Текст книги "Зрелость"
Автор книги: Симона де Бовуар
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Однако о том, чтобы на протяжении действия этого «договора» пользоваться свободой, которую теоретически мы предоставляли друг другу, речи не шло; без всяких оговорок мы безраздельно намеревались предаться новизне наших отношений. Мы заключили еще один договор: ни один из нас не только никогда не будет лгать другому, но и не станет ничего скрывать. Дружки испытывали величайшее отвращение к тому, что зовется «внутренней жизнью», эти сады, где благородные души культивируют утонченные секреты, им представлялись смрадными болотами; именно там втихомолку творит свои темные дела дурная вера, именно так упиваются гнилостными радостями самолюбования. Чтобы прогнать эти тени и эти миазмы, они взяли за правило открыто говорить все о своей жизни, мыслях и чувствах. Единственно, что могло ограничить такую откровенность, это их замкнутость: боязнь наскучить другим бесконечными разговорами о себе. Но между Сартром и мной такого ограничения не существовало: было решено говорить друг другу решительно все. Я привыкла к молчанию, и поначалу это правило стесняло меня. Но я быстро поняла его преимущества: взгляд со стороны, разумеется, доброжелательный, но более беспристрастный, чем мой, посылал отображение любого из моих движений, которое я считала объективным; такой контроль служил мне защитой от страхов, ложных надежд, напрасных терзаний, фантасмагорий, мелких психозов, которые так легко зарождаются в одиночестве. И неважно, что одиночества для меня больше не существовало: напротив, я была несказанно рада, что избежала его. Сартр был мне так же ясен, как я сама: какой покой! Пожалуй, я злоупотребляла этим; раз он от меня ничего не скрывал, я решила, что могу не задаваться никакими вопросами относительно него: позже я поняла, что такое решение было принято от лени. Но если в подобных случаях я корила себя за отсутствие бдительности, то ни в коей мере не виню принятое нами решение, от которого мы никогда не отступали: никакое иное нам бы не подошло.
Это не означает, что, на мой взгляд, искренность должна быть законом для всех или панацеей от всех бед; впоследствии мне не раз приходилось размышлять над ее хорошими и плохими сторонами. Одну из ее опасностей я обозначила в последнем моем романе «Мандарины». Анна, осмотрительность которой в этом пассаже я одобряю, советует своей дочери Надин не признаваться в неверности влюбленному в нее молодому человеку; и в самом деле, Надин вовсе не собирается просто поставить в известность этого человека: она хочет вызвать его ревность. Часто случается, что разговор начинают не столько для того, чтобы что-то сообщить, сколько для того, чтобы стимулировать определенное действие; если, раскрывая перед кем-нибудь мучительную для него правду, вы не желаете признаться себе, что одним этим побуждаете его совершить поступок, то вы лжете. Такая двойственность языка не исключает искренности, а лишь требует определенных предосторожностей. Обычно стоит только повременить немного, и слова потеряют свою действенность; тогда можно будет беспристрастно изложить факты, описать чувства, немедленное разоблачение которых означало бы уловку или, по крайней мере, вмешательство в события.
Сартр нередко обсуждал со мной этот вопрос и, со своей стороны, тоже затронул его в романе «Возмужание». В первой главе Матьё и Марселла, притворяясь, будто «говорят друг другу все», избегают говорить о чем-либо. Иногда слово становится более ловкой манерой сокрытия, чем молчание. Даже в том случае, когда слова осведомляют о чем-то, они не в силах устранить, обойти, обезоружить реальность, они противостоят ей. Если два собеседника взаимно уверяют друг друга, что они выше тех событий и людей, о которых под предлогом искренности они обмениваются откровениями, то это заблуждение. Зачастую я наблюдала некую форму лояльности, на деле являвшейся очевидным лицемерием; в применении к области сексуальности она нацелена вовсе не на создание между мужчиной и женщиной глубокого понимания, а на предоставление одному из них – чаще мужчине – спокойного алиби: он убаюкивает себя иллюзией, исповедуясь в своих изменах, он их искупает, в то время как на самом деле навязывает своей партнерше двойное насилие.
Наконец, никакое незыблемое правило не вынуждает все пары к безупречной прозрачности: заинтересованные сами должны решать, к какого рода соглашению они стремятся; априори у них нет ни прав, ни обязанностей. В молодости я утверждала обратное: тогда я склонна была думать, что все, пригодное для меня, годится для всех.
Зато сегодня меня раздражает, когда посторонние люди одобряют или порицают построенные нами отношения, не принимая во внимание особые обстоятельства, которые их объясняют и оправдывают: этот знак близнецов на нашем челе. Братство, накрепко спаявшее наши жизни, сделало смешными и ненужными все скрепы, которые мы могли себе придумать. Зачем, например, жить под одной крышей, когда весь мир – наша общая собственность? И почему нужно бояться проложить между нами расстояния, которые никогда не смогут нас разлучить? Нас воодушевлял единый замысел: все охватить и обо всем засвидетельствовать; при случае он побуждал нас следовать разными путями, не скрывая друг от друга ничего из своих открытий; вместе мы подчинялись его требованиям, поэтому в ту самую минуту, когда мы расходились, стремления наши сливались воедино. И то, что нас связывало, то и разделяло, и самим этим разделением мы оказывались связанными до самой глубинной сущности.
Здесь я говорю о знаках, а в своих «Воспоминаниях» я упоминала, что Сартр, как и я, искал некое спасение. Если я употребляю такие слова, то потому, что оба мы были мистиками. Сартр безоговорочно верил в Красоту, которую не отделял от Искусства, а я наивысшее значение придавала Жизни. Полностью наши призвания не совпадали. Эти различия я отметила в блокноте, где время от времени отражала свою озадаченность; однажды я записала: «Мне хочется писать; хочется фраз на бумаге, каких-то вещей из моей жизни, облеченных во фразы». А в другой день уточняла: «Я всегда буду любить искусство только как способ сохранить мою жизнь. Я никогда не буду, как Сартр, прежде всего писателем». Несмотря на свою искрометную веселость, Сартр говорил, что не высоко ценит счастье; при тяжелейших испытаниях он продолжал бы писать. Я достаточно хорошо его знала, чтобы не ставить под сомнение такое упорство. Я была не такого закала. Если на меня обрушится неслыханное несчастье, я покончу с собой, решила я. На мой взгляд, своей твердостью Сартр превосходил меня; я восхищалась тем, что свою судьбу он держит в собственных руках; однако, не испытывая от этого ни малейшего смущения, я находила вполне достойным ценить его больше, чем себя.
Познать настоящее взаимопонимание с кем-то – это в любом случае величайшая привилегия, в моих глазах это приобретало поистине небывалое значение. Где-то в глубине моей памяти вспыхивали часы несравненной сладости, которые вместе с Зазой мы проводили за разговором в кабинете месье Мабийя. Такую же щемящую радость я испытывала, когда мой отец улыбался мне, а я говорила себе, что в определенном смысле этот человек, лучший из всех, принадлежит мне. В своих отроческих мечтах я проецировала в будущее эти наивысшие моменты моего детства; это не были пустые сны, для меня они обладали реальностью, вот почему их осуществление не казалось мне чудом. Разумеется, обстоятельства благоприятствовали мне; у меня могли бы ни с кем не сложиться столь доверительные отношения; но, когда мне выпал шанс, я воспользовалась им с таким пылом и упорством именно потому, что он соответствовал давнишнему зову. Сартр был всего на три года старше меня; как и Заза, он был мне равным, и вместе мы ринулись открывать мир. Однако я так безоглядно ему доверяла, что он, как прежде мои родители, как Бог, гарантировал мне полнейшую безопасность. В тот момент, когда я устремилась навстречу свободе, над моей головой сияло безоблачное небо; я ускользала от любого принуждения, и все-таки каждый миг моей жизни был оправдан своего рода необходимостью. Все мои желания, самые отдаленные, самые глубокие, были исполнены; мне не оставалось ничего желать, за исключением разве что одного: чтобы это торжествующее блаженство оставалось непоколебимым. Его неистовая сила поглотила все, в нем потонула даже смерть Зазы. Разумеется, я рыдала, я терзалась, я возмущалась, но это случилось не сразу, постепенно, по мере того как горе завладело мной. Той осенью мое прошлое отступило, я целиком принадлежала настоящему.
Способность испытывать счастье встречается куда реже, чем это принято думать. Мне кажется, Фрейд совершенно прав, связывая его с удовлетворением детских устремлений; обычно ребенка, если только он не избалован до безумия, одолевают неуемные желания: то, что он держит в руках, такая малость по сравнению с тем изобилием, которое он угадывает и предчувствует вокруг себя! К тому же требуется еще, чтобы эмоциональное равновесие давало ему возможность проявлять интерес к тому, что у него есть и чего нет. Я нередко замечала: люди, первые годы жизни которых были омрачены сильной нуждой, унижением, страхом и особенно враждебностью, в зрелые годы склоняются лишь к абстрактным удовольствиям: к деньгам[5]5
«Если деньги сами по себе не приносят счастья, – говорит Фрейд, – то понятно, почему ни один ребенок не жаждет денег».
[Закрыть], знакам отличия, к славе, власти и почету. Преждевременно мучимые другими и самими собой, они отвернулись от мира, который позже возвратит им их прежнее равнодушие[6]6
Мой кузен Жак, о котором я рассказывала в своих «Воспоминаниях», представляется мне типичным примером такой неспособности к счастью; она совершенно очевидно вытекала из условий, в которых прошло его детство.
[Закрыть]. Зато какую неизбывную радость может принести то, во что вложено стремление к абсолюту, это дорогого стоит! Я была не сильно избалованной девочкой; но обстоятельства благоприятствовали развитию у меня множества желаний: учеба, семья вынуждали меня обуздывать их, но от этого они с еще большей силой рвались наружу, и не было для меня ничего важнее, чем как можно скорее утолить их. На это потребовалось много времени, и в течение долгих лет я безоглядно отдавалась этой страсти. За всю свою жизнь я не встретила никого, кто был бы в той же мере, как я, наделен способностью испытывать счастье, и никого, кто с таким упорством за него цеплялся бы. Как только я обретала его, оно становилось единственно важным для меня состоянием. Если бы мне предложили славу, которая стала бы блестящим трауром по счастью, я отказалась бы. Счастье – это не только безудержная радость в моем сердце: оно, думалось мне, открывало истину и моего существования, и мира, этой истиной я с неведомым дотоле жаром стремилась завладеть; пришло время сопоставить реальные вещи с образами, фантазиями и словами, которые помогали мне предвосхищать их существование; я не хотела бы начинать эту работу в иных условиях, чем те, которые были мне предоставлены. Париж казался мне центром земли; здоровью моему можно было позавидовать, свободного времени было в избытке, и я встретила спутника, шагавшего по моим дорогам, но только более уверенно; благодаря этим обстоятельствам я могла научиться превратить свою жизнь в наглядный опыт, в котором отразился бы весь мир целиком. И они обеспечивали мое согласие с ним. Я уже говорила, в 1929 году я верила в мирную жизнь, в прогресс, в светлое будущее. Хотелось, чтобы моя собственная история стала частью всеобщей универсальной гармонии; к несчастью, я ощутила себя в изгнании: реальность ускользала от меня.
В начале ноября Сартр отправился на военную службу. По совету Раймона Арона он попросил определить его в метеорологию; по прибытии в форт Сен-Сир Арон, служивший там сержантом-инструктором, научил его обращению с анемометром. Помню, вечером в день его отъезда я пошла посмотреть Грока, который показался мне совсем не смешным. Сартр две недели находился взаперти, я получила право на единственное короткое свидание с ним; он встретил меня в приемной, где было полно солдат и их родственников. Сартр не хотел мириться с воинской тупостью и терять восемнадцать месяцев, он был в бешенстве, я тоже, любое принуждение возмущало меня, и мы оба были антимилитаристами и не желали делать никакого усилия, чтобы с готовностью выносить такое принуждение.
Первая наша встреча выглядела мрачно: темно-синяя форма, берет, обмотки – все это смахивало на одежду каторжника. Потом Сартр получил некоторую свободу. Три-четыре раза в неделю во второй половине дня я ездила к нему в Сен-Сир; он ожидал меня на вокзале, и мы ужинали в «Солей д’ор». Форт находился в четырех километрах от города; я провожала Сартра до половины пути и поспешно возвращалась назад, чтобы к половине десятого успеть на последний поезд; однажды я опоздала, и мне пришлось идти пешком до Версаля. Шагать в одиночестве, порой в дождь и ветер, по темной дороге, видеть, как блестят вдалеке между рельсов яркие вьюнки – все это вызывало у меня ощущение захватывающего приключения. Время от времени Сартр сам приезжал вечерами в Париж; грузовик привозил его вместе с несколькими товарищами на площадь Этуаль; он оставался всего на два часа; мы садились в кафе на авеню Ваграм или шагали по авеню Терн, поглощая вместо ужина пончики с вареньем, которые мы называли «стоп-голод». По воскресеньям он обычно бывал свободен целый день. В январе его перевели в Сен-Симфорьен возле Тура; вместе с начальником поста и тремя помощниками он занимал виллу, переоборудованную в метеорологическую станцию. Начальник, человек штатский, предоставил военным устраиваться по своему усмотрению; они установили между собой очередность, позволявшую каждому, кроме предписанных уставом увольнений, иметь раз в месяц свободную неделю. Таким образом Париж оставался центром нашего общего существования.
Много времени мы проводили вдвоем, но встречались и с друзьями. Я почти всех своих потеряла. Заза умерла, Жак женился, Лиза уехала в Сайгон, Рисман меня больше не интересовал, а мои отношения с Праделем испортились. Сюзанна Буаг поссорилась со мной; она пыталась выдать замуж мою сестру за сорокалетнего, человека выдающегося, уверяла она, однако его важный вид и мощный затылок ужаснули Пупетту. За ее отказ Сюзанна рассердилась на меня; вскоре я получила от нее гневное письмо: какой-то неизвестный голос позвонил ей по телефону и назвал идиоткой; она обвинила в этом меня. В ответном письме я все отрицала, но убедить ее не удалось. Так что из людей, которые что-то значили для меня, с Сартром я познакомила свою сестру, Жеже, Стефу, Фернана. С женщинами он всегда ладил и с симпатией отнесся к Фернану; но Фернан вместе со Стефой обосновались в Мадриде. Тем временем Эрбо принял назначение в Кутанс, но, занимаясь преподавательской деятельностью, он снова готовился к конкурсу; я по-прежнему была очень привязана к нему, но в Париже он появлялся ненадолго. Поэтому с моим прошлым связей у меня сохранилось очень мало. Зато я сблизилась с дружками Сартра. Довольно часто мы встречались с Раймоном Ароном, который заканчивал свою военную службу в Сен-Сире, я сильно оробела в тот день, когда одна отправилась с ним на машине в Трапп искать потерявшийся шар-зонд; у него был маленький автомобиль, и он иногда возил нас из Сен-Сира ужинать в Версаль. Он состоял в социалистической партии, к которой мы относились с презрением, во-первых, потому, что она обуржуазилась, и еще потому, что реформизм был нам не по душе: общество должно было меняться целиком и сразу в результате сильнейшего потрясения. Однако о политике мы с Ароном не говорили. Обычно они с Сартром горячо обсуждали философские вопросы. Я в разговор не вмешивалась, я недостаточно быстро соображала; тем не менее я, скорее, приняла бы сторону Арона: как и он, я склонялась к идеализму. Чтобы гарантировать разуму верховенство, я приняла банальное решение: умалять значимость мира. Самобытность Сартра в том, что, признавая за сознанием горделивую независимость, реальности он отводил наиважнейшую роль; она открывалась познанию без утайки, но с неумолимой твердостью своей извечной сущности; он не признавал дистанции между видимостью и самой увиденной вещью, что ставило перед ним трудно разрешимые проблемы; однако возникавшие затруднения так ни разу и не поколебали его убеждений. Чему приписать этот упрямый реализм: гордыне или любви? Он не допускал мысли, что его человеческая сущность может быть обманута видимостью; но он слишком горячо был привязан к земле, чтобы свести ее к иллюзии; собственная жизнеспособность наделяла его таким оптимизмом, в котором с одинаковой силой утверждались и субъект и объект. Невозможно одновременно верить в краски и колебание эфира, поэтому он отклонял Науку: он следовал путем, начертанным многочисленными наследниками критического идеализма, однако он с крайним ожесточением отвергал всякую мысль об универсальном; законы, понятия, любые подобного рода абстракции ничего не дают; люди единодушно принимали их, потому что они заслоняли от них тревожную действительность, а ему хотелось проникнуть в ее суть; он с презрением относился к анализам, годным лишь для препарирования трупов; он стремился к глобальному осмыслению конкретного, а следовательно, индивидуального, ибо существует только индивид. Среди метафизических учений он принимал во внимание лишь те, которые рассматривают космос как синтетическую всеобщность: стоицизм, теорию Спинозы. Арон же предпочитал критический анализ и разбивал смелые обобщения Сартра; он ловко загонял своего собеседника в угол, поставив его перед необходимостью выбора, а затем – бац, уничтожал его. «Одно из двух, дружок», – говорил он с едва заметной насмешкой в глазах, таких голубых, таких проницательных. Сартр отбивался изо всех сил, но так как его мысль была скорее изобретательной, чем логичной, ему приходилось нелегко. Я не помню случая, чтобы ему когда-нибудь удалось победить Арона или чтобы тот сумел поколебать его.
Женатый и уже отец семейства, Низан проходил военную службу в Париже. В Сен-Жермен-ан-Лэ у родителей его жены был дом, построенный и меблированный в ультрасовременном стиле; одно из воскресений мы провели на террасе, снимая фильм: брат Риретты Низан был ассистентом режиссера и имел в своем распоряжении кинокамеру. Низан исполнял роль некоего кюре, а Сартр – набожного молодого человека, воспитанного монахами; девушки пытались совратить его, но, сорвав с него рубашку, увидели на его груди огромный религиозный наплечник, и тут ему явился Христос, обратившийся к нему по-приятельски: «Вы курите?», а вместо зажигалки извлек из груди сердце Иисусово и протянул ему. По правде говоря, эту часть сценария трудно было реализовать, и мы бросили это дело. Решили удовольствоваться более безобидным чудом: пораженные видом наплечника, девушки падали на колени и поклонялись Богу. Их роли исполняли Риретта, я сама и одна неотразимая молодая женщина, бывшая тогда замужем за Эмманюэлем Берлем, которая ошеломила нас, проворно сняв свое элегантное серо-зеленое платье и появившись на солнце в трусах и лифчике из черного кружева. Затем мы отправились на прогулку по деревенским тропинкам. Низану очень шла сутана, а он нежно обнимал за талию свою жену: прохожие с изумлением таращили на них глаза. Следующей весной он повез нас на праздник в Гарш; тряпочными пулями мы расстреливали банкиров и генералов, а он показал нам Дорио: тот с откровенно притворным видом братски жал руку старому рабочему, Сартр горячо осудил этот жест.
С Низаном мы никогда не спорили; напрямую серьезные темы он не затрагивал, рассказывал кое-какие случаи из жизни, старательно избегая делать из них выводы; он с досадой изрекал пророчества и туманные угрозы. Наши разногласия мы не обсуждали. С другой стороны, как большинство интеллектуалов-коммунистов этого времени, Низан был скорее бунтовщиком, чем революционером, поэтому между ним и нами возникало множество осложнений, хотя некоторые из них основывались на недоразумениях, но мы не старались их прояснить. Вместе мы вовсю поносили буржуазию. У Сартра и у меня эта враждебность оставалась индивидуалистической, и следовательно, буржуазной: она ничем не отличалась от той, с которой Флобер относился к лавочникам, а Баррес – к варварам; и не случайно для нас, как и для Барреса, инженер был самым значимым противником; он сковывает жизнь железом и цементом; не сворачивая с пути, он идет прямо, слепой, бесчувственный, уверенный в себе не меньше, чем в своих уравнениях, и безжалостно принимая средства за цели; во имя искусства, культуры, свободы мы осуждали в нем человека-универсала. Однако мы не разделяли барресовский эстетизм: как класс буржуазия была нам враждебна, и мы желали ее ликвидации. Мы испытывали принципиальную симпатию к рабочим, так как они не были подвержены буржуазным порокам; в силу своей неприкрытой нужды и своего единоборства с материей они сталкивались с человеческим уделом в его истинном свете. Поэтому мы разделяли надежды Низана на пролетарскую революцию, однако нас она интересовала своим отрицательным аспектом. В СССР большие октябрьские огни давно уже погасли, и в итоге то, что там вырабатывалось, было как раз «цивилизацией инженеров», говорил Сартр. В социалистическом мире нам совсем не понравилось бы, – думали мы; в любом обществе творец, писатель остается чужаком; общество, которое особенно властно претендует на то, чтобы его интегрировать, казалось нам самым для него неподходящим.
Самым близким товарищем Сартра был Пьер Панье, выпускник того же курса Эколь Нормаль, что и он сам, недавно прошедший конкурс на должность преподавателя литературы. Они вместе добились назначения в метеорологическую службу и изводили Арона, бросая в него во время занятий бумажные самолетики. Иногда Панье ужинал с нами в «Солей д’ор». Ему повезло, он получил назначение в Париж. Каждый раз, приезжая в Париж, Сартр с ним встречался. Будучи протестантом, он, как многие протестанты, демонстрировал агрессивную скромность; довольно скрытный, намеренно саркастичный, он восторгался любой малостью, но проявлял интерес ко многому. У него были связи с крестьянством, он любил деревню, сельскую жизнь. Он со смехом называл себя пассеистом, верил в золотой век буржуазии и некоторые ее ценности, в добродетели ремесленного сословия. Он ценил Стендаля, Пруста, английские романы, классическую культуру, природу, путешествия, беседы, дружбу, выдержанные вина, хорошую кухню. Он был лишен честолюбивых замыслов, не считал, что необходимо писать, чтобы чувствовать свое существование оправданным; ему казалось вполне достаточным с умом наслаждаться этим миром и добиться в нем для себя счастья. Некоторые мгновения, рассказывал он, – например, встреча с каким-нибудь пейзажем или характером – создают у него ощущение совершенной необходимости. «Я не занимаюсь теориями», – весело говорил он. Над теориями Сартра он сильно потешался, но не потому, что считал их более ошибочными, чем другие, просто он полагал, что жизнь всегда преодолевает идеи, а его интересовала именно жизнь.
Сартр интересовался жизнью и собственными идеями, идеи других наводили на него тоску; он опасался логистики Арона, эстетизма Эрбо, марксизма Низана. Он отдавал должное Панье за его непредвзятое внимательное отношение к любому опыту; он признавал за ним «ощущение нюансов», смягчавшее его собственную запальчивость: это была одна из причин, заставлявшая его высоко ценить беседу с Панье. С Панье мы были согласны по многим вопросам. Мы тоже априори с уважением относились к ремесленникам: их работа представлялась нам неким свободным изобретением, конечным результатом которого было творение, носившее отпечаток их своеобразия. Своего мнения о крестьянах у нас не было, мы охотно верили тому, что говорил о них Панье. Он принимал капиталистический строй, а мы его осуждали. Тем не менее он ставил в упрек правящим классам их упадок и по отдельным вопросам критиковал их так же рьяно, как мы; с другой стороны, наше осуждение оставалось теоретическим: мы с увлечением вели жизнь мелких буржуа, каковыми и являлись; по сути наши вкусы, наши интересы не отличались от его. Сартра с Панье сближала общая страсть: стремление понять людей. Они часами могли обсуждать какой-нибудь жест или интонацию голоса. Испытывая взаимную симпатию, они относились друг к другу с неприкрытым пристрастием. Панье доходил до того, что утверждал, будто Сартр с его резко очерченным носом и щедро вылепленными губами обладает особенной красотой. Сартр прощал Панье его гуманистическую позицию, которая у любого другого его возмутила бы.
Существовала между ними и еще одна связующая нить: смешанные с восхищением дружеские чувства, которые они, в разной степени, испытывали по отношению к мадам Лемэр. В минувшем году Эрбо рассказывал мне о ней в таких выражениях, которые пробудили мое любопытство. Я была сильно заинтригована, когда в первый раз входила в ее квартиру на бульваре Распай. Сорок лет: в моих глазах это был преклонный, но романтичный возраст. Ее родители были французами, а родилась она в Аргентине. После смерти матери ее вместе с сестрой, которая была годом старше, в уединении крупного поместья воспитывал отец, врач по профессии и свободомыслящий человек. С помощью различных гувернанток он обеспечил им исключительно мужское обучение; они научились латыни, математике, с ужасом относились к суевериям и ценили разумное рассуждение; они скакали верхом в пампасах и ни с кем не общались. Когда им исполнилось восемнадцать лет, отец отправил их в Париж; там их приняла тетушка, набожная жена полковника, которая водила их по гостиным. Обе девочки в растерянности задавались вопросом: кто-то был сумасшедшим, но кто – весь остальной мир или они сами? Мадам Лемэр приняла решение сочетаться браком и вышла замуж за врача, достаточно состоятельного, чтобы посвятить себя научным изысканиям; сестра последовала ее примеру, но неудачно: она умерла при родах. У мадам Лемэр не осталось никого, с кем можно было бы разделить удивление, в которое ее повергли обычаи и мысли, царившие в обществе; особенно ее поразило то значение, какое люди отводили сексуальной жизни, которую она почитала шутовством. У нее было двое детей. В 1914 году доктор Лемэр оставил свою лабораторию и крыс и отправился на фронт, где в ужасных условиях оперировал сотни раненых. По возвращении он слег и так никогда и не оправился. Снедаемый воображаемыми болезнями, он жил взаперти у себя в комнате и редко кого принимал. Летом его перевозили на виллу в Жуан-ле-Пен, которую мадам Лемэр унаследовала от отца, либо в его собственный загородный дом возле Анже. Мадам Лемэр посвятила себя ему, детям, престарелым родственницам и разным обездоленным, отказавшись жить для себя. Ее сын провалился на экзамене на степень бакалавра, и на время каникул она наняла молодого студента, сопровождавшего семью в Анже. Это был Панье. Она любила охоту, он тоже; в сентябре они бродили по полям и нивам, начали разговаривать и уже не могли остановиться. Само собой разумеется, что для мадам Лемэр эта дружба должна была остаться платонической. А поскольку на Панье наложило отпечаток пуританство его среды, то думаю, что мысль перейти определенные границы его даже не посещала. Однако между ними возникла близость, которой потворствовал месье Лемэр: он целиком доверял своей жене, а Панье очень скоро завоевал его уважение. В октябре сын Лемэр был принят, и Сартр, которого представил Панье, подготовил его к экзаменам по философии; Сартр стал своим в доме. Все свободное время Панье проводил на бульваре Распай, где у него была своя комната. Сартру нередко случалось там ночевать, и даже Низан однажды провел там ночь. Мои кузены Валлёз, которые, как оказалось, жили в том же доме, возмущались столь гостеприимными нравами и приписывали мадам Лемэр некие темные оргии.
Это была маленькая, слегка располневшая женщина, одетая с изыском, хотя и очень скромно. Фотографии, которые я увидела позже, свидетельствовали, что она была поразительно красива; она утратила свой блеск, но отнюдь не свою привлекательность. У нее было круглое лицо под копной черных пышных волос, крохотный ротик, безупречный нос и глаза, которые удивляли не своим цветом или размерами, а своей притягательностью: как они жили! Она была живой с ног до головы; ее взгляды, улыбки, жесты, все находилось в движении, и при этом она никогда не казалась суетливой. Ее ум тоже был открыт всему новому; любознательная, внимательная, она располагала к откровенности и много чего знала о людях, сближавшихся с ней, и тем не менее она по-прежнему, как в восемнадцать лет, продолжала им удивляться; она говорила о них с отстраненностью этнографа и очень точным языком; правда, порой она начинала горячиться; неожиданными словами она изливала свое возмущение, продиктованное ей несколько несуразным рационализмом: ее речь приводила меня в восторг. Насмехаясь над тем, что о ней скажут, она оставалась порядочной женщиной. Я пренебрегала замужеством, считала, что главное – это любовь, но я не освободилась от всех сексуальных табу; женщины, чересчур доступные или чересчур свободные, шокировали меня. К тому же я восхищалась всем, что шло наперекор обыденной банальности. Отношения госпожи Лемэр и Панье казались мне утонченно необычными и намного более привлекательными, чем просто связь.
Сартр занимал в жизни мадам Лемэр гораздо менее значительное место, чем Панье, и все-таки она очень его любила. Его упорное стремление писать, его незыблемая убежденность повергали ее в радостное изумление. Она находила его весьма забавным, когда он изо всех сил старался развлечь ее, и еще более забавным при разных других обстоятельствах, когда он об этом не помышлял. Двумя годами раньше он написал роман под названием «Поражение» – разумно не принятый Галлимаром, – навеянный любовью Ницше и Козимы Вагнер. Своим агрессивным волюнтаризмом герой, Фредерик, сильно забавлял мадам Лемэр и Панье; они прозвали Сартра «горемычный Фредерик»; так мадам Лемэр называла его, когда он стремился навязать ей вкусы или идеи, диктовать образ действий, в частности, касательно образования ее сына. «Вы только послушайте горемычного Фредерика!» – со смехом говорила она окружающим. Сартр тоже смеялся. Он упрекал ее в излишней доброжелательности в отношении ее «несчастных собачек»; она обвиняла его в необдуманной раздаче опасных советов; он насмехался над моралью и обычаями, призывал людей руководствоваться лишь своим разумом и порывами; это безрассудно, а что касается свободы, то, возможно, он достаточно образован, чтобы употребить ее с пользой, – с вызовом говорила она, – но большинство смертных не обладает его познаниями, так что лучше не сбивать их с проторенного пути. Эти споры обоим доставляли огромное удовольствие.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?