Текст книги "Философия случая"
Автор книги: Станислав Лем
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 36 (всего у книги 55 страниц)
Вторая часть небольшой медитации
В намерения Эко, по-видимому, первоначально входило написать произведение, действие которого происходит в современном монастыре; зародышем, из которого вырос роман, была мысль: «убить монаха». Но потом он решил поместить роман в Средние века, так как этот период он знает из первых рук. Значит, выбор был сделан им сознательно. Любой роман, действительно заслуживающий этого обозначения, есть роман о времени, в которое он написан, а не о времени, куда он направлен авторским решением. Разница между этими двумя вариантами касается глубины значений и только. Нонсенс, вообще говоря, не может быть «глубоким»: если «смысл» (sens) понимать как попытку противостоять реальному миру, то в целом и не существует такой вещи, как смысл. Напротив, абсурд может быть сколь угодно глубоким (как credo, quia absurdum est). «Другой мир» в литературе – это либо бегство из этого мира, либо переход в этот другой мир. Переходить можно через разные аспекты пространства и времени. Я выбрал futurum perfectum вместо plusquam perfectum не потому, что мне так захотелось, а потому, что в области всеобщей истории я малосведущ. Выбирая разросшиеся ветви древа естественно-научных познаний в качестве своих ориентиров, я тем самым выбрал – хотя бы и против своего желания – соседство с так называемой science fiction. Я называю это соседством, а не совместным гражданством, однако как бы я ни хотел, я не могу отречься от своего кровного родства с этими «нищими духом».
Как сотворить читателя?
Названный так трехстраничный раздел в «Заметках на полях к “Имени розы”, как мне кажется, единственный там, который касается вопроса о том, “как обеспечить максимальное число читателей при максимизации в то же время эстетически-интеллектуального воздействия художественного произведения”. Эко начинает с аподиктического тезиса: тот, кто пишет, мыслит себе какого-то читателя. С этим тезисом я даже не знаю, как и спорить, просто потому, что знаю: когда я писал, никогда ни о каких читателях не думал. Не думал я о них, когда вот уже тридцать лет назад писал свои первые романы, впрочем, скверные, за исключением «Больницы преображения» – хронологически первого, хотя опубликованного не первым. Когда стал писать романы получше, все равно не думал о читателях. Больше того: когда за последние лет пятнадцать или около того я все сильнее порывал с парадигматикой, из которой произошла science fiction, я знал: я пишу то, что хочу теперь писать, но тем самым наверняка потеряю очень многих из уже завоеванных мною читателей. Я знал, что мне удалось достичь того уровня творческой иерархии, который дает широкую популярность; знал, кроме того, что если буду подниматься выше, то утрачу эту популярность – и этот прогноз более или менее точно исполнился. Рассматривая ее рост как «дело моей жизни», можно легко проверить приведенное наблюдение, сопоставив тиражи всех моих книг. При этом сразу будет видно, что максимума читаемости я достиг книгами «середняцкого» уровня, а последующие мои книги, более высокого уровня, этого максимума уже не достигали. Более того, возникла следующая обратная корреляция. Чем сильнее мои последующие книги отталкивались от общепринятой, затем уже инновационной трактовки science fiction, тем труднее было на достигаемой мною высоте «лестницы», которую я сооружал, найти не только читателей, но даже просто издателей. В противовес этому диагнозу относительно обратной корреляции можно было бы дать такой приговор, что будто бы я ошибаюсь: что на самом деле чем дальше, тем хуже становились мои книги, или они становились все более элитарно адресованными, или все менее интересными. Однако пусть проведут статистическую обработку фактов, имея в виду просто число изданий и переводов. Тот, кто проведет такую обработку, построив кривую их распределения по двум осям – оси хронологии текстов одного за другим и оси общего количества изданий в мире, – увидит, что получилась практически нормальная кривая Пуассона. «Практически» – оттого, что среди этих поздних изданий я должен был вставить некоторые книги низкого и среднего уровня в качестве «тягловых лошадей» для других книг, которые наверняка не переступили бы границ Польши, если бы я только этими «другими» ограничился. Или применяя терминологию Эко (сознательно упрощенную): сначала я писал то, что было «в достаточной мере по-традиционному занимательно» и дало мне высокие тиражи (и низкий курс на критической «художественной бирже»). Затем – занимательное и вследствие этого все еще общедоступное, но уже вступавшее время от времени (из-за своей оригинальности) в «конфликты» со стереотипами science fiction; и наконец, пошли уже такие дистилляты беллетристики с научно-познавательным фоном, что читателю было нелегко эти книги переварить. Ибо «развлекательный» момент пошел вразрез с «познавательным», а отсюда приговор критики, что я ушел от литературы в эссеистику, только внешне имеющую форму литературы. По существу, и Эко утверждает, что нынешняя беда литературы заключена в разрыве между «интересным» и «оригинальным». Литературный авангард завоевывает новые области оригинальности, но утрачивает занимательность. Эко сообщает: «Во всяком случае, имеется различие между текстом, который хочет создать нового читателя, и текстом, который хочет удовлетворять уже существующие пожелания читателей. В этом последнем случае мы получаем книги «сделанные», написанные по опробованным формулам серийной продукции. Автор начинает исследования рынка, а потом… рассказывает те самые сюжеты, которые уже получили широкое признание»[120]120
Эко У. Заметки на полях… – С. 55. – Примеч. пер.
[Закрыть].
Напротив (не цитирую, но излагаю смысл), автор, планирующий «новое», это не исследователь рынка, но философ, который пытается открыть дорогу, ведущую к genius temporis[121]121
Дух времени (лат.). – Примеч. пер.
[Закрыть]. Он как бы стремится объяснить своим читателям, чего они должны желать, даже если они сами того не подозревают. («Я хочу объяснить своим читателям, кто они такие», – пишет Эко). И наконец, вот последняя цитата из упомянутых трех страниц: „Поскольку при всем том я хотел, чтобы метафизическое содрогание – то, что поистине пронизывает нас до глубины души – оказалось вместе с тем литературно занимательным, мне не осталось ничего другого, как из сюжетных парадигм выбрать “самую метафизическую” и “самую философскую”, а именно парадигму криминального романа. В конечном счете это значит, что читатель сам уж как-нибудь должен догадаться, в чем причина того, что “Имя розы” – бестселлер. Взяв самую общедоступную из типичных сюжетных процедур, связанных с познанием, – процедуру расследования, Эко перенес ее в средневековье, одновременно и подлинное, и мнимое. Подлинное – потому что важнейшие реалии исторического фона (проповеди, филиппики, диатрибы, теологические дискуссии, споры об инквизиции) взяты из аутентичной медиевистики. Мнимое – потому что из всего этого гигантского комплекса реалий Эко выбрал то, что ему удалось с помощью разнообразных приемов спроецировать в Zeitgeist[122]122
Дух времени (нем.). – Примеч. пер.
[Закрыть] XX столетия. В самом деле, он проецирует мрачные, эсхатологические явления давней эпохи на мрачные и – что еще хуже – непостижимые явления новейшей эпохи. Перед нами философский роман: исторический детектив, но вместе с тем и роман о наших днях. Короче определить его, наверное, уже невозможно, но зато и ничего несогласного с этим определением в романе нет. Тем не менее еще остается весьма жгучий вопрос: полагал ли в самом деле Эко, завершая свой труд, что произвел бестселлер? Не только косвенные свидетельства, но и доказательства говорят о том, что в целом он не ожидал столь блестящего результата. Роман должен был быть напечатан малым тиражом. Это, по-моему, уже предрешает ответ.
Согласно Библии, Господь Бог творил совершенным образом. Какого же он мог сотворить человека, если не совершенного? Во всяком случае, этот человек был сотворен настолько совершенным, что мог сделать все, что захотел бы: например, мог возненавидеть собственное совершенство. Что он быстро и сделал и был за это подобающим образом наказан. В этих положениях in nuce заключена уже целая теодицея, о противоречиях которой мы здесь говорить не будем. Я хочу подойти к этому вопросу с другой стороны. Уже в течение многих веков выдающиеся мыслители выворачивают библейскую точку зрения «наизнанку». Из каких-то непроходимых дебрей и пещер, из каннибальского и обезьяньего состояния человек выбрался нисколько не совершенным, но все же – по прошествии тысячелетий – достаточно умным, чтобы понять свою обреченность. И вот, чтобы себя как-то поддержать, подкрепить, возвысить (вместе с тем не прибегая к полному самооговору или к заявлению homo perfectus sum, ergo pecco[123]123
Я – совершенный человек, потому и грешу (лат.). – Примеч. пер.
[Закрыть]), человек изобрел себе самую возвышенную генеалогию, какую только можно помыслить. При своем несовершенстве сотворил себе совершенного Отца на небесах. Всякий согласится, что между этой и библейской версиями происхождения человека есть кое-какая разница. Что было вначале: Бог, который придумал человека, или человек, который придумал Бога? Яйцо или курица? Кто выше: опытный игрок, который весь свой капитал – медиевистический, философский, беллетристический – бросил на стол с уверенностью, что сорвет банк, или тот, кто инвестировал это имущество в рыночную игру с полным сознанием риска, который так и называют – succes d’estime[124]124
Успех (рыночной) оценки (фр.). – Примеч. пер.
[Закрыть], но без сопутствующего succes de marche[125]125
Коммерческий успех (фр.). – Примеч. пер.
[Закрыть]? Я голосую за рискового игрока и, следовательно, вменяю Умберто Эко то, что он хотя и играл прекрасно, но узнал о том, как прекрасно он играл, только ex post. Лестницу он приставил от земли до неба: высота ее не подлежит сомнению. Сомневаться надо только в апостериорном знании – в тех случаях, когда его выдают за априорное. Должен ли был этот итальянец выиграть? Да, конечно. Сомневался ли в своей победе? Должен был сомневаться, потому что достаточно разумен и достаточно знаком с искусством и его историей. По моему мнению, «в самом начале» не было ни яйца, ни курицы, ни Бога, ни человека. «Одно возникло вместе с другим» – теперь не будем обсуждать как. Эко сделал изобретение мирового значения. Однако сколько таких изобретателей и открывателей не дождались ни славы, ни похвалы – ни сразу, ни за всю жизнь! Гений может остаться и непризнанным, независимо от того, сколько у него процентов «инспирации» и сколько «транспирации». Какие бы ни были у него дары духа и науки, таланта и упорства, надо еще иметь счастье; а в наше время надо его иметь больше, чем когда-либо, потому что чем больше толпа, тем труднее протолкаться в первые ряды. По этой-то причине и habent sua fata libelli.
Время будущее, или Другое вступление
Когда я писал первый вариант «Философии случая», то обходил, сколько это возможно, стороной вопрос, как создавались мои собственные книги и какова их судьба. Это потому, что я боялся сотворить теорию литературного произведения, в которой похвалю самого себя. Я предпочитал умолчать о своем опыте, нежели подвергнуться упреку, что под личиной всевозможных замечаний в чужой адрес я просто подсказываю мысль о пребывании моих собственных текстов на литературном Олимпе и что я использую теорию как своего рода саморекламу. Теперь я отказываюсь от прежней щепетильности, приобретя как благодаря критике различных моих книг, так и вопреки ей установку на самоанализ. А кроме того, я увидел, как мало общего между оценкой этих книг, пусть самой хвалебной, и способом их возникновения. То, как возникает литературное произведение, должно – так я думаю теперь – давать конкретизующий материал для теории. (Подобно этому и возникновение живых видов в процессе эволюции должно проявляться через их анатомию: лошадь такова, какая она есть, благодаря своей генеалогии.) В особенности когда автор – как, в частности, я – не пользуется готовыми образцами того жанра, в котором он работает, и вместе с тем не знает, что он, собственно, делал, когда писал. Я понял это значительно позже, однако и приобретя это знание и изменив в связи с этим писательскую тактику, я ни в малейшей мере не снизил риска, какой приносит с собой каждый следующий текст.
Чем характеризуются «другие миры» таких книг, например, как «Солярис», «Возвращение со звезд», «Непобедимый», «Рукопись, найденная в ванне»?
Тем, что в начале каждой из них я ничего не знал о ее мире. Я не знал, что встретит Крис Кельвин на планете Солярис, или Хол Брэгг на Земле после своей 150-летней экспедиции к звездам, или потерпевшие крушение астронавты на планете Эдем. Или с кем столкнется команда «Непобедимого» на пустынной планете; или где живет анонимный рассказчик «Рукописи, найденной в ванне» и что его ждет в будущем. В каждом из этих случаев я создавал исходную ситуацию: «прибытие на солярийскую станцию», «возвращение со звезд» или, например, «авария при приземлении» («Эдем»), приземления космического крейсера на пустынной планете, блуждания «рассказчика без памяти о прошлом» в некоем огромном замкнутом пространстве, причем неизвестно, откуда он взялся и чего ищет («Рукопись…»). Не отдавая себе в том отчета, я нащупывал свой путь. Мое неведение в начале каждой книги надо понимать cum grano sails: я знал, что Брэгг вернется не на такую Землю, какую он оставил, что Кельвин столкнется с чем-то необычайно чуждым, но не сверхъестественным, что Эдем наверняка будет заселен, а планета «Непобедимого» будет безлюдной. По прошествии многих лет я вижу тождественность миров всех этих книг. Каждый из них наблюдали и переживали люди. Итак, ни об одном из этих миров я не мог узнать больше, чем может узнать человек. Мне даже не приходила в голову мысль, что рассказчиком мог бы быть кто-то иной или чтобы положение повествователя могло быть какое-то иное, не свойственное человеку. Сознательно я этой антропоцентричности не выбирал. Она была принципом, принятым мною бессознательно, как очевидность, и возникшим, наверное, в результате моего образования. Науке уже известно, что наблюдатель неразделимо сомкнут с наблюдаемым. Иначе никогда не может быть. У меня ведь не обстояло так, чтобы я выбирал между человеческими, нечеловеческими и сверхчеловеческими позициями повествователя. Выбора у меня не было, а решение я принимал соответственно тому, чему научился вне литературы. Однако при таком моем давнем, нерефлектированном подходе нельзя было построить целостный мир какой-нибудь «иноцивилизации». На безлюдной планете можно разместить «мертвую эволюцию бессознательных систем» (как в «Непобедимом»). Но наблюдают ее люди. Можно конституировать нечто вроде мира – существо, недоступное нашему познанию. Таков Океан Соляриса. Можно показать фрагменты нечеловеческой цивилизации, связываемые в рациональную целость только внутри человеческих гипотез, всегда ненадежных, потому что они противоречат друг другу («Эдем»). Можно ввести рассказчика в лабиринт «тотальной институционализации» человеческих судеб, как в «Рукописи…».
Те же антропогностические граничные условия, о которых я не имел понятия, дифференцировали изображаемые мною миры еще раньше, чем они возникли. Этими же условиями миры были ограничены в соответствии со шкалой неизвестных мне при написании трудностей. Чем больше расходятся биология, история и культура в отношении земного ЗДЕСЬ и СЕЙЧАС, тем труднее сконструировать «другой мир». Эту задачу все же можно решить, отказавшись от этих трех категорий, а именно: в случае, если окажется, что неизвестно, ИМЕЕТ ЛИ чуждый нам мир какие-то биологические свойства, ИМЕЕТ ЛИ он какую-то историю (как вариант человеческой «всеобщей истории») и тем самым – удастся ли к нему применить термин «культура». Попытки применения этого понятия и его производных, например этических, к Океану Соляриса кончаются поражением. Итак, я написал «Солярис», сделав из упомянутых трех категорий три неизвестные, отношений которых не выяснит ни одно созданное людьми уравнение. Там, где НИЧТО не подлежит нашей категориализации, все ее попытки в одинаковой мере бесплодны. И в этом нет ничего удивительного: удивительно только то, что таким образом я создал мир, недоступный для людей, причем не понимая, что именно такой мир я создаю.
В «Непобедимом» противник уже не отождествляется так определенно с Неведомым. Известно, что он не биологичен, что он не есть КТО-ТО (у него нет личностных черт), но скорее НИКТО – хотя он мощен и агрессивен. Благодаря этому проблема редуцируется, переходя с высот познания на низший уровень поступков; персонажи «Непобедимого» догадываются, «с КЕМ ведут речь». А именно – НИ С КЕМ, хотя до конца это не ясно. Благодаря этому своему знанию они хотят «его» победить. Но как можно справиться с таким противником? В конце концов оказывается, что никак. Фабула же складывается из поочередных наступательных и оборонительных действий, которые все ни к чему не приводят. Возникает альтернатива: «обратный путь» – или «уничтожение» (планеты с ее «некросферой»).
Гораздо позднее мне удалось предпринять попытки выхода за пределы человеческой природы («Голем», «Маска»). Однако в каждом случае это была мистификация, необходимая в контексте заданной проблемы. Например, что может мне сказать Высший Разум или как действует сознание, когда человек превращается в запрограммированного на убийства скорпиона. (Пишу эти слова и с изумлением замечаю, как родственна «Маска» «Превращению» Кафки, – ибо до сих пор я этого не замечал). Итак, миры этих книг замкнуты либо когнитивно, либо сюжетно. Планета Солярис остается непостижимой. В «Непобедимом» планету удается описать с помощью отличной от других гипотез характеристики, но невозможным оказываются дальнейшие типично человеческие меры: покорение планеты и овладение ею. Земля «Возвращения со звезд» – это человеческий мир, ставший чужим для героя и устроенный довольно скверно. Герой, слишком занятый романными сентиментальными перипетиями, а значит, самим собой, отвлекает взгляд невнимательного читателя от этих недостатков. «Голем» замкнут в языке. Повествование не может выйти за понятийный горизонт слушателей. То, чего он якобы не может им рассказать, делает его неуловимым и непостижимым. Предисловие и послесловие интерпретируют Голема в планах достаточно различных, а отчасти и друг другу противоречащих. С прелестной женщиной-насекомым из «Маски» дело обстоит несколько иначе. Ее неустранимый антропоморфизм в том, что неизвестно, есть ли у нее хоть крупица «свободной воли» или нет. Но и человек тоже не может быть полностью уверен, что обладает такой волей. (Будучи повестью фантастической, «Маска» не должна и не может решить этот вновь и вновь возвращающийся в философии вопрос – может только поставить его в форме конкретной метафоры. Однако – по крайней мере по моему замыслу – остаток «женственности», то есть человеческого, должен был прервать превращение Красавицы в Животное.)
«Осмотр на месте»
Роман этот я написал благодаря тому, что мне не удалось написать его так, как я сначала хотел. Или чтобы не так афористично: я хотел сначала сконструировать «другой мир», а потом поселить там героя романа. Поскольку, однако, никакой «другой» мир не существует иначе, нежели как комплекс сведений об «экологии» этого мира, его жителях, их происхождении, истории, культуре и т. п., необходимо было сначала все эти сведения раздобыть. Таким образом, можно было позволить себе придумать соответственные данные в определенном порядке, а построив из них то, что надлежало, отправить героя в путь. Если прочитать роман, то, по существу, он выглядит, как будто был написан именно так. Однако на самом деле он возник иначе: из хаоса и случайностей. Случайным явилось самое намерение его написать. Я читал перевод одного из своих текстов (а именно «Четырнадцатого путешествия Ийона Тихого» из «Звездных дневников») на какой-то иностранный язык. Читал я с целью авторизации и заглядывал для этого в оригинал, причем все яснее ощущал, какие запрятанные в нем возможности я упустил. (Последующие «Звездные дневники», возникавшие затем в течение еще четверти века, сначала из чистой забавы, из желания нарисовать карикатуру на «смертельно серьезные» стереотипы science fiction, постепенно перерастали – пусть в забаву, но уже гораздо более обремененную проблемами.) Признать упущенные возможности было нелегко, потому что я уже успел написать к тому моменту путешествия 11-, 12-, 14– и 25-е. Переписать «Четырнадцатое путешествие» еще раз, более «добротно», я не мог, потому что чудес делать не умею. Ведь только чудом я мог бы изъять первоначальный текст изо всех изданий, какие появились к тому времени в мире. Примеряясь к вставшей передо мной задаче так и эдак, я додумался придать ей форму ОПРОВЕРЖЕНИЯ. Мой персонаж, оказывается, ошибся: он приземлился не на планете, а на ее искусственном спутнике, своего рода Диснейленде. С ним получилось, как с марсианином, который на Земле цирк принял за университет, клоунов за академиков, а езду медведей на велосипедах – за нормальное поведение туземных животных. Итак, я засел за работу. Она продолжалась с довольно большими перерывами шесть лет. Возникала одна версия за другой, они друг другу противоречили, не стыковались и вообще меня не удовлетворяли. Машинописей своих я никогда не правлю, а если мой текст заходит в тупик, то начинаю заново. В результате варианты так размножились, что я уже не мог их даже все упомнить. Параллельно с этими сюжетными развилками возникали фрагменты вымышленной библиотеки – а может быть, энциклопедии, антологии или хрестоматии, происходившей с чужой планеты. (Я уже дал ей и имя: Энция, от esse[126]126
Быть (лат.). – Примеч. пер.
[Закрыть] и ens[127]127
Сущее; существо (позднелат.). – Примеч. пер.
[Закрыть] – потому что «выяснилось», что «Энтеропия» из «Четырнадцатого путешествия» – это искаженное слово из телеграммы ее первооткрывателей. Они упоминали об «энтропии», а на Земле это переделали в «Энтеропию».) В этих фрагментах тоже излишне размножились концепты, приходившие на ум хаотично, как капли дождя. Тут – обрывок какой-нибудь философской доктрины, там – придумки из предыстории этой чужой планеты, сверх того масса неологизмов и нечто вроде неупорядоченного словаря. В него вошли понятия, которым я отчасти поставил в соответствие какое-то предметное содержание, отчасти же и не поставил. Иногда первичным был концепт – например, искусственно созданной культуры, она же «синтетическая культура» – «синтура». Иногда же первичным было слово, пришедшее неизвестно откуда: например, некие шустры, которые «оказались» впоследствии «вирусами добра». Из них состояла «этикосфера» Энции. Разброс концептов был слишком велик и, увы, среди них многие противоречили друг другу. Весь этот материал был размещен на многих стройплощадках, строительных материалов разных видов – более или менее понятных (для меня) – тоже значительные заготовки. И так я набросал около двадцати «первых глав», из которых потом не осталось ни одной. Окончательно утратив власть над этой грудой текстов, обломков сюжетного центра, альтернатив развития действия, цитат из разных «произведений», я собрал все эти страницы, около тысячи, и сложил их в отдельный портфель, как в гроб. Это было некое разросшееся во все стороны чрезмерное изобилие материала, которое я не мог ни удержать в памяти, ни тем более объединить, связать сколько-нибудь однородной фабулой. Был вариант, в котором Ийона Тихого обвиняли в подлоге (будто бы его «отчет с Энтеропии» был таким же сознательным обманом, как пресловутые «Дневники Гитлера»); был другой, связанный с дипломатическими нотами на Энцию через земные посольства; еще в одном варианте Ийон должен был получить повестку в суд, и т. п. Благодаря многим сохранившимся письмам, какие я писал в те два года (1979–1980) Ф. Роттенштейнеру, я теперь могу по крайней мере представить себе, как выглядела на том позднем этапе моя борьба со всем этим хаосом, порожденным за несколько лет до того. Перед 1979 годом я работал и над другими книгами, время от времени заглядывая в портфель с теми бумагами и ощущая при этом безнадежность и раздражение. Подчас впадал в тупое безразличие; иногда у меня появлялась надежда найти подход, объединяющий всю гору текстов, но – честное слово! – я уже не верил в такую возможность, хотя где-то в этих развалинах искрилось немало интересных вопросов. Ну и все равно, явно не могло быть и речи о том, чтобы все это согласовать. Правда, среди этих текстов были местные предания, исторические хроники, легенды, промышленные уставы, памятники идеологии, но все эти «инопланетные документы» один другому противоречат, образуя не склад строительных лесов, а настоящий омут с топляком. По сути, я и не знаю, когда во мне блеснула мысль aus einer Not eine Tugend machen[128]128
Сделать из необходимости доблесть (нем.). – Примеч. пер.
[Закрыть] – поскольку противоречивость философских взглядов, теорий происхождения видов, интерпретаций фактов, политических или идеологических позиций – все эти несчастья отнюдь не вымышлены беллетристами. Напротив, все это – обычное состояние вещей. Больше того, мы сами живем как раз в эпицентре этих несчастий. Ведь одни и те же взгляды – истина для одних, ложь для других; геройство здесь, преступление там; деяние спасительное – или губительное. Также нет решения тысячам дилемм нашего существования между государствами и внутри государств, между Востоком и Западом, между первым, вторым и третьим мирами, и наш Genius Temporis как раз и есть это всеобщее противостояние. Прибавим сюда то неотвратимое обстоятельство, что «энцианская» цивилизация рано или поздно начнет становиться объектом исследования со стороны земной. Тогда надо предвидеть, что на собственные «энцианские» противоречия будут наложены новые слои недоразумений, сомнений, ложных интерпретаций, ошибочных мнений и т. д. Если же дойдет до прямых контактов, они начнут по-своему понимать нас и наши о них мнения. Это приведет к познавательной абракадабре. Итак, палимпсест со схемой лабиринта как бы приобрел правдоподобие. Однако дальнейших шагов я не видел, не знал, как привести всю эту махину в движение, как ее фабуляризовать. Список трудностей, которые мне пришлось сразу или поочередно преодолеть в разных слоях «контакта» землян с энцианами, был бы больше по объему, чем сам роман. Сначала речь шла о рассказе, потом о long short story[129]129
Длинный рассказ, букв. «длинное короткое повествование» (англ.). – Примеч. пер.
[Закрыть], затем вся эта масса стала разбухать и расползаться, пока наконец году где-то в 1979-м я увидел, что даже рамки романа ее не вместят. Хорошо, если хотя бы половина «сырья» вошла в окончательный текст. Остальное так и выпало из книги. Отбор зависел от установленных мною критериев, но и они менялись. Дело в том, что я работал над целым, которого не существовало. Мое положение было похоже на то, как если бы кто-нибудь вторгся в гигантскую библиотеку, где книги расставлены в полном беспорядке. Относительно происхождения энцианского мира я пришел было в отчаяние и отказался об этом писать. Потом все-таки написал, но нескоро. Желая выбраться из ловушки, я искал ключевые события и главные оппозиции (на самой планете или между ней и Землей). Благодаря этим поискам возникли более или менее сформированные островки текста, но опять-таки я не видел, удастся ли мне в дальнейшем объединить их в материк. Много из этих островков я убрал либо оставил от них только какой-нибудь обломок, осколок, в конечном счете сведенный подчас к одному предложению, к некоей энцианской или земной «заметке по поводу». Но это я мог делать только после того, как передо мной стал вырисовываться крупномасштабный облик того мира; после того как уразумел наконец одну вещь. Энция – а точнее, одна из существовавших на этой планете держав – была крайней экстраполяцией той верящей в свою высшую миссию цивилизации, которая господствует над земной цивилизацией вот уже целую тысячу лет, если не больше. У романа могло бы быть название «Суета сует». Это было бы двузначное название и указывало бы, с одной стороны, что даже самые совершенные (в инструментальном плане) решения социальных проблем не могут сделать всех «равными и свободными». А с другой стороны – что с точки зрения построения сюжета данное писательское предприятие не вполне удалось. Начало сотворенного на Энции мира было более или менее по Библии: сначала я создал там хаос, потом не знал, что с ним делать. Из первоначального варианта «Четырнадцатого путешествия» я взял гигантского зверя, крупнее бронтозавра – курдля. Я снабдил его генезисом, во-первых, реальным, эволюционным. Во-вторых, сказочным, мифологическим, сакральным. Этот генезис связан с драконами, сагами, обрядами инициации и т. д. В «Четырнадцатом путешествии» туземцы охотятся на курдлей «из нутра»: охотники дают курдлям себя проглотить. Курдли под градом падавших на планету метеоритов выработали себе мощные панцири. Тамошние жители в доохотничьей фазе своей истории якобы использовали желудки курдлей для защиты от метеоритов во время «струмов» – лившихся каменными потоками метеоритных дождей. Этот мотив я перетянул в «Осмотр на месте» как основу господствующей идеологии, доктрины «нациомобилизма». Возникло тоталитарное общество, замкнутое полностью и буквально, потому что было заключено в животах курдлей. Каждый курдль – это поселение или город, движущийся на четырех ногах. Лозунг доктрины «нациомобилизма» звучит: «окультуривание природы через натурализацию культуры»; «первичный курдль» – «природный», а заселенный людьми курдль – «окультуренный». Жить в его внутренностях не слишком приятно, но – приходится.
Рядом было расположено государство Люзания (от слова luz – «простор», «просторный», «расслабленный» – следовательно, «полная свобода»). Оно должно было быть – по мысли его правителей – экстраполяцией потребительско-пермиссивного общества, столь «открытого», сколь это вообще может быть, на высший уровень наибольшей технической эффективности.
Если бы я заранее знал всю эту географию, сберег бы много труда. К сожалению, это не я сконструировал такую оппозицию двух систем – она сама себя сконструировала таким образом, что я почти в самом конце писания заметил, сколь внешним в самой своей основе является это противопоставление. Ибо открытое общество оказалось замкнутым – только иначе, нежели курдляндское. А именно: Люзания создала себе «этикосферу» как оболочку для своей синтетической культуры – «синтуры». Исходная предпосылка та, что демократия есть самоуничтожаемый строй – в той мере, в какой она стремится делать всех всё более «равными» и «свободными». Плюрализм мировоззрений и форм поведения создает растущую «пермиссивность». «Пермиссивность» – это постепенная «детабуизация», то есть устранение традиционных запретов и предписаний, директив и норм. Например, что НАДЛЕЖИТ защищать родину, что НЕ НАДЛЕЖИТ пропагандировать или публично демонстрировать сексуальные акты и извращения. Что меньшинство ДОЛЖНО подчиняться решениям, принятым большинством путем голосования; что НЕЛЬЗЯ убивать во имя «высших целей»; что НАДО сохранять иерархическую разницу между родителями и детьми, учителями и учениками, между руководимой эмпирическими методами наукой и руководимой чем угодно псевдонаукой. Что НЕ НАДЛЕЖИТ давать законного права на забастовку армии, полиции, пожарной охране, духовным лицам, «Скорой помощи», вообще тогда, когда ценой забастовки может оказаться человеческая жизнь, а не то что бастуют просто для выгоды определенных профессиональных групп. Кроме того, растущая «пермиссивность» означает облегчение всеобщего доступа к плодам все более мощных технологий, причем в конечном счете в этом деле экстремисты любого рода становятся торговыми партнерами с демократической властью (например, угрожая тем, что невыполнение требований экстремистов будет означать гибель того или иного города в ядерном или еще каком-нибудь взрыве). Там же, где интериоризованная этика разрушена и любая «группа, оказывающая давление» (pressure group), может делать что хочет, ситуация приближается к той, которую постулировал упомянутый маркиз де Сад. Все «свободны» и «равны», благодаря чему сильнейшие захватывают власть, а демократия погружается в анархию.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.