушения дать ход его предложению. Брак вдвое приумножал семейные обязательства и все социальные тяготы. Меняя наши отношения с другими, брак неизбежно ухудшил бы те, что существовали между нами. Забота сохранить мою собственную независимость не слишком отягощала меня; мне показалось бы неестественным искать в разлуке свободу, которую, говоря по правде, я могла обрести лишь в своем сознании и в душе. Но я видела, как тяжело Сартру проститься с путешествиями, со своей свободой, своей молодостью, чтобы стать преподавателем в провинции и в конечном счете стать взрослым; встать в ряд с женатыми мужчинами стало бы для него еще одним отречением. Я знала, что он не способен таить на меня за это обиду, как знала и то, как сама я склонна к угрызениям и как ненавидела их. Элементарная осторожность не давала мне выбрать будущее, которое могло быть ими отравлено. Мне даже ничего не пришлось обдумывать, я не колебалась, не просчитывала, решение было принято само собой.
Единственная причина могла бы перевесить, чтобы убедить нас взять на себя узы, которые именуют законными: желание иметь детей; у нас такового не было. Мне часто ставили это в вину и задавали столько вопросов, что я хочу объясниться. У меня не было и нет никакого предубеждения против материнства; младенцы никогда меня не интересовали, но, немного повзрослев, я нередко восхищалась ими; я даже предполагала обзавестись своими, когда собиралась замуж за своего кузена Жака. Если теперь я отказалась от таких планов, то прежде всего потому, что мое счастье было чересчур насыщенным, чтобы меня могла прельстить какая-то новизна. Ребенок не мог упрочить связи, соединявшие меня и Сартра; у меня не было желания, чтобы существование Сартра отражалось и продолжалось в существовании кого-то другого: он был самодостаточен, и мне его было достаточно. Да и себя мне было достаточно: я вовсе не мечтала вновь обрести себя в происшедшей от меня плоти. Впрочем, я чувствовала себя столь мало похожей на своих родителей, что сыновья и дочери, которых я могла бы иметь, заведомо казались мне чужаками; мне до такой степени отвратительна была собственная семья, что и со стороны своих детей я рассчитывала встретить безразличие или враждебность. Поэтому никакой эмоциональный образ не побуждал меня к материнству. С другой стороны, оно казалось мне несовместимым с путем, на который я вступала: я знала – чтобы стать писателем, мне потребуется много времени и большая свобода. Я была не против обыгрывать трудности, но речь шла не об игре: стоял вопрос о значении и самом смысле моей жизни. Пойти на риск, подвергнув детей опасности? Для этого необходимо было, чтобы ребенок представлял в моих глазах такую же наиважнейшую суть, как некое произведение: это был не мой случай. Я рассказывала, до какой степени лет в пятнадцать Заза возмущала меня, утверждая, что иметь детей и писать книги – это равнозначно: я по-прежнему не находила ничего общего между этими двумя предназначениями. С помощью литературы, думала я, оправдывают мир, создавая его заново, в чистоте воображаемого, и вместе с тем спасают свое собственное существование; рожать – это значит понапрасну увеличивать число людей на земле, без всякого оправдания. Никто не удивляется тому, что кармелитка, сделав выбор в пользу молитвы за всех людей, отказывается производить на свет отдельных индивидов. Мое призвание точно так же не терпело никаких помех и удерживало меня от выбора любого чуждого ему пути. Да, мое начинание предписывало мне такой образ действий, которому не противоречил бы ни один из моих порывов и который у меня никогда не возникало соблазна пересмотреть. У меня не было ощущения, что я отказываюсь от материнства, оно не было моим уделом; оставаясь без ребенка, я выполняла свое естественное предназначение.
Тем временем мы пересмотрели свое соглашение, мы отказались от мысли о временном «договоре» между нами. Наше взаимное согласие стало более тесным и более требовательным, чем вначале; оно могло приспособиться к коротким расставаниям, но не к длительным одиноким странствиям. Мы не клялись друг другу в вечной верности, но отодвигали в будущее тридцатилетие наши возможные увлечения.
Я успокоилась. Марсель большой и очень красивый город, уверяли меня. Учебный год длится всего девять месяцев, поезда ходят быстро: два дня выходных, удачно подоспевший грипп, и я приеду в Париж. Так что я, не задумываясь, вовсю пользовалась этим последним триместром. Гавр не разочаровал Сартра, и я несколько раз сопровождала его туда. Я увидела много всего нового: порт с судами, доки, разводные мосты, крутые берега, бурное море. Впрочем, большую часть времени Сартр проводил в Париже. Несмотря на свои антиколониальные убеждения, мы побывали на Колониальной выставке; для Сартра это была великолепная возможность применить свою «оппозиционную эстетику»: какое уродство! И как смехотворно выглядит этот храм Ангкор из папье-маше! Но нам понравились шум и пыль, сопровождавшие толпы.
Сартр закончил «Легенду об истине», которую Низан взялся порекомендовать европейским издательствам. Отрывок был опубликован в журнале «Бифюр», которым руководил Рибмон-Дессень; занимался этим Низан, в каждом номере он коротко представлял коллег и посвятил строчку своему дружку: «Молодой философ. Готовит том деструктивной философии». Банди, находившийся тогда в Париже, с большим волнением говорил мне об этом тексте. В том же номере появился перевод «Was ist Metaphysik» Хайдеггера[16]16
«Что такое метафизика» Мартина Хайдеггера.
[Закрыть]: нас это не заинтересовало, поскольку мы ничего не поняли. Низан, в свою очередь, только что опубликовал первое свое произведение «Аден. Аравия». Особенно нам нравилось вызывающее начало: «Мне было двадцать лет. Я никому не позволю сказать, что это самое прекрасное время жизни». В целом книга пришлась нам по вкусу, но показалась скорее блестящей, чем глубокой, так как мы не обнаружили в ней искренности. С бесконечным упрямством молодости Сартр, вместо того чтобы в свете этого памфлета пересмотреть свое представление о Низане, предпочел думать, что его дружок поступился чем-то ради литературы. Он любил свою студенческую жизнь и не принял всерьез яростные нападки Низана на Эколь Нормаль; он не подумал, что смятение Низана должно было иметь глубокие корни, раз он ввязался в аденскую авантюру. В книге «Аден. Аравия» Низан восстал против заповеди Алена, отметившей наше поколение с его стремлением говорить нет; он хотел говорить да чему-то и поэтому, вернувшись из Аравии, вступил в коммунистическую партию. Принимая во внимание его дружеское отношение к Низану, Сартру было легче сгладить это расхождение, чем придать ему должное значение. Вот почему мы наслаждались мастерством Низана, не придавая особого значения тому, что он говорил.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?