Электронная библиотека » Станислав Лем » » онлайн чтение - страница 51

Текст книги "Философия случая"


  • Текст добавлен: 12 марта 2024, 22:41


Автор книги: Станислав Лем


Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 51 (всего у книги 55 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Итак, машина преступления возникала понемногу, как бы самообучаясь эффективности, черпая из палаческих ошибок дополнительное знание, приспособляясь к чисто техническим возможностям, постепенно структурируясь, становясь более четкой в своих управленческих механизмах. Иными словами, происходило то, что сегодня называют процессом эскалации; а тогда этого термина к этой сфере еще не применяли. Но вот тот факт, что в генерал-губернаторстве [Польше] людей сажали в тюрьму, а потом судили, причем суд в этих случаях становился все более внешней фикцией (так поступали с евреями и поляками); что приговоры выносили еще до процессов; что, наконец, стали обходиться и без процессов – все это вместе взятое не было результатом какой-то программы, которая имела целью сначала надломить машину правосудия, расшатать ее, потом и уничтожить. Нет, это был всего-навсего результат чистой praxis[183]183
  Практика (др.-греч.). – Примеч. пер.


[Закрыть]
, из которой оккупанты могли видеть, что судебными формальностями просто морочат голову, а причина всей этой траты времени и сил – единственно то, что гитлеровское государство не выросло на пустом месте и поэтому не могло выстроить собственные институты и принципы их действия целиком с нуля. Но ведь оно представляло собой самоорганизующийся процесс: разве не было опробовано несчетное множество техник убийства людей, прежде чем наконец решились на «оптимальную»?

Если же мы, однако, смотрим только на конечное состояние этой запутанной дороги и отвлекаемся от всех ее петель и зигзагов (еще раз напомним: вызванных не отсутствием зла, но просто недостатком знания или полного расчета, который должен был бы основываться на обладании значительным знанием), тогда невозможно уйти от убеждения, парализующего мысль и вызывающего некоторого рода оцепенение, изумление с отрицательным знаком. Это убеждение заключается в том, что перед нами своего рода совершенство (уточню: поистине сатанинское, адское). И таким образом уже совершенно невозможно будет возражать, что всю эту машину вызвала к бытию чудовищная мудрость зла. Но мы уже показали, что это в высшей степени ошибочный вывод. И вот вместо извилистого процесса, который, конечно, поддерживался человеческой слабостью и подлостью, но, во всяком случае, не был каким-то гениально вдохновенным нигилистическим дерзновением, «Доктор Фаустус» представляет нам дихотомическую гильотину, которая единым махом разрубает весь гордиев узел на две половины: добро и зло.

Различение добра и зла существенно не только для литературы. Общественные процессы, а также и межгосударственные или межнациональные антагонизмы могут приобретать характер игры, отличающейся тем, что, пока она длится, она меняет свои правила. Явление это, первоначально локальное, маргинальное, как бы невинное, постепенно создает новые «качества». Даже практика убийства людей не может быть исключена из этой игры априори – как нечто входящее в область ненарушимых запретов. Вьетнамская война доказывает, что этот «игровой» процесс может привести к массовому истреблению людей даже там, где никто вначале не хотел прибегнуть к подобному средству разрешения конфликтов. Но если это средство уже применено в широком масштабе, то «частные намерения» руководителей стран оказываются попросту несущественными. И можно полагать, что для мира было бы очень полезно, если бы этим руководителям присущи были не только совершенная доброта, но и полное знание динамического характера подобных игр. (Например, такой, которая в свое время развернулась на вьетнамской земле.) Задача науки как разума, предусматривающего альтернативы, на глобальном уровне важнее, чем распознавание индивидуальных «моральных качеств». Ибо как для вьетнамской трагедии, так и для остального мира не является животрепещущим вопрос, «злы ли в своей сущности» президент США и его советники, или же, может быть, при данном развитии политической и военной ситуации к ним как-то прилипло внешнее «зло».

Весьма различными друг от друга – как небо и земля – могут быть начальные обстоятельства тех процессов, что в своих продвинутых стадиях приносят уничтожение и смерть. Синхрония этих процессов может быть самой ужасной, а их диахрония может быть в такой же степени сколь угодно «невинной». Если рассматривать политических лидеров США в перспективе вьетнамской войны, они, возможно, по существу не будут отличаться от вождей Третьего рейха. Такие же чудища, подобные Гитлеру. Но не чудища привели в действие фатальную политику: наоборот, она придала лидерам черты такого сходства. Как выясняется, когда человек оказывается в ситуации высшей власти (но это не означает его суверенности) и имеет огромные возможности и когда он при этом субъективно вполне «порядочен», он отличается от личности без всяких моральных принципов лишь тем, что при нем очередные шаги эскалации будут более мелкими, потому что, дозируя эскалацию, он будет испытывать «угрызения совести» (но внешне это никак не будет заметно).

«Порядочность» здесь – категория, вообще говоря, несоизмеримая со шкалой процессов. Что касается интеллектуальных усилий, посвященных прослеживанию ницшеанских корней фашизма как продукта мысли якобы типично немецкой, то эти усилия представляются мне сбивающими с толку (по отношению к кругу вопросов, имплицированных проблемой фашизма). Потому что – что бы ни говорить по этой теме разумного или даже глубоко мудрого – можно быть спокойным, что никто в Пентагоне из его «ястребов» никогда не брал в руки сочинений Ницше, да и о его философской системе ничего не слыхал. Иначе говоря, до определенного конечного состояния, каковым в данном случае является истребление и катастрофа целого народа, можно дойти, исходя из позиций самых различных идеологий, начиная от исполненного здравого смысла (казалось бы) американского прагматизма. Соответствующим образом меняются только названия, под эгидой которых все совершается. Тут легче всего объявить, что люди везде и всегда просто хотят убивать и что их мрачному подсознанию хорош любой предлог. Но это наивный и дешевый демонизм. Поступки людей – не всегда внешнее проявление их характера, так как люди вполне могут быть вовлечены в обстоятельства, которые превосходят их силы и внешним давлением придают человеку как бы «искусственный характер». По правде сказать, если это давление продлится достаточно долго, то может исчезнуть разница между тем, у кого только руки грязные, а сердце золотое, и другим, кто до самой сердцевины души всегда был черным, как ад. Существа столь пластичные, как человек, будучи втянуты в эргодический процесс, могут сопротивляться его натиску лишь до определенной степени. У эргодических процессов есть своя логика, определяемая для сферы, целиком внешней по отношению к индивидуальному сознанию, и хотя реализуемая, очевидно, исключительно через людей, но не всегда и не с необходимостью ими как индивидуумами запускаемая в ход. То есть не всегда эти процессы происходят под действием вполне сознательных побуждений. Можно вкратце выразить эту мысль так: зло генерируют как «злые» системы, так и системы «злых», и только последствия уравнивают между собой оба эти вида происхождения зла.

Как же обстоит дело с «Доктором Фаустусом»? Его тема ведет нас к вопросу о том, в какой мере судьба отдельной личности репрезентативна по отношению к обширному коллективу. Вспоминая сказанное, мы обнаруживаем, что никакой неизменной связи, которая раз и навсегда сделала бы правомерным или недопустимым это моделирование множественности с помощью единичного, – такой связи нет. Это определенная «металитературная» проблема, более общая в сопоставлении как с проблемой взаимоотношения «мифических» и «эмпирических» порядков, так и с вопросом вымышленности беллетристических персонажей – куда примыкает и вопрос об их миметичности или немиметичности по отношению к реальному миру. Литературное произведение может быть одновременно как подобным, так и неподобным этому миру – таким же образом, как его напоминает и в то же время не напоминает абстрактная модель, заданная научной теорией. В литературном произведении может выступать «дьявол» – и быть в точности столь же неправдоподобным и невозможным, как знаменитый «наблюдатель со “сферы Шварцшильда” – и в точности так же доставлять нам подлинное знание. Поэтому в литературном произведении могут разгуливать духи и эктоплазмы, но тем не менее оно – по сравнению с другим произведением, в котором выведены господа в модно скроенных костюмах и дамы в мини-юбках, – может быть, окажется более истинным в познавательном плане, учитывая степень адекватности существенных смыслов, корреляцию и соответствие «обеих семантик» (семантики представляющего и семантики представляемого) в их целостных аспектах.

Итак, мы выяснили, что моделирование проблематики фашизма с помощью феноменалистической индивидуальной психологии было бы подделкой этой проблематики. Внешне, в оторванных друг от друга частностях, возможности моделирования множественности с помощью единичного кажутся даже значительными. Во время крушения Германии секретарша Гиммлера ездит по Ютландии, разыскивая какую-то старуху, якобы знающую способы высекания рун. Коллекции черепов людей, специально убитых ради того, чтобы сохранить должным образом их кости. Витье канатов (для подводных лодок) из женских волос. Массовые эксгумации, сжигание трупов, их перемол на черную муку и рассеивание ее по полям. Утопление, замораживание, удушение, насилование, стерилизация людей «научными методами». Умышленные массовые убийства людей действительно больных. Все это неминуемо создает впечатление, что определенная – значительная, с прекрасным культурным наследием – страна в центре Европы сошла с ума. Однако мозговые клетки сумасшедшего не могли бы в определенный момент отойти друг от друга, освободиться от последствий периода безумия, снова соединиться – но уже более удачным образом – и отважно броситься в лучшее будущее. Клетки этого не могут, но применительно к обществу нечто подобное как раз возможно.

Таким образом, моделировать общество по личности, якобы его представляющей, равносильно нарушению фундаментальных познавательных принципов социологии и психологии. Фашизм совершил «впечатляющие» своим ужасом дела, которые у «зрителя из числа обывателей» могли ассоциироваться с идеями как точности выполнения, так и «всеведения». Такой наблюдатель легко мог как бы проецировать эти идеи на стоящих наверху государственной пирамиды лиц. При этом он наделял их «высшей степенью» дьявольски могущественного Злого Разума, откуда уже недалеко до признания человека типа Гитлера за «помазанника Божьего», избранного провидением и т. д. А в свою очередь тот – как это известно хотя бы в случае Гитлера – в какой-то момент и сам в душе перенимает эту проецированную на него веру. Но здесь уже встают проблемы количественные, проще говоря, вопросы масштаба, потому что они связаны с такими огромными силами, которые, выражаясь обиходно, «в голове не помещаются». Именно таким образом на «Титанике», этом колоссальном корабле, не могло поместиться в голове у людей (танцевавших под музыку, когда в машинное отделение через брешь в корпусе уже врывались волны Атлантического океана), – у них не могло поместиться в голове, что такое исполинское сооружение, населенное и управляемое столькими людьми и потому, можно сказать, совершенное и как бы вобравшее в себя всю материализованную человеческую мудрость, с ними вместе пойдет вдруг на дно. Когда такая уверенность рухнула, этому неизбежно должна была сопутствовать паника. Ибо абсолютная вера, раз подорванная, абсолютным же образом разлетается на куски. В представлении подавляющего, наверное, большинства жителей Германии гитлеровского времени Бог как законодатель морали был абстрактным существом – в очевидной противоположности государственной машине, мощь которой была как бы вездесуща. А потому погруженным в такую среду и упоенным такой верой нелегко было прибегнуть к личной рефлексии. Впрочем, и полицейский террор ей радикально мешал.

В «Докторе Фаустусе» недооценка этой проблематики отомстила за себя. Заданная в романе высокая мифологическая тональность принуждает читателя оценивать выбор Фауста-Леверкюна исключительно в категориях двойственной альтернативы «добро – зло». А ведь можно было бы подойти с подобной же оценкой, но более жизненной, так как более приближенной к реальной ситуации: спросить, был ли выбор сделан мудро или глупо? В холодном размышлении или безумном ослеплении? В уравновешенности спокойствия или под террором страха? Завершив на сем формальную часть наших доказательств, можем теперь спуститься в самое пекло.


Говорят – cum grano salis – о «дьяволе человека» или «дьяволе в человеке», то есть о темных силах в психике человека. Зато никто не говорит аналогичным образом о «дьяволе общества» или, например, о «дьяволе в Германии». Если бы кто-нибудь стал настаивать, что об этом следует говорить, то прежде всего надо было бы изобрести, то есть сконструировать «новый тип дьявола», потому что традиционный тип – это «кто-то совсем не тот».

Мефистофель из гётевского «Фауста» и дьявол фашизма – это понятия диаметрально различные. В понятие Мефистофеля входят специфические импликации, обусловленные культурной традицией. Во-первых, это зло разумное и даже мудрое, которое появляется с таким свойствами сразу: мифическому дьяволу не надо ничему учиться, потому что он все знает заранее. Во-вторых, это зло «персонализированное», потому что нападает на человека как индивидуум, учитывая притом особенности данного человека, присущие ему «как именно этому конкретному модусу бытия». Например, этот мифический дьявол учитывает, что имеет дело с художником, или с ученым, или с философом, у которого такие-то страсти, мечты, навязчивые идеи, желания. В-третьих, это зло «теологическое», потому что в нем есть колдовская бесконечность, трансцендентальная опасность, tout court[184]184
  Короче говоря (фр.). – Примеч. пер.


[Закрыть]
, все божественное, только с отрицательным знаком. И наконец, в-четвертых, он – партнер в игре, жестокий, однако соблюдающий строго установленные правила. Все отдам до последней рубашки тому, кто слышал о дьяволе, забирающем души, но, вопреки содержанию договора, не дающем ничего взамен – ну совсем ничего. У Гёте дьявол «раздобыл» Фаусту даже не какого-нибудь суккуба, а нормальную невинную девушку. Да и Леверкюн получил то, что хотел: по крайней мере те потрясающие музыкальные опусы, которые Манн с таким мастерством «перевел» с языка музыки на язык литературы.

И вот теперь «зло фашизма»: оно, во-первых, не разумно; во-вторых, не «персонализировано»; в-третьих, его «теология с отрицательным знаком», как покажет любой анализ, – полная чушь. В-четвертых, это партнер, который в ходе игры не соблюдает никаких правил, даже установленных им самим. Между прочим, кажущийся парадокс заключается в том, что именно из несоблюдения договоров фашизм до поры до времени черпал свою эффективность и мощь.

Изобразить в виде Мефистофеля мутную банальность, нечто абсолютно плоское, маниакальную и лживую дурь – значит полностью исказить проблему. Вообще единственная в фашизме «дьявольская» проблема – это явление амплификации зла, его разрастания до размеров кровавого идола, а также технизации зла в государственной машине. Не будучи в состоянии добраться до сути вопроса, литература, у которой в самой крови традиция «облагораживающего» подхода, пытается использовать его здесь. Результат – самый фатальный, какой может быть!

Для психосоциологии арифметика не обязательна. Убивший одного человека не будет в миллион раз лучше того, кто убил миллионы людей. Также и этот второй не будет в миллион раз «хуже» первого. Допустим, какой-нибудь американский сержант нажмет знаменитую «кнопку» и тем самым отправит на тот свет все человечество. Следовало ли бы отсюда заключить, что «дьявол» этого сержанта – самый мощный из демонов, каких когда-либо носила земля? Могло ли бы изучение этого «унтер-офицерского дьявола» дать какие-нибудь ценные познавательные результаты, которые пролили бы свет на гибель человечества? Не следовало ли скорее проанализировать систему глобальных отношений, в которой создались предпосылки этой катастрофы? Из сказанного не вытекает, что сержант невиновен или что «технологи преступлений» Третьего рейха не ответственны за свои поступки. Ответственность существует, даже если ее необходимо распределить между ярусами и шестернями огромной машины. Хотя правда и то, что в каждом отдельном случае нелегко установить процент ответственности, который приходится на ту или иную шестеренку этого аппарата, а шестеренки – это отдельные личности. Подобная трудность установления доли ответственности оказалась одной из самых трудных проблем, вставших перед правосудием в связи с катастрофой фашизма. Ибо, с одной стороны, любое наказание в отношении к огромности преступления оказывалось как будто бы слишком малым. С другой стороны, появилась психологически вполне понятная тенденция возлагать наибольшую ответственность на высшие звенья аппарата (отдававших приказы) и на низшие (непосредственных исполнителей): то есть на тех, кто планировал истребление, и на тех, у кого руки по локоть в крови. И потому любой из этих людей-шестеренок после привлечения к ответственности из кожи вон лез, чтобы доказать, что он не относился к высшей инстанции и что над ним были начальники. Или наоборот, что должность его была невысокая, но он не был тем конечным исполнителем, который сам казнил. Рудольф Гесс был исключением, но в данном случае исключение подтверждает правило. В зале суда что-то незаметно было гигантов сатанизма, которые, видя неизбежность обвинительного приговора, были бы готовы объявить правильными или похвальными все свои деяния. Идеология испарилась, обратилась в ничто с той минуты, когда разлетелась на куски убойная машина.

Изменяет своей миссии и делает нас беспомощными такое эпическое произведение, которое, столкнувшись с подобной ситуацией катастрофы режима, старается свести ее к определенным «состояниям» (греха, искушения, падения – последнее должно было относиться к фашизму). Дьявол отошел, но наблюдает за нами и может вернуться каждую минуту – так, как это гарантируют мифы. Будучи вовлечены в мифологический порядок, мы подлежим абсолютной детерминации – мы узники непостижимых сил. Если бы кто-нибудь спросил меня, с чего должен начать анализ такой проблематики писатель, желающий ее развить, я ответил бы, что надо начинать с проблемы глупости. Потому что когда – в соответствующей обстановке определенных классовых антагонизмов и народного недовольства – те из глупцов, кто способен к энергичной активности, найдут отклик среди глупцов менее активных и готовых пойти за тем, «кто поведет», то из такого «подкрепления» может родиться зло – правда, не адское, а чисто человеческое, но от этого нисколько не менее губительное.

Согласно с упомянутым принципом полярно противоположных оппозиций, в романе Манна персонажи могут согрешить, пасть, опозориться – по любой причине. Перечень таких причин охватывал бы и человеческую слабость, и готовность погибнуть ради определенных достижений, и природное жестокосердие. В этом перечне нет только глупости, потому что в нарисованной в романе облагороженной картине нет места глупости и чванной пошлости. Но дьявол фашизма – это огромный и страшный результат мелких и тривиальных причин; лавинная реакция, инициированная гниением общества.

Заметим, что «Доктор Фаустус» молчит о Германии середины XX века. В романе рассказана романтическая история о некоем деятеле искусства, которому исключительно повезло в том, что он пережил трагедию, события, полные глубочайшего смысла и заслуженного страдания; вину и кару за эту вину; грех и падение – все это во времена, когда страдали без всякой причины, падение происходило без вины, кары были незаслуженными, трагедия же для миллионов жителей Центральной и Восточной Европы – невыносимой. Я отвергаю аллегорическое истолкование этого великого романа, потому что оно придает патетику кровавой бессмыслице, пытается доискаться символов и величия, хотя бы адского, в чепухе, которой если есть чем похвастаться, то только числом жертв. Судьба отказала этим жертвам в шансе стать героями греческой трагедии, умереть в качестве личностей, принесенных на алтарь ценностей – тех ценностей, к которым обращается и которые облагораживает миф. Но раз так, надо и палачам отказать в праве на трагедию. Они его не заслужили. В них не было ничего, кроме тупой и банальной рутины зла. И сама эта рутинность зачеркивает ходульный миф о том, что человек в своих действиях подчинен категорическому императиву.


В истории цивилизаций сменялись явления медленного роста и упадка. Так было в ходе всего процесса их возникновения, то есть в течение последних 10–20 тысяч лет. При этом для Запада (я понимаю его очень широко, с включением всего Средиземноморского бассейна) нормальной была картина, когда высокие цивилизации были окружены кольцом более примитивных, а нашествия со стороны этих последних, «варварских» цивилизаций означали конец более продвинутых. При этом происходил своеобразный обмен информацией в культурной области. Если рассматривать его в крупных масштабах, с птичьего полета, то он выглядит как циклическое угасание и возвращение – «по кругу» – определенных верований и мифов, воплощающих в себе ценностные схемы, в которых локализация и функции частных моментов определяют (через соотнесение частного с общим) также и всю иерархию ценностей. В число функций этой модели входили и регулятивные, удерживающие число степеней свободы личности на относительно постоянном уровне (но только имея в виду весьма общее усреднение). Это, в свою очередь, было фактором стабилизации общественных структур. Древние мифы, верования, легенды – если так их интерпретировать – представляли собой «инвариантное аксиологическое ядро» целого ряда культур, достаточно сходных друг с другом и по технологическому уровню, при всех значительных расхождениях в прочих отношениях. Круговорот этих семантически нагруженных структур свидетельствует о факте определенной «открытости» культур, их восприимчивости и способности ассимилировать прибывающие извне парадигмы. Впрочем, подобное восприятие не обходилось без столкновений, так как порой это была гибридизация, а не пассивное наследование концептуального фонда. Очень кратким сроком на такой шкале выглядит время, за которое произошел вызванный лавинообразным развитием современной техники цивилизационный взрыв. Краткость этого срока (особенно если сопоставить его с тысячелетиями минувших культур и цивилизаций) склоняет многих людей к мнению, что «в принципе ничто не изменилось» в области духовной жизни человечества. Они полагают, что призываемые искусством, религией и метафизикой древние мифы со своими вечными схемами могут и далее – в современных условиях – сохранять определенную исследовательскую и организационную значимость для человеческого опыта в целом. Как только исчерпывается миметичность литературного изображения, во всех отношениях желательным становится возврат (конечно, добавляют они, обогащенный всем накопленным за истекшее время опытом) к мифопоэтическим подходам, испытанным в течение веков. Однако миметическим или немиметическим способом изображать нечто можно только в том случае, когда это «нечто» сначала можно будет обозреть в его целом и систематизировать – хотя бы на таком «атеоретическом» уровне постижения, как непосредственное наглядное усмотрение. Но феномены, подлежащие передаче от поколения к поколению отображению или познавательной редукции, иногда до неузнаваемости теряют в этих процессах свой вид. Они утрачивают сходство со своими собственными предшественниками, освоенными в культуре познавательно или художественно. В таких случаях, прибегая как к мифологическому строю мысли, так и к натуралистическому mimesis[185]185
  Подражание (др.-греч.). – Примеч. пер.


[Закрыть]
, мы в совершенно одинаковой мере будем всего лишь скользить по поверхности того, что случайным образом усматривают в вещах наше зрение или ум. Если в исследовании нам недостаточную помощь оказывают теории Эйнштейна, нет смысла возвращаться к Птолемею или к вавилонским космогониям.

Пусть «отправитель» и «получатель» информации понимают некоторое сообщение одинаково. При систематизации, заданной жесткой организацией внутрикультурных установок, это сообщение может подвергаться дальнейшим разнородным трансформациям и трансфигурациям. Это возможно, потому что наличие общей базы для понимания гарантирует оптимизирующее восприятие, то есть такое, которое дает наибольшее приращение информации. Наибольшее – не обязательно целиком в познавательном плане; возможно, только в эмпирическом. Однако при распаде всей системы внутрикультурных установок, когда одни из них рушатся, а другие могут служить только мнимыми указателями-«миражами», получается состояние, которое легче всего отобразить в виде двух противостоящих друг другу половин хаотической смеси. Эта смесь включает в себя, во-первых, подвергшиеся инфляции старые ценности и, во-вторых, неопределившиеся в своей локализации новые. Этот хаос совсем не похож на библейский хаос до Сотворения мира, так как находится скорее в глазу смотрящего (который не может в бурной изменчивости всего окружающего разглядеть его ведущие силы и формы), нежели в самом «окружающем». Кто, сравнивая прошлое с современностью, стремится осудить эту последнюю, тот ошибается, потому что не надо осуждать того, чего как следует не понимаешь. Не все, чем мы обязаны прошлому, уже бессильно, но нам необходима установка человека ищущего и сомневающегося, а не апологета всего идущего из древности и неизменного.

Эти слова не продиктованы убеждением, будто мифотворческая деятельность человека совершенно угасла. И будто мы под напором мощных технологий как бы автоматически вступили в электронный рай. Такой рай, из которого любой иррационализм абсолютно изгнан и теперь остались только леса сверкающих машин – полностью уже стерильные, свободные от бациллы трансценденции и ожидающие наших приказаний. Ничего подобного. Появляются новые, хотя часто неглубокие, мифы и культы, отчасти вдохновляемые технологией. Не в этом суть. Судьба мира стала единой до такой степени, что локальные микропроцессы, подвергаясь усилению, возможно, окажутся тем, что решит его «быть или не быть». Можно эстетически наслаждаться такими произведениями, как «Доктор Фаустус», но делать это со спокойной совестью можно лишь тогда, когда хорошо понимаешь, как сильно отличаются мир, изображенный в этой книге, и реальный мир.

Литература не всегда открывала реальные связи между явлениями, а в будущем тоже, вообще говоря, не обязательно будет их открывать. Однако именно на этом пути открытия реальных связей она стояла в продолжение последних столетий и благодаря этому достигла своего современного величия, совсем не такого, какое ей было присуще в древности. Ибо она стала товарищем человека в его усилиях понять мир. Тем самым она вступила в соперничество (иногда успешное) с науками – как их союзница; но также и с идеологиями – действуя во имя гуманности и срывая с них маски. Проецируя на мир мифы, как это полагалось по старинным рецептам, мы обнаруживаем в нем порядок, но только такой, какой сами в него вложили, а обретенное таким путем душевное равновесие – иллюзия, бессильная перед лицом наступающих перемен. Когда традиция теряет силу как помощница эффективным действиям – и если надо выбирать между изменой традициям и изменой истине, то, наверное, надо выбрать первое. Я не скрываю своего желания, чтобы литература и дальше выполняла познавательные функции; чтобы она не убегала от мира и не пряталась от него; чтобы она его не приукрашивала, внося в него мнимый порядок, но чтобы и не клеветала на него и не позорила его – но была бы его судьей или по меньшей мере наблюдателем, то есть разумным свидетелем. В этом и заключается моя пристрастность, как она видна в вытекающих из нее выводах.


В заключение этого раздела нам необходимо обдумать, не основана ли на некотором недоразумении вся приведенная выше диатриба, этот кибернетический очерк, предметом которого служит «Доктор Фаустус»? Если окажется, что этот роман относится не к определенной эпохе общественного упадка, а к определенному порядку идей, то не будет ли критика выглядеть ошибочной? Правда, достаточно всеобщим является взгляд, что «Доктор Фаустус» – проведенный средствами аллегории и иными суд фашизма и его катастрофы. Но это не снимает с нас обязанности учесть и интерпретацию в смысле порядка идей, поскольку мы уже высказались против автоматического согласия с «вчитыванием» книги в такую реляционную систему, которая одобрена наибольшим числом голосов.

А потому – нельзя ли считать «Доктора Фаустуса», помимо прочего, также и историософским романом, говорящим не о единичном явлении, воплощенном в гитлеризме, но о его духовных источниках, постоянно пульсирующих в немецкой мысли?

Может быть, Манн действительно так полагал. Не случайно же он произвел данную конкретную подстановку вымышленного гениального музыканта на место реального Фридриха Ницше, которого ему пришлось обойти полным молчанием в этой книге, где уже не было места для философа, раз это место заняло его alter ego[186]186
  Второе Я (лат.). – Примеч. пер.


[Закрыть]
. Но и связь Леверкюна с музыкой неслучайна: Манн усматривал в музыке наличие «демонической» стихии, якобы свойственной «немецкой душе» и образующей существенную черту характера немецкого народа.

В свете такого подхода «Доктор Фаустус» оказывается своеобразным экспериментом, а именно: попыткой показать катастрофу ницшеанства, причем такой попыткой, при которой само ницшеанство не выделяется как какой-то анклав из целостности духовной жизни Германии, но как раз само (да еще транспонированное в музыку!) должно выявить свою германскую «имманентность». Как известно из различных выступлений и писем Манна, он (особенно во второй половине жизни) склонялся к мнению, что хотя и можно, проводя упрощающую дихотомию, говорить о «двух Германиях» в соответствии с альтернативой «гуманистический элемент – нигилистический элемент», тем не менее скрытые следы зараженности «подозрительными» тенденциями заметны и в немецком гуманизме, в этом смысле несколько амбивалентном. О чем как будто свидетельствует, впрочем, даже и пример самого Манна, который как в публицистике второй половины жизни, так и в романах того же периода фактически «отрекался» от своей получившей дурную славу книги времен Первой мировой войны, «Die Betrachtungen eines Unpolitischen»[187]187
  Размышления аполитичного (нем.). – Примеч. пер.


[Закрыть]
.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации