Текст книги "Зрелость"
Автор книги: Симона де Бовуар
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Я так стремилась посмотреть страну, что на пасхальных каникулах потащила Сартра в Бретань. Моросил дождь; покинутый туристами Мон-Сен-Мишель одиноко торчал между серостью неба и серостью моря. В «Фее дюн» Поля Феваля я с волнением читала рассказ о бешеной гонке между волнами прилива и скачущей лошадью; в мое сердце запало прекрасное слово «дюны»: бледное текучее пространство, открывшееся моим глазам, показалось мне столь же загадочным, как и его название. Мне нравился Сен-Мало, его узкие провинциальные улочки, откуда некогда морской рокот призывал корсаров. Волны цвета кофе с молоком омывали Гран-Бе, это было красиво; однако могила Шатобриана показалась нам до того смехотворно помпезной в своей мнимой простоте, что, демонстрируя презрение, Сартр помочился на нее. Нам понравился Морле, и особенно Локронан, его прекрасная гранитная площадь, старая гостиница с ее бесчисленными безделушками, где мы ели блины и пили сидр. И все-таки в общем реальность в который раз обманула наши надежды; позже я полюбила Бретань, но в тот год переезды были неудобны, моросил дождь. Чтобы увидеть песчаные ланды, я заставила Сартра прошагать сорок километров в окрестностях холма Сен-Мишель-д'Арре, на который мы взбирались: мне они показались невыразительными[23]23
Двадцать лет спустя мы исколесили их на машине, преследуемые непогодой, под скорбными небесами, и они поразили нас своей бескрайней, дикой красотой.
[Закрыть]. В Бресте лил дождь, но, несмотря на чопорные предостережения хозяина гостиницы, мы вдоль и поперек исходили «нехорошие кварталы»; в Камаре дождь лил как из ведра. Мы с огромным воодушевлением и даже некоторым упоением обошли целиком весь мыс Ра и провели солнечный день в Дуарнене, пропитанном запахом сардин. Я как сейчас вижу вереницу рыбаков в выцветших розовых штанах, сидящих на парапете, над пирсом, и ярко раскрашенные легкие суденышки, отплывавшие к далеким морям, где встречается розовый лангуст. В конце поездки скверная погода прогнала нас из Кемпера, и мы вернулись в Париж на два дня раньше назначенной даты: было совершенно непривычно, что я столь серьезно отступила от своих планов; дождь победил меня. Как раз во время этого путешествия на глаза нам попало одно странное имя. Мы только что, без особой пользы, осмотрели ажурные колокольни Сен-Поль-де-Леона и присели в окрестностях. Сартр листал номер «Нувель ревю франсез». Он со смехом зачитал мне фразу, где упоминались три величайших романиста века: Пруст, Джойс, Кафка. Кафка? Это странное имя тоже заставило меня улыбнуться: если бы Кафка действительно был большим писателем, мы бы о нем знали…
Мы в самом деле продолжали следить за всеми новинками. Что касается литературы, то год выдался скудный. Зато кино порадовало нас. Теперь мы уже смирились с победой звукового кино; возмущал нас только дубляж; мы одобряли Мишеля Дюрана, когда он потребовал у публики, впрочем, безуспешно, бойкотировать дублированные фильмы. Хотя практически нам это было неважно, поскольку в больших кинотеатрах нам предлагали оригинальные версии. Ничто не мешало нам оценить новый жанр, появившийся в Америке: бурлеск. Последние фильмы с Бастером Китоном и Гарольдом Ллойдом, первые фильмы Эдди Кантора продолжали – впрочем, прелестно, – старинную комическую традицию; однако такие фильмы, как «Если бы у меня был миллион», «Ножки за миллион долларов», открывшие нам У. К. Филдса, бросали вызов разуму еще более радикально, чем комедии Мака Сеннета, причем с гораздо большей агрессивностью. Nonsense[24]24
Бессмыслица, вздор (англ.).
[Закрыть] торжествовал у братьев Маркс: ни одному клоуну не удалось столь ошеломляющим образом нанести сокрушительный удар правдоподобию и логике. В «Нувель ревю франсез» Антонен Арто превозносил их до небес: их чудачество, говорил он, достигает глубины бредового психоза. Мне нравились произведения, в которых сюрреалисты убивали живопись и литературу; я наслаждалась при виде того, как братья Маркс убивают кино. Они яростно уничтожали не только социальную рутину, здравую мысль, язык, но самый смысл предметов, и тем самым обновляли их; когда они с аппетитом грызли фарфоровую посуду, они показывали нам, что тарелка – не только домашняя утварь, ее назначение сводится не только к этому. Такого рода оспаривание увлекало Сартра, и на улицах Гавра он глазами Антуана Рокантена наблюдал за смущающими превращениями пары подтяжек или трамвайного сиденья. Разрушение и поэзия: прекрасная программа! Лишенный своего слишком уж человеческого убранства, мир обнажал ужасающий беспорядок.
Меньше язвительности и меньше последствий было в искажениях и фантазиях мультипликаций, которые становились все более популярными; после Микки-Мауса на экранах появилась восхитительная Бетти Буп, чьи чары до того взволновали нью-йоркских судей, что они обрекли ее на смерть; нас утешил Флейшер, рассказав о подвигах Морячка Попай[25]25
В тот год в Париже показывали также «Доктора Джекила» Рубена Мамуляна, «М» Фрица Ланга, «Свободу нам», «Трехгрошевую оперу».
[Закрыть].
В тот год нас еще мало заботило то, что происходило в мире. Из происшествий самыми значительными были похищение ребенка Линдберга, самоубийство Крейгера, арест Марты Ханау, катастрофа лайнера «Жорж-Филиппар»: нас это не заинтересовало. Взволновал лишь процесс Горгулова по причинам, о которых я расскажу позже. Все большую симпатию у нас вызывала позиция коммунистов, на майских выборах они потеряли триста тысяч голосов; Сартр не голосовал: ничто не могло повлиять на нашу аполитичность. Победа досталась объединению левых, то есть пацифизму: даже радикал-социалисты ратовали за разоружение и сближение с Германией. Правые с пафосом выступали против размаха, который приобрело гитлеровское движение: нам казалось очевидным, что они преувеличивают его значение, поскольку в конечном счете на выборах в президенты рейха Гинденбург одержал победу над Гитлером, а фон Папен был избран канцлером. Будущее оставалось безмятежным.
В июне, освободившись ввиду продолжавшихся экзаменов на степень бакалавра, Сартр приехал в Марсель и остался на десять дней; настала моя очередь поделиться с ним моим опытом; при виде того, что ему понравились места, которые я любила, – рестораны Старого порта, кафе на улице Канебьер, замок Иф, Экс, Касси, Мартиг, – меня охватывала такая же радость, какую я испытала, открывая их сама. Я узнала, что меня назначили в Руан, мы собирались вернуться в Испанию, а кроме того, меня направили в Ниццу на прием экзаменов на степень бакалавра. Я сияла от радости.
В Ницце на площади Массена я нашла просторную комнату с большим балконом всего за десять франков в день: такая удача имела для меня значение, поскольку мои поездки в Париж и экскурсии каждый месяц ставили меня на грань банкротства. Моей хозяйкой была пятидесятилетняя накрашенная женщина, вся в атласе и драгоценностях, проводившая ночи в казино, – она уверяла, что получает там прибыль благодаря ловким расчетам в игре; мне кажется, она занималась еще и гаданием. По утрам, в шесть часов, она будила меня, прежде чем лечь спать. Я спешила на вокзал к автобусам и отправлялась на побережье или в горы; окружающая природа была менее душевной, но ослепительнее, чем в Марселе; я побывала в Монако, Ментоне, Ла Тюрби; в Сан-Ремо на меня повеяло Италией. Возвращалась я вечером, около семи часов, и располагалась в каком-нибудь кафе; ужиная сэндвичем, я проверяла стопку письменных работ и шла домой, чтобы рухнуть в постель.
Во время устных экзаменов я не покидала Ниццы, но все равно радовалась. Кандидатки – а я им подражала – приходили на экзамен в больших соломенных шляпках, но с обнаженными руками и голыми ногами в босоножках; молодые люди тоже демонстрировали загорелые, мускулистые руки, можно было подумать, что они явились сразу после какого-то спортивного состязания; никто, казалось, не считал, что речь идет о серьезном деле. Разумеется, я немного смущалась. Местный журналист, увидев меня, сидящей напротив великовозрастного верзилы, поменял наши роли: в своем обозрении он принял экзаменуемого за экзаменатора. По вечерам я заглядывала в кафе и на танцевальные площадки на берегу моря; я спокойно разрешала незнакомцам садиться за мой столик и разговаривать со мной; никто и ничто не могло помешать мне, настолько я была увлечена огнями, негой и плеском ночи.
Накануне вручения наград я заехала в Марсель и расписалась в регистрационной книге: меня освободили от присутствия на церемонии. Мадам Турмелен умоляла меня задержаться на день или два, но я сделала вид, что не слышу. Сартр проводил неделю со своей семьей, я должна была присоединиться к нему в Нарбонне; я отправила туда свой чемодан и двинулась в путь с хозяйственной сумкой в руках и в холщовых туфлях на ногах. В одиночестве я совершала длительные экскурсии, но никогда все путешествие сразу: какое удовольствие – не знать утром, где будешь спать вечером! Мое любопытство не знало покоя, напротив: теперь, когда я увидела портал церкви в Арле, мне необходимо было сравнить его с порталом в Сен-Жиле; я всматривалась в архитектурные детали, которые прежде от меня ускользнули бы; вместе с обогащением мира множились и цели, которые влекли меня. Я останавливалась на берегу озера То в Маглонне, прогуливалась по Сету и «морскому кладбищу», я видела Сен-Гилем-ле-Дезер, Монпелье, Миневру, нагромождение валунов, известняковые плато, ущелья; я спускалась в «Девичий грот». Я ехала в автобусах и поездах. На фиолетовых землях Эро, на тропинках и больших дорогах я с радостью перебирала в памяти свой год. Я не так много читала, мой роман ничего не стоил, но я исполняла свою работу без скуки, меня обогатило новое пристрастие; я вышла победительницей после испытания, на которое меня обрекли: отсутствие Сартра, одиночество не поколебали моего счастья. Мне казалось, что я могу рассчитывать на себя.
Мадам Лемэр и Панье предложили нам поехать вместе с ними на юг Испании. А пока мы поехали на Балеарские острова и в испанское Марокко; в Тетуане я с восторгом обнаружила сутолоку марокканских рынков, их свет и тени, их яркие краски, запах кожи и пряностей, чеканку меди. Ремесла мы считали одной из образцовых форм человеческой деятельности и потому безоглядно погрузились в эту живописную красочность. Меня приводила в замешательство долгая неподвижность торговцев, стоявших перед своими лотками. «О чем они думают?» – спрашивала я. «Ни о чем, – отвечал Сартр. – Когда не о чем думать, ни о чем и не думают». В них поселилась пустота, в лучшем случае они мечтали: меня немного смущало такое растительное терпение. Зато мне нравилось смотреть на проворные руки, сшивавшие бабуши или сплетавшие нити ковра. В Шавене я впервые увидела великое множество олеандров на дне горной речки; прачки в тюрбанах и пестрых платьях с открытыми лицами отбивали белье своими вальками.
Мы добрались до Севильи. Когда глубокой ночью мадам Лемэр и Панье прибыли в патио гостиницы «Симон», где мы оказались раньше, мы тут же упали в объятия друг друга. На ней было платье зеленого тюсора, маленькая шляпка такого же цвета, никогда она не казалась мне такой молодой; Панье широко улыбался: чувствовалось, что он способен создавать счастье всем, с кем соприкасался.
Кроме своих обычных прелестей, которых с лихвой хватило бы, чтобы очаровать нас, на следующее утро Севилья подарила нам развлечение в виде государственного переворота.
Под нашими окнами поднялся сильный шум; мимо проезжали машины, военные. Мадам Лемэр говорила по-испански, и горничная ввела ее в курс событий: мужчина, сидевший между двумя солдатами в большом черном автомобиле, был мэром Севильи; генерал Санхурхо велел арестовать его, на рассвете его войска заняли все стратегические точки. В служебном помещении гостиницы говорили о большом заговоре, призванном свергнуть Республику. Приклеенная у входа листовка призывала население к спокойствию: виновников волнений образумили, уверял Санхурхо. На улицах было много солдат, на тротуарах в козлах стояли винтовки, но все выглядело мирно; памятники, музеи, кафе спокойно принимали туристов. На следующее утро нам сказали, что Санхурхо ночью отступил: он рассчитывал на поддержку Мадрида, который не последовал за ним. По улицам с громкими криками и песнями бежала толпа. Мы последовали за ней; на улице де лас Сьерпес под сенью toldos[26]26
Навесы (исп.).
[Закрыть] горели несколько аристократических клубов. Когда без излишней спешки появились пожарные, люди стали кричать: «Не тушите!» – «Не бойтесь, – отвечали пожарные, – мы не будем торопиться». Они дождались, пока все не сгорело, прежде чем задействовали свои шланги. Внезапно началась паника, мы даже не успели понять почему; яростно толкаясь, все бросились бежать. «Это слишком глупо», – решила мадам Лемэр; остановившись, она обернулась и попыталась призвать людей к хладнокровию; Панье схватил ее, и мы побежали вместе с другими. Во второй половине дня мы поднялись на башню Хиральда и с террасы наблюдали за торжественным шествием: мэр вышел из тюрьмы, освобожденный своими друзьями, которые водили его по всему городу; где-то внизу, под нами, лопнула шина, толпа решила, что это выстрел, и снова в растерянности бросилась в разные стороны. Вся эта суета нам чрезвычайно понравилась. На другой день все прекратилось, но в атмосфере еще ощущалось какое-то беспокойство. Вместе с мадам Лемэр я вошла в почтовое отделение, на меня посмотрели как-то странно, а один мужчина плюнул на пол, проворчав: «Таким здесь не место!» Я была удивлена. Потом мы отправились в туристическое агентство Кука, чтобы получить кое-какие сведения, и там я тоже услышала шепот за своей спиной. Один служащий, вежливо указав на мой платок – на красном фоне желтые якоря, похожие на геральдические лилии, – спросил: «Вы что, нарочно носите эти цвета?» Заметив мое удивление, он осмелел: оказывается, это были цвета монархии; я поспешила снять вызывающий убор. Всю вторую половину дня мы без всяких происшествий гуляли в засушливых окрестностях Трианы. Вечером я пошла с Сартром в популярный кабачок близ Аламеды, где толстые испанки танцевали на бочках; ребятишки продавали на улицах пахучие цветы белоуса, которыми женщины украшали свои волосы; ночь благоухала.
В своем простодушии я и не подозревала, что путешествие вчетвером в кругу друзей, так хорошо понимающих друг друга, может оказаться столь сложным мероприятием. По многим вопросам мы были согласны. Вместе мы ненавидели крупных испанских буржуа и слащавых кюре; в этом простом, под стать лубочной картинке, обществе всю свою симпатию мы отдавали бедным, а не богатым. Однако у Сартра с Панье возникли большие разногласия; Панье был эклектиком, Сартр – категоричен. В Кадисе он отказался отдавать дань Мурильо, чьи работы украшали несколько церквей. Мадам Лемэр из вежливости соглашалась с ним. Панье в бешеном темпе заставил нас обежать крепостные стены и не произнес при этом ни слова. Потом внезапно остановился перед музеем, заявив, что его интересует Мурильо. Мадам Лемэр пошла с ним, а я осталась с Сартром смотреть на море. Панье оставался угрюмым до вечера.
В Гранаде мы на четыре дня остановились в гостинице «Альгамбра»: каждый располагал временем по своему усмотрению, что помогло избежать конфликтов. Но расхождения усилились, мадам Лемэр и Панье вышли в город лишь для того, чтобы увидеть собор. Нас с Сартром настоящее интересовало не меньше прошлого. Мы несколько часов бродили по дворцу Альгамбра и вместе с тем провели целый день, раскаленный и пыльный, на улицах и площадях, где жили современные испанцы. Ронда показалась Сартру мертвым селением, лишенным истинной красоты; дома, не отличавшиеся особым изяществом, патио, меблировка, безделушки наводили на него скуку. «Это все дома аристократов, не представляющие никакого интереса», – заявил он. «Разумеется, это не жилища пролетариев», – заметил Панье.
Заведомо экстремистские взгляды Сартра начали его раздражать; он с легким сердцем сносил их, пока видел в них всего лишь словесные порывы; но если они затрагивали чувства Сартра, его мысль, его позиции, то это создавало пропасть между двумя дружками. Панье имел все основания поднимать их на смех, поскольку Сартр практически сам же опровергал их; он путешествовал как зажиточный мелкий буржуа и не сетовал на это; какова была цена этих взглядов, если он заимствовал их у класса, к которому не принадлежал? Панье был последователен, он целиком разделял буржуазный либерализм, тогда как Сартр не нашел способа воплотить свою симпатию, склонявшую его в сторону пролетариата; его позиция была слабее. Тем не менее Панье не любил, когда его буржуазная и протестантская убежденность оспаривались левизной Сартра. Со своей стороны, он являл собой Сартру образ просвещенного гуманиста, каковым тот не желал быть, хотя ему не удавалось от него отмежеваться. Каждый открывал себя в другом обличье, которое тревожило. Такие серьезные расхождения, пока еще безобидные, безусловно, стали глубинной причиной их споров.
Изо дня в день отношения обостряло и то, что Панье не слишком нравилось наше общество; никогда еще он не совершал с мадам Лемэр столь длительного путешествия и наверняка предпочел бы остаться с ней наедине. Машину вел он: если учесть жару и состояние дорог, то к вечеру он очень уставал, а ему еще надо было заниматься машиной, идти в гараж; позже он ставил нам в упрек неучастие в этих заботах, думаю, что свою неумелость мы превратили в удобное алиби. Панье намеренно погружался в свою угрюмость. Сартр, со своей стороны, поддавался гневным вспышкам. «Вы похожи на инженера», – говорила ему я, когда лицо его мрачнело. Услышав такое, он иногда начинал улыбаться, но не всегда. В Кордове при 42-градусной жаре оба дружка оказались на волосок от разрыва.
Были у нас, однако, и очень счастливые минуты. Мы единодушно полюбили белые деревни Андалусии, оголенные до середины ствола пробковые дубы, крутые берега, наступление сумерек над сьеррами. Несмотря на ослепительную панораму африканского берега, открывавшуюся нам за морем, мы все вместе ощутили уныние Тарифы; на обед у нас была рыба, плававшая в ужасном масле; к нам подошел мальчик лет двенадцати. «Вам везет! – сказал он разрывающим душу тоном. – Вы путешествуете, а я никогда отсюда не уеду». Мы подумали, что, действительно, он состарится в этом глухом краю земли и с ним никогда ничего не произойдет. Четыре года спустя у него наверняка что-то случилось, но что?
На обратном пути наши друзья решили отправиться в Париж, а мы остановились в Тулузе. За два дня Камилла показала нам город, который Сартр знал плохо и где я никогда не бывала; она знала множество историй о каждом камне, о каждом кирпиче и очень хорошо их рассказывала. Иногда она была способна забыть о своих мистификациях, заинтересовавшись миром именно в там виде, в каком он представал перед ней: такой реализм был ей к лицу; в ресторане на открытом воздухе, на берегу Гаронны, куда она привела нас ужинать, она рассказывала о тулузской буржуазии, о домах свиданий и их клиентуре, о «просвещенном любителе» и его семье. Слушая ее, оставалось только удивляться, как могла она тратить время на создание «Тени». Наверняка у нее было больше шансов на успех с романом, который она только что начала писать, назвав его «Плющ». Он основывался на опытах ее молодости, в нем она вывела себя и Зину. Писала она его по ночам, от полуночи до шести часов утра, рассказывала нам Камилла. «Да, именно так нужно работать: по шесть часов каждый день!» – заметил Сартр, сожалевший в тот год, что слишком мало продвинул свое «Дело о случайности». Камилла не вызывала у меня больше ни ревности, ни зависти: только чувство соперничества. Я пообещала себе последовать ее примеру в упорстве.
Глава III
За несколько дней до возвращения к месту своей работы у нас с Сартром состоялся очень важный разговор с одним другом, о котором я еще не рассказывала. Звали его Марко; Сартр познакомился с ним в университетском городке, где он готовился к конкурсу на должность преподавателя литературы; уроженец Бона[27]27
Алжирский город Аннаба. (Прим. перев.)
[Закрыть], он отличался довольно необычной красотой: черноволосый, с горящими глазами и янтарным цветом лица, он напоминал одновременно греческие статуи и картины Греко. Самое поразительное, что у него было, это голос, которым он занимался с фанатическим усердием; он брал уроки у лучших преподавателей и не сомневался, что когда-нибудь сравняется с Шаляпиным. С высоты своей грядущей славы он презирал посредственность собственного положения и всех тех, кто с этим мирился: Сартра, Панье, меня. По его мнению, мы были типичными франкауи[28]28
Les Frankaouis – французы, родившиеся в самой метрополии, а не в колонии. (Прим. перев.)
[Закрыть], и порой ему достаточно было взглянуть на нас, чтобы расхохотаться. Тем не менее он стремился проявлять к своим друзьям большое уважение; он оказывал знаки внимания, был предупредителен, льстил; мы не обманывались насчет этой игры, но считали, что он ведет ее с большим изяществом. Его пристрастие к интриге, его нескромность и злословие забавляли нас. Он афишировал непримиримую чистоту нравов. У него была связь с молодой уроженкой Севра, но вскоре между ними установились дружеские отношения. По его словам, сексуальные отношения помрачают ум и восприимчивость: он хвастался тем, что с первого взгляда может обнаружить, если кто-то из его товарищей потерял недавно целомудрие. В университетском городке за ним ходила толпа почитателей. Один из них ночью проник в его комнату через окно, и Марко разбил о его голову лампу; эта история, сильно его взволновавшая, Сартру и Панье показалась подозрительной. Он не скрывал своего пренебрежительного безразличия к женщинам; когда он с восторгом говорил о какой-нибудь «встрече» с «чудесным существом», речь всегда шла о красивом парне; однако он всегда утверждал, что поддерживает со своими избранниками исключительно высокие платонические отношения, и все вежливо делали вид, будто верят ему.
В тот день мы сидели на террасе «Клозри де Лила». Марко окинул взглядом посетителей, прохожих и с гневом остановил его на нас: «Все эти жалкие мелкие буржуа! Как вы можете довольствоваться таким существованием?!» Стояла хорошая погода, приятно пахло осенью, мы в самом деле были очень довольны.
«Когда-нибудь, – сказал Марко, – у меня будет огромный белый автомобиль; я нарочно промчусь вплотную к тротуару и всех забрызгаю грязью». Сартр попробовал доказать ему бессмысленность такого рода удовольствия, и на Марко напал привычный для него приступ смеха. «Прошу прощения… Но когда я думаю о неистовой силе своих желаний и слышу ваши рассуждения… то не могу оставаться серьезным!» Нас он тоже смешил. Сартр повторял, что не желает жить по Теннисону; мы надеялись, что с нами произойдут разного рода вещи, но не такие, которые приобретаются за деньги и с шумом. Презрение, которое внушали нам сильные мира сего с их напыщенностью, все еще не ослабело. Нам хотелось быть немного богаче, чем мы были, и как можно скорее получить назначение в Париж. Но истинные наши устремления были совсем иного рода, однако, чтобы осуществить их, мы рассчитывали не на удачу, а на самих себя.
Поэтому мы отправились в провинцию без досады. Сартр в достаточной степени любил Гавр. Мне трудно было вообразить себе лучшее место для работы, чем Руан, – час езды до Гавра и полтора часа до Парижа. Первейшей моей заботой было приобрести проездной железнодорожный билет. В течение четырех лет моего преподавания там центром города для меня всегда оставался вокзал. Лицей был совсем рядом. Когда я пришла к директрисе, она встретила меня с участием и дала адрес старой дамы, у которой посоветовала мне поселиться. Я позвонила в дверь красивого особняка, и богатая вдова показала мне премило меблированную комнату, окна которой выходили в безмолвие большого сада. Я убежала оттуда и устроилась в гостинице «Ларошфуко», куда доносились утешительные свистки поездов. Газеты я покупала в большом зале на станции, завтракала поблизости, на площади, в красном кафе «Метрополь». У меня было ощущение, будто я в Париже и живу в отдаленном предместье.
Тем не менее к Руану я была прикована в течение многих дней, и нередко мы с Сартром проводили там четверги. Поэтому я поспешила исследовать местные возможности. Низан с жаром рассказывал мне об одной из моих коллег, с которой встречался пару раз: это черноволосая молодая коммунистка, сказал он мне; звали ее Колетт Одри. Я познакомилась с ней. У нее были выразительные глаза, приятное лицо, очень коротко остриженные волосы; с мальчишеской непринужденностью она носила фетровую шляпу и замшевую куртку. Жила она тоже рядом с вокзалом, в комнате, которую прелестно меблировала: на полу – циновка, на стенах – джут, заваленный бумагами письменный стол, диван, книги, среди которых работы Маркса и Розы Люксембург. Первые наши разговоры были несколько неуверенными, но мы поладили. Я познакомила ее с Сартром, и они прониклись взаимной симпатией. Она не была коммунисткой, она принадлежала к оппозиционной троцкистской фракции; она знала Эме Патри, Симону Вейль, Суварина; она представила мне Мишеля Коллине, преподававшего математику в лицее для мальчиков, это он ввел ее в ту группу. Он был категоричен, я – тоже; он нахваливал мне Уотсона и его бихевиоризм, я резко возражала ему. Он иногда встречался с Жаком Превером и однажды видел Андре Жида, однако он был скрытен и так ничего и не рассказал, кроме того, что Жид был очень ловок в игре с волчком на веревочке: игра была модная и производила фурор. Люди разгуливали по улицам с волчком в руке. Сартр с угрюмым ожесточением упражнялся в этом с утра до вечера.
Другие мои коллеги были еще более неприятны, чем марсельские, и я с ними не сближалась; что же касается радостей от прогулок, то я заранее от них отказалась: окультуренная, дождливая и скучная Нормандия не вдохновляла меня. Но у города были свои прелести: старые кварталы, старые рынки, унылые набережные. Я вскоре обзавелась привычками. Привычка – это почти что компания в той мере, в какой компания зачастую бывает не более чем привычкой. Я работала, проверяла тетради, обедала в ресторане «Поль» на улице Гран-Пон. Это был длинный коридор со стенами, покрытыми облупившимися зеркалами: из молескиновых банкеток вылезал волос; в глубине зал расширялся; мужчины играли в бильярд и бридж. Официанты одевались по старинке, в черное с белыми фартуками, и все они были очень старые; посетителей было мало, потому что кормили тут плохо. Тишина, неторопливое обслуживание, старинный желтоватый свет мне нравились. Спасаясь от провинциального уныния, неплохо устроить себе то, что мы называем словом, заимствованным из словаря тавромахии, – querencia[29]29
Жилище, берлога, привязанность к родным местам (исп.).
[Закрыть]: место, где чувствуешь себя в укрытии, защищенным от всего. Этот старый, поблекший ресторан играл свою роль. Я предпочитала его своей комнате, безупречной комнате коммивояжера, чистенькой и голой, с которой я, однако, свыклась. Выйдя из лицея, я располагалась в ней часа в четыре, а то и в пять, и писала. На ужин я готовила себе на спиртовке рис с молоком или чашку какао; немного почитав, я засыпала. Марко, разумеется, счел бы такое существование жалким, но я говорила себе, что он был бы не прав. Как-то утром я увидела в окно стоявшую напротив церковь, верующих, выходивших после мессы, нищих этого прихода, и меня словно осенило: «Не бывает привилегированных положений!» Все положения стоят друг друга, поскольку у каждого из них своя истина. Эта мысль казалась привлекательной; к счастью, я никогда не совершала ошибки, пытаясь использовать ее для оправдания судьбы обездоленных. Формулируя ее, я думала лишь о себе: мне со всей очевидностью открылось, что меня ничего не лишили. В этом, мне кажется, я была права. Быть никем, скользить по миру, не зная запретов бродить всюду, в том числе и по закоулкам своей души, располагать свободным временем и возможностью уединения, чтобы уделять внимание всему, интересоваться малейшими оттенками неба и собственного сердца, поддаваться скуке и преодолевать ее: я не представляю себе более благоприятных условий, если обладаешь отвагой молодости.
Разумеется, выносить это отшельничество мне помогало то, что часто приезжал Сартр или же я ехала в Гавр; и много времени мы проводили в Париже. Благодаря Камилле мы познакомились с Дюлленом, который очаровал нас; он умел рассказывать, одно удовольствие было слушать, как он вспоминает свои дебюты в Лионе, в Париже – достославные дни «Проворного кролика», где он читал стихи Вийона, происходившие там ужасные драки: однажды утром уборщица, выметая осколки бутылок и стаканов, увидела среди них на полу человеческий глаз. Однако, когда мы задавали ему вопросы относительно его понимания театра, Дюллен уклонялся от них; лицо его становилось замкнутым, со смущенным видом он устремлял взгляд в потолок. Я поняла почему, когда увидела его за работой. Конечно, у него были определенные принципы; он осуждал реализм; он отказывался воздействовать на публику слащавыми подсветками, примитивными ухищрениями, которые ставил в упрек Бати. Но когда он брался за пьесу, то не следовал какой-то определенной теории заранее, а пытался приспособить свою мизансцену к индивидуальному искусству каждого автора; с Шекспиром он обращался иначе, чем с Пиранделло. Поэтому не следовало расспрашивать его впустую, надо было видеть, как он работает. Он разрешил нам присутствовать на нескольких репетициях «Ричарда III» и удивил нас. Когда он произносил текст, то возникало впечатление, что он создает его заново. Трудность заключалась в том, чтобы передать актерам манеру, ритм, интонацию, которые он придумал; он не объяснял, он внушал, околдовывал. Постепенно актер, способности и недостатки которого он ловко использовал, становился его персонажем. Это превращение не всегда происходило без труда. А поскольку Дюллен занимался также постановкой, мизансценами, освещением и к тому же изучал собственную роль, то ему случалось совсем терять голову. И тогда он устраивал скандал. На какой-нибудь реплике из Шекспира, не меняя тона, он продолжал извергать безнадежное или яростное проклятие: «Ну нет, это полный конец! Мне никто не помогает. Не стоит продолжать». Он не скупился на крепкие ругательства и стонал так, что душа разрывалась; он отказывался вести репетицию, ставить «Ричарда III», вообще отрекался от театра. Присутствующие замирали в почтительной растерянности, хотя никто всерьез не принимал эти знаменитые гневные вспышки, в которые он и сам не верил. Потом внезапно он вновь становился Ричардом III. Он обладал неодолимой притягательностью, его лицо – подвижные ноздри, змеевидные губы, хитрющие глаза – великолепно передавало жестокость. Соколофф со своей внешностью и акцентом создавал образ совершенно необычного Букингема, но наделял его такой жизненной силой, что невозможно было устоять перед его обаянием. Во время таких сеансов я познакомилась с очень красивой Мари-Элен Дасте, унаследовавшей от своего отца Жака Копо широкий гладкий лоб и огромные светлые глаза; она играла роль леди Анны, которая ей совсем не подходила. Дюллен придумал замечательное оформление: сцену разделяла надвое сетка с крупными клетками; в соответствии с освещением картины можно было расположить впереди, совсем рядом со зрителями, или создать впечатление расстояния, играя эти картины за сеткой.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?